— А мы с вами оба без семьи, без родных. Я о родителях никаких сведений не имею, не знаю, что и сталось с ними. А вы от своих ушли...
Был уже поздний вечер. Тускло горела керосиновая лампа. Борис отозвался тихо:
— Никаких родных мне не нужно, кроме вас.
Она ничего не ответила, только посидела еще немножко у стола, по своей привычке подперев щеку кулачком. Потом встала, промолвила: «Спокойной ночи», — и пошла к себе.
...Рана Бориса быстро заживала. Впервые встав с постели и сделав несколько шагов по комнате, он сказал Марише:
— Без вас я просто пропал бы.
Мариша помолчала, задумавшись, потом промолвила:
— Может быть, вам я и нужна.
Настал вечер, когда Борис решился осторожно обнять Маришу за плечи. Он почувствовал, что ее плечи вздрогнули, как в ознобе. Он уже смело повернул ее к себе. Теперь она дрожала всем телом и никак не могла справиться с этой дрожью. Борис заглянул в ее глаза — еще ни разу он не видел ее такой испуганной. И впервые за все это время почувствовал он в строгой своей руководительнице робкую девятнадцатилетнюю девушку, очень одинокую и никогда еще не знавшую любви...
— Не бойся, Мариночка, — проговорил он, — ведь мы свои, мы уже совершенно свои...
Он сейчас любил ее всем своим существом, так бережно и нежно, как никого в жизни. И это чувство передалось ей. Дрожь прошла, она успокоилась.
— Хорошо, — сказала она, — но ведь ты меня не знаешь, я плаксивая, мало ли вообще что...
— Мы же совершенно свои, — повторял он, ухватившись за эти слова, как за единственное спасение, — совершенно свои...
...Спустя несколько дней, утром, когда дневной свет еще не проник в замерзшее окно и комната была окутана сумраком, Мариша вдруг сказала как бы невзначай (у нее вошло в привычку так разговаривать с Борисом):
— Ведь мы очень рады, что вместе? Правда, Боря?
— Это мое самое большое счастье в жизни, — ответил Борис.
Он хотел продолжать, но Мариша с прежней строгостью перебила его:
— Ну уж и самое большое. Зачем преувеличивать? Ты меня не должен так любить. А вдруг я умру? Ты озлобишься, станешь несправедливым, всех возненавидишь. Я же тебя знаю. Ты можешь ужасно запутаться, за тобой нужен глаз да глаз.
Борис рассмеялся.
— Знаешь, с тобой я, пожалуй, не запутаюсь. Не жена, а прямо сплошное благоразумие.
Мариша хотела для порядка рассердиться, но, не сдержавшись, тоже засмеялась:
— Ну и пожалуйста. Тебе же хуже. Влюбился в благоразумие. — Она продолжала без улыбки: — Но, Боренька, я больше твоего понимаю время, в которое мы живем, и лучше твоего вижу, для чего мы живем. Потому я и боюсь, что ты меня слишком сильно любишь...
XXXIX
В феврале восемнадцатого года Борис вновь отправился добровольцем на фронт. Три с лишним года тому назад он подал директору гимназии длинное заявление, в котором было немало торжественных и громких слов. Теперь он написал только одну фразу:
«Желаю вступить в ряды народной Красной Армии.
Борис Лавров».
Три года тому назад он добровольно пошел воевать против немцев. Снова он шел добровольцем на войну против немцев, непосредственно угрожавших Петрограду. Но теперь решительно все было иначе. «Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии. Германские генералы хотят установить свой «порядок» в Петрограде и в Киеве». Поэтому — «...священным долгом рабочих и крестьян России является беззаветная защита республики Советов против полчищ буржуазно-империалистской Германии».
Мариша тоже подала заявление: «Я, Марина Граевская-Лаврова...» Вместе с ним она пошла на фронт медицинской сестрой.
Незадолго до отъезда на фронт Борис прочел в какой-то газетке статью Григория Жилкина. Тот торжествовал по поводу срыва мирных переговоров в Бресте. Он восторгался «разногласиями», захлебывался, описывая «непреодолимые трудности», возникшие перед большевиками, и откровенно радовался наступлению немцев на Петроград. И он теперь представился Борису столь же чуждым и враждебным, как некогда полковник Херинг.
Как старый фронтовик, служивший к тому же в Павловском полку на должности офицера, Борис был назначен командиром одного из отрядов, направленных на подступы к Пскову. Перед этим отрядом стояла задача — соединиться с рабочими железнодорожного депо.
Война, в которой участвовал теперь Борис, была совсем непохожа на прежнюю войну, и люди воевали совсем иначе. Мирные жители — местные рабочие и крестьяне — брались за оружие и шли вместе с бойцами Красной Армии.
Хозяин хаты, в которой Борис остановился на краткий отдых, по собственной воле стал часовым у околицы. Три года воевал с немцами, вернулся домой по ранению, а теперь снова взялся за винтовку.
Хозяйка постелила Борису в горнице и поставила на стол кринку молока, яйца, буханку хлеба. Пришла Мариша. Ее трудно было узнать в валенках и полушубке.
— Боря, ты бы поспал хоть полчаса, — попросила она.
Следом за ней явился Малинин, тонколицый, худощавый токарь, комиссар отряда, которым командовал Борис. У него были очень внимательные глаза, словно он всё время присматривался к чему-то.
На рассвете должен был начаться бой. Борис вынул из планшетки карту.
— Глядите, — сказал он Малинину, — мы пойдем прямиком через лес, без дороги. У немцев тут пехоты нет, только мотоциклы, а пехота дальше...
Они разложили карту на столе, склонились над ней, и Мариша, дремавшая в темном углу, еще долго слышала сквозь сон их приглушенные голоса.
Бой с немцами завязался при выходе из леса, откуда было уже совсем недалеко до здания депо, видневшегося в морозной дымке. Борис вывел отряд за железнодорожное полотно, когда на шоссе появились немецкие мотоциклисты. Бой был ожесточенным, но коротким. Попавшие в окружение мотоциклисты еще отстреливались из-за своих машин, но их судьба была решена. Борис командовал, лежа на снегу, и когда поднялся с земли и оглянулся, то заметил, что в стороне над каким-то раненым или убитым стоит кучка бойцов с хмурыми лицами.
Он подошел к бойцам, те расступились, и ему навеки запомнились распахнутый полушубок, ушанка, свалившаяся со стриженой головы, удивленное лицо с открытыми серыми глазами, глядевшими в холодное зимнее небо... А голос Малинина, строгий и в то же время сочувственно-нежный, твердил:
— Спокойно, командир, спокойно.
Что было дальше? Он нес мертвую Маришу до депо и не верил, что она мертва. Затем он вел отряд в атаку и во главе его ворвался в город. Откуда-то опять возник голос Малинина:
— Осторожно, командир, вы еще пригодитесь.
Потом город покрылся дымом, перевернулся, и Мариша попросила:
— Боря, ты бы поспал хоть полчаса...
...Он очнулся в поезде.
Кто-то разостлал на жесткой лавке его полушубок, и он лежал на нем, не в силах ни встать, ни пошевелиться. Подошла женщина, пожилая, с усталым, очень худым лицом.
— Где Мариша? — спросил он. — Что со мной?
— Больно, голубчик? — сказала женщина. — Ничего, скоро приедем в госпиталь, вылечим.
Но он уже вновь видел перед собой распахнутый полушубок, ушанку, удивленное лицо.
— Назад! — Голос у него был хриплый. — Зачем вы ее там оставили? Вы оставили ее одну в депо... Назад! Везите меня назад!
Подошедший санитар помог удержать его на лавке. Женщина приложила руку ко лбу Бориса и покачала головой. Затем присела около него и ласково сказала:
— Все в порядке, дорогой, и немцев ты побил. Лежи спокойно, голубчик.
И опять всё застлалось дымом, перевернулось, и Мариша отчетливо проговорила:
— Слушай, Боря, за тобой нужен глаз да глаз.
Получив из штаба извещение о том, что Борис ранен и эвакуирован в Петроград, Лиза Клешнева пошла в госпиталь, но врач не допустил ее к Борису.
— Он все равно без сознания, — сказал врач.
— Он выживет? — решительно и резко спросила Лиза.
— Трудно сказать. Состояние у него очень тяжелое.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
XL
Старушка в коричневом пальто и соломенной шляпе сторожила вещи на платформе Николаевского вокзала. Вещей было много: корзина, громадный узел, несколько маленьких узелков, ни во что не завернутый поднос и еще кой-какая мелочь. Иногда старушка пугалась и начинала пересчитывать вещи. К ней подошел высокий молодой человек в драной, с облезлым воротником шубе и коричневой фуражке.
— Я нанял тележку, — сказал он. — Сейчас придут за вещами.
Старушка засуетилась, хотела заплакать, но раздумала. Она была вся растревожена, и все в ней дрожало, как у клячи, которой вдруг пришлось тащить тяжелый воз.
Вслед за молодым человеком подошел крупный мужчина в барашковой шапке и овчинном полушубке. Связав ремнем корзину и узел, он перекинул поклажу через плечо: корзина повисла за спиной, а узел торчал на груди. Старушка обеспокоенно взглянула на сына, показывая глазами на мужчину в полушубке. Сын, усмехаясь, нагрузил себя узелками и мелочью. Для подноса рук не хватило.
— Я тебе говорил, что эту дрянь надо выбросить! — раздраженно воскликнул он. — Пять лет таскаем за собой! Давно надо к черту выкинуть!
— Я возьму, — виновато заговорила мать. — Ты, Юрочка, не волнуйся, это я сама понесу. — Она взяла поднос и еще раз прибавила: — Сама понесу.
Они пошли к выходу. Старушка не спускала глаз с мужчины в овчинном полушубке: ведь в узле были мешки с мукой, а в корзине — хлеб, сахар и прочее продовольствие, вывезенное с юга.
Мужчина уложил вещи в тележку, стянул поклажу ремнем и двинул тележку за вокзальные ворота, на Литовскую улицу. Старушка и молодой человек пошли за ним. В правой руке старушка продолжала нести поднос, хотя его тоже можно было положить на тележку.
Мужчина свернул направо, к Знаменской площади, а оттуда пошел по Невскому проспекту.
Невский проспект был необыкновенно пуст и тих. Каменная громада домов казалась лишенной жизни. Старушка шла за тележкой испуганно и виновато. Она шла несколько сбоку, чтобы широкая спина мужчины в овчинном полушубке не мешала ей поглядывать на поклажу. Молодой человек сутулился, подняв воротник и сунув ру