— Какой ты губернии?
— Костромской губернии, господин взводный, — отвечал бородатый ратник.
— Плохая твоя губерния, — шутил Козловский. — Отменить надо твою губернию. Вот доложу ротному — он и отменит.
Семен Грачев стягивал сапог с ноги взводного и, понимая, что начальство шутит, покорно говорил:
— Это как вашей воле будет угодно, господин взводный! Только человеку без губернии жить никак невозможно. Отдыхать после военной-то службы негде будет.
— Военная служба должна быть всю жизнь, — строго отвечал унтер.
— Уж не надо всю жизнь, — возражал Семен Грачев, думая, что начальство продолжает шутить.
— Как не надо?
И, размотав портянки, Козловский вставал с нар и, нагнувшись, брал в руку сапог. Семен Грачев объяснял испуганно:
— Мы не интересуемся худо сказать, мы интересуемся хорошо сказать, господин взводный!
Но унтер уже бил его сапогом по широкой шее.
Эта сцена в разных вариациях повторялась каждый вечер, и каждый вечер ратник не мог уловить момента, когда взводный переставал шутить и начинал говорить серьезно.
Двадцать четвертого февраля рота несла усиленный наряд. На все посты люди были выставлены в двойном против обычного количестве. Им даны были винтовки с боевыми патронами. Борис стоял дежурным у ворот.
Около двух часов дня из-за угла Знаменской улицы вышла и запрудила Кирочную толпа людей, среди которых не было ни одного военного. Трамвай шел с Литейного проспекта и остановился перед казармами, чтобы не врезаться в толпу. Он был немедленно окружен; пассажиры, кондукторша и вагоновожатый сошли на мостовую. И тут же, на глазах у Бориса, трамвай был опрокинут.
Один за другим останавливались и другие трамваи. Вагоновожатые, кондуктора и пассажиры высаживались на улицу и частью расходились, частью присоединялись к толпе. Громада людей шевелилась, медленно двигаясь к Литейному проспекту. Борис должен был вызвать дежурного офицера, но он не сделал этого. Впрочем, дежурный офицер — молоденький прапорщик — сам вышел к воротам и, стоя рядом с Борисом, ничего не предпринимал. Он растерянно глядел на людей, останавливающих трамваи, и молчал.
И вот уже пусто перед казармами — толпа окончательно сдвинулась налево. Тогда из-за угла Знаменской улицы появился полковник Херинг. Подпрыгивая на ходу, он быстро шел к воротам. Он был похож на закипевший пузатый самовар, который вдруг двинулся в поход, чтобы обварить всех кипятком.
Прапорщик подлетел к нему с рапортом, но полковник, перебивая его, закричал:
— Почему не вызвали дежурный взвод? Надо было бросить их (он показал на Бориса) в штыки! Оцепить, арестовать!..
Оттопыривая губы и снизу вверх глядя на дежурного офицера, он без передышки отсыпал дюжину самых крепких ругательств. Прапорщик молча тянулся перед ним.
— На гауптвахту!
И полковник пошел прочь.
Борису впервые стало ясно, что дежурный взвод организован при батальоне не зря и что ему, Борису, угрожает самая реальная опасность быть кинутым в атаку на беззащитную, невооруженную толпу.
Появись Херинг на несколько минут раньше — и, возможно, он бросил бы своих солдат в штыки на рабочих. Даже наверняка он поступил бы так, этот низкорослый неулыбающийся человек, в каждом слове и движении которого ощущалась тупая и неумолимо злая сила. И все, что мучило и душило Бориса, сейчас сосредоточилось для него в образе этого чуждого, враждебного, ненавистного офицера. Борис невольно содрогнулся, представив себе, как Херинг скомандовал бы:
— В штыки!
Что делать тогда?
Этот вопрос вечером обсуждала вся рота.
Взводный долго молчал. Потом ответил угрюмо:
— Поверх голов стрелять будем.
И большинство солдат согласились с ним.
Взводный разъяснил подробнее:
— Прикладом легонько расталкивать да приговаривать: расходитесь, мол, так-то...
Совершенно неожиданно запротестовал огромный, тучный финн из второго взвода:
— Я солдат, — заговорил он — и я буду стрелять.
Обычная флегма слетела с него. От полного спокойствия он перешел к крайней степени возбуждения. Он орал, взгромоздившись на нары:
— Я солдат, и я буду стрелять! Да!
Как будто он напился в воскресенье в родной деревне и буянит, катаясь взад и вперед на санях в обнимку с товарищами.
— Я буду стрелять! — кричал он.
Козловский не улыбался. Щуря левый глаз, он приглядывался к роте и помалкивал.
Семен Грачев принялся за ужин. Он отломил кусок хлеба и молвил:
— Христос сказал ученикам: коль вилок нет, так ешь рукам.
Борис плохо спал эту ночь. Он ворочался с боку на бок, вызывая ожесточенную брань соседей. Он думал о том, как быть, если он будет назначен в дежурный взвод.
Ведь назначение может прийти завтра, послезавтра...
Было уже совсем тихо в казарме, когда огромный финн поднялся со своей койки, тихо, как лунатик, ступая по холодному полу босыми ногами. Борис следил за ним; финн поймал его взгляд, подошел и сказал не громко, но убедительно, прижимая обе руки к тучной груди:
— Я должен стрелять. Я солдат.
XXI
Инженер Лавров не ездил на завод. Он сидел дома: Клара Андреевна не пускала его на улицу. Инженер покорялся жене и только изредка говорил, вздыхая:
— Да, дело дрянь.
Анисья удержалась у Лавровых: она была послушна и смогла вытерпеть столько месяцев ежедневной брани. В последние дни она двигалась по квартире совсем неслышно, на цыпочках; отвечала Кларе Андреевне шепотом, а иногда останавливалась вдруг и стояла недвижно минуту, а то и больше, словно то и дело обращалась в соляной столб. Казалось, что она стала еще ниже ростом и превратилась в настоящую старуху.
Этого не было с ней, когда вдруг появились очереди у лавок, напрасно стывшие на морозе, когда пропали сахар и хлеб, когда исчезла серебряная монета. Тогда она энергично помогала Кларе Андреевне запасаться провизией, и на кухне уже лежало в мешках три пуда пшеничной и ржаной муки, мешочек с крупой, сало, какао, банки с консервами и многое другое, что должно было обеспечить семейство на долгое время. А вот двадцать пятого февраля Анисья вдруг совсем постарела и стихла. В этот день, после обеда, она подошла к Кларе Андреевне, раскрыла рот, словно желая сказать что-то, и ничего не сказала. Постояла перед Кларой Андреевной и пошла на кухню. Клара Андреевна поглядела на мужа так, будто он был во всем виноват.
— Видишь! Я же тебе всегда говорила, что она сумасшедшая. Ты еще дождешься от нее припадка. И потом, где же Юрий? Сколько раз я тебе говорила, чтобы он не выходил на улицу. Неужели у тебя нет власти даже над собственными сыновьями? Сам сидишь дома, а о детях не заботишься.
Она сама запретила мужу выходить, но была так уверена в его послушании, что позволяла себе такие упреки.
— Да, — отвечал инженер Лавров, — дело дрянь.
— Теперь ты видишь, как я права, — продолжала Клара Андреевна. — Эти Жилкины! Они не могут не устроить гадости.
Во всем, что происходило на улицах, и даже в том, что в городе не стало хлеба, она винила Жилкиных.
Муж тихо возразил:
— При чем тут Жилкины?
— Ты всегда споришь! — воскликнула Клара Андреевна. Она была рада отвлечь свое внимание привычной семейной сценой: скандал с мужем успокаивал ее и доказывал, что все обстоит благополучно, как прежде. — Ты всегда возражаешь против фактов. Я не люблю никаких фантазерств и истерик. Какой ты мужчина! Мужчина должен быть спокойным и трезвым. Я люблю факты: все это — Жилкины, и ты напрасно возражаешь.
Она боялась думать о Борисе: Бориса она не видела уже с тринадцатого февраля. Если бы он находился на фронте, она успокаивала бы себя тем, что он не в окопах, а в тылу. А тут все происходило на ее глазах, и никак нельзя было не видеть и не понимать того, что происходит.
Юрий с утра до вечера шатался по улицам и к ужину являлся с кучей новостей. Он рассказывал о том, как его обстреляли из пулемета или как на Знаменской площади убили пристава, и Клара Андреевна напрасно уговаривала его сидеть дома: никакие убеждения не действовали на сына. Он пропадал двадцать шестого февраля и двадцать седьмого тоже ушел с утра.
Утром двадцать седьмого февраля Клара Андреевна не уследила за мужем: он пошел на кухню попить кипяченой воды. И сразу же оттуда послышался непонятный шум. Клара Андреевна, раскладывавшая пасьянс, затихла, а потом нарочно стала продолжать пасьянс, чтобы своим спокойствием отвести все неприятное, что могло случиться. Она даже приговаривала очень мирно и убедительно:
— Валета — сюда, тройку — сюда, девятку...
Но тут ее поразил не оставлявший никаких сомнений рев Анисьи. Клара Андреевна тихо встала, не кончив пасьянса, и улыбнулась нарочно:
— Ну вот. Из-за тарелки так плакать. Ну разбила тарелку, разве же я убью за это? Купим другую.
И она крикнула:
— Ванечка! Где пенсне? — Пенсне было у нее на носу. — Ванечка! — звала Клара Андреевна. — Ты опять куда-то засунул пенсне!
Ванечка не откликался, а рев Анисьи на кухне рос, ширился и заполнял всю квартиру.
— Анисья! Ванечка! Ну где же пенсне? — спрашивала Клара Андреевна, расхаживая по кабинету и боясь выйти на этот оглушительный рев: и откуда столько крику в таком маленьком тихом теле! — Ты вечно куда-нибудь засунешь! — воскликнула Клара Андреевна, слыша быстрые приближающиеся шаги и с ужасом глядя на дверь.
И когда Анисья не вбежала, а скользнула в комнату, она, не давая ей сказать ни слова, сразу же перебила:
— Где пенсне? Если ты разбила тарелку, купим другую. Куда ты засунула пенсне?
Анисья уже причитала:
— Барин! Барин!
Клара, Андреевна сказала тихо:
— Успокойся. Что ты кричишь?
И пошла на кухню.
Дверь была открыта настежь. Это перед тем, как побежать к Кларе Андреевне, Анисья выскочила на лестницу — кликнуть на помощь людей. Дворник и еще двое незнакомых мужчин толклись у дверей. На полу лежало лицом вниз неподвижное тело. Клара Андреевна увидела знакомые истертые подошвы. Носки спустились, штаны задрались, открыв кальсоны и полоски волосатых ног.