Когда деда нет дома, сумерки прокрадываются нехотя, бочком, принося молчание и пронзительную тишину. В комнатах забыли зашторить окна, мебель медленно тонет в сине-фиолетовом шифоне. А на улице, за холодным стеклом, под густым фиолетовым небом вспыхивают фонари. Чужие окна расцветают розовыми и зелеными абажурами, вырываются из сумерек легкими голубыми занавесками, рассыпая по округе искры и блестки, смех, свисток чайника. И тогда хочется весь вечер стоять, прижав нос к стеклу, наблюдая, как снуют по освещенным кухням в боковом доме. Пузатый, медлительный мужик в тельняшке роется в стенном шкафу. Женщина в бордовом халате громко спрашивает. Тихий мутный голос мямлит ответ и отмахивается большими бурыми руками от беспорядочных ударов полотенца, которым его гоняют по комнатам, будто муху. В окне соседнего подъезда щелочка между штор осыпает позднего прохожего блесками хрустальной люстры, мигает телевизор, пахнет поджаренным черным хлебом, кто-то, прихлебывая, пьет чай и листает газету, встряхивая ее, чтобы не было замятых страниц. Лают собаки, за парком бодро гудит электричка, потом поспешно бухает по рельсам, уносясь вдаль. Тишину все время нарушают выкрики с футбольного поля, скрипы раскачиваемой ветром карусели. Вдоль аллеи скользит машина, вырезая из сумерек фарами клочки света. Старика с рюкзаком нигде не видно. Во дворах летает медлительный синий ветер и разлито беспечное, убаюкивающее спокойствие, от которого в горле начинает разрастаться голубь. Бабушка на кухне крутится у плиты, всхлипывая, гремя крышками, вздыхая, – воюя с тишиной. Чуть позже она решительно вытирает руки, вырывается на темную лестничную клетку и звонит соседке. В это время мимо приоткрытой двери, покачиваясь и яростно хватаясь ручищами с наколками за исцарапанный поручень, незнакомые люди с остановившимися остекленевшими глазами бредут наверх, в гости к Гале Песне. Она живет на пятом этаже, в черной-пречерной квартире, с мертвой дочерью Светкой, и о них во дворах дети слагают страшные истории, а взрослые – стыдные сплетни. На лестнице уже ночь, полумрак вздрагивает изредка просыпающейся лампочкой. Пахнет чужим ветром, сбивчивыми шагами, шепотом, который теперь, вдруг, кажется теплым и зазывает спасаться бегством от тишины, сурово молчащего телефона и незанавешенных окон. В глубине соседской квартиры, за мягкой, обитой коричневым дерматином дверью, раздается бульканье звонка. Шагнув в полутемную душную прихожую, пахнущую котом, кремом для лыж, горькими папиросами, одеколоном, паром кипящего в ведре белья, бабушка упрашивает соседку Сидорову, чтобы она присматривала за мной. «Танечка, войди в мое положение», – зачем-то жалобно и заунывно всхлипывает бабушка, становясь сутулой и даже немного седой. Соседка Сидорова, в коротком синем халате, слушает, привалившись плечом к стене. Ее муж, дядя Леня, поломанный мужик, который целыми днями курит на балконе, бочком возникает в дверях комнаты: синие треники, растянутая майка, бурые волосы, торчащие из подмышек. Он здоровается с бабушкой громче и веселее, чем надо бы, оглушенный, окутанный резким запахом папирос, приторным запахом одеколона. И плывет вдоль стены коридора, на кухню.
Из-за него соседка Сидорова однажды окончательно превратилась в одно сплошное, будничное Какнивчемнебывало; она не придает значения запаху одеколона и мутному рассеянному взгляду, словно дядя Леня – расплывшееся пятно йода на обоях. Скованная и стесненная своим безупречным Какнивчемнебывалом, соседка гладит всхлипывающую бабушку по плечу и говорит, что все обойдется. Ее слова тут же, прямо на глазах, превращаются в моль и прячутся в стопке старых газет, лежащих в уголке коридора.
Громко звякнув, бабушка протягивает соседке огромную связку безвестных, безымянных ключей и ключиков, найденных дедом по всему городу. Огромную связку ключей от незнакомых тумбочек, шкатулок, чемоданов, сервантов, заводных пингвинов и игрушечных стиральных машин. Легко и беспечно вручает соседке целое состояние – ключи от чужого прошлого, от всех тайников городка, которые обычно позвякивают в кармане дедова плаща, когда он бредет, подсчитывая в уме, рубль и сколько копеек – восемь пишем, два в уме, выходит, рубль двадцать восемь копеек будут стоить лотерейные билеты. Деду хочется быть полезным, ему хочется радовать и удивлять бабушку. Деду хочется заставить бабушку поверить в то, что все не так уж плохо, не безнадежно, а чуточку чудесно, «и мы все поправим, все вернем в строй». Чтобы бабушка не сидела, отвернувшись лицом к стене у швейной машинки. Чтобы она не вздыхала синим разочарованным вздохом, сурово потягивая чай на кухне, скручивая в трубочку фантик красными и распухшими от стирки пальцами. Поэтому перед каждым праздником дед украдкой отправляется в сберкассу купить несколько лотерейных билетиков, на счастье. Шепелявя от волнения, он бормочет тучной служащей в низенькое окошко: «Четыре, пожалуйста». Он слишком поспешно и решительно вытягивает свои четыре билетика из веера других. Его треплют в разные стороны сквозняки-желания: доказать, что он еще в строю, что он может перебороть все эти капельницы и игры для инъекций. Трясущийся и суетливый, дед подбирает сдачу с тарелочки, прикрученной почерневшим ржавым шурупом к прилавку. Сгибает билетики пополам, запихивает их в карман брюк. От его резких движений огромная связка ключей и ржавых ключиков от неизвестных шкатулок, шкафчиков, сервантов и сейфов городка тихонько звякает в кармане плаща. Как будто упрятанные за запертыми дверцами чужие золотые брошки, серьги с кровинками помутневших рубинов, часики, юбилейные рубли и серебряные ложечки разом тихонько всхлипывают и посмеиваются над бывшим командиром кавалеристов, чей волшебный голос когда-то летел над полем, воодушевляя конницу нестись вперед, только вперед. К связке смешливых и хнычущих ключей за кольцо присоединены два молчаливых ключа от нашей входной двери: латунный ключ-рыба-пила и двузубый ключ-кролик. Они строго висят в сторонке от остальных, на толстом кольце с цепочкой от оторванного брелка. Их бабушка сжимает в кулаке, объясняя соседке Сидоровой: «Этот от верхнего замка, а этот – от нижнего. Ты немножко притяни к себе дверь, а потом – открывай».
Рано утром, незнакомая, подтянутая бабушка, облаченная в строгое, тщательно отработанное за многие годы Какнивчемнебывало, отправляется в больницу: работать, следить за лечением деда. Желтый летний костюмчик, перешитый из платья, лаковая сумочка с латунным замком, висящая на сгибе локтя, ключ-рыба-пила, зажатый в кулаке. Она задерживается на пороге, в фиалковой прохладе лестничной клетки. Ледяной сквозняк, пахнущий соседскими котами и обивками чужих дверей, колет тупыми иголочками кожу ее голых рук. Окутанная «Красной Москвой», которая волнами накатывает при каждом движении, бабушка еще раз строго напоминает: «Сидеть тихо. Не баловаться. Все выключать. Не открывать никому дверь». А потом резко и решительно ключ поворачивается в замке: клац-цац-цац. И еще раз: клац-цац. Пока замок выпускает квадратные железные зубья, можно ее вернуть. Надо только придумать важный вопрос и пробормотать его в замочную скважину: «Бабушка, а тот самолет все еще стоит на поле?» И даже когда набойки босоножек тихонько вминают песчинки в серые ступени, еще можно схватиться за дверную ручку, окликнуть, потрясти дверь. Но тихое шарканье шагов удаляется, с каждым тающим, теряющимся где-то внизу звуком, квартира пустеет, в ней раздувается тишина. А потом хлопает подъездная дверь. И с этого момента начинается: неопределенность и ожидание вечера.
Чаще всего по просьбе бабушки, узнать, как я тут справляюсь одна, заходит соседка Сидорова. Какой она была когда-то, угадать невозможно. Серый ветер подъездов и сквозняк подворотен сделали свое дело, превратили ее окончательно и бесповоротно в жену дяди Лени, поломанного мужика в майке, который целыми днями курит на балконе. Как-то раз, понизив голос, бабушка назидательно изрекла, что во всем виноват самолет, в котором однажды просыпаются девушки. Будто бы после пробуждения соседка Сидорова больше не могла, как прежде, вскидывать ресницы, распахивать глаза и заливаться смехом, сверкающим новенькой двухкопеечной монеткой. Она оставила в самолете запах корицы, мечтательную улыбку, пританцовывающую походку, а еще забыла там сумочку на тоненькой золотой цепочке, плащ, наручные часики, чемодан и белую газовую косынку. Она вынесла из самолета складочку над губой, усмешку левой половиной рта, ямочку на щеке. На следующий же день после самолета она коротко остригла волосы, надеясь, что состриженные пряди помогут скорее забыть. После той ночи у нее стал настороженный, недоверчивый взгляд. Из-за этого знакомые не узнавали ее в автобусе, протягивая деньги на билет, говорили: «Женщина, передайте, пожалуйста».
Когда-то давным-давно, до самолета, всех этих превращений и горьких тайн, соседку Сидорову ласково называли Танечка. Или Танюша. Бабушка говорила, и приходилось ей верить, что когда-то соседка Сидорова легко порхала по лестнице в зеленом платье с оборками. До самолета Танечка все делала танцуя: вешала белье на веревки во дворе, мыла кафель лестничной клетки, бегала рано утром за железную дорогу, в техникум. Стройная, статная, окутанная свежим сиреневым ветром, она высматривала когото вдали и торопливо шла по дорожке, постукивая каблучками новеньких туфель. В глазах у нее плескались плотвички-смешинки, золотистые мальки-насмешницы. Она напевала грудным низким голосом, мечтала встретить летчика и уехать с ним далеко-далеко, к морю, начесывала каштановые волосы и носила высокий шиньон. За это ей дали ласковое прозвище «артистка». И часто наблюдали из окон, с любопытством прислушивались, с кем Танечка вернулась домой так поздно. Всем было интересно, что будет с ней дальше. Все чего-то ждали, гадали, как сложится ее жизнь. Это была тайная розово-белоснежная лотерея городка. Потому что соседям и тетушкам из окрестных домов было не безразлично, что Танечка в итоге получит за свою красоту, правильно ли распорядится собой. И старухи на лавочках гадали, как у Танюши выйдет: обычно или все же по-особенному, неожиданно и удивительно. Опустив вязанье на колени, старушки раздумывали, поправляя беленькие платочки под подбородками: потеряет Танечка голову, распустит все по ветру или вовремя спохватится, будет благоразумной. Некоторые, вроде той злобной старухи с клюкой, поджимали губы, вспоминая молодость и ветерок, который однажды превратился в вихрь, все унес и разрушил. Им вроде бы хотелось для Танечки счастья, но было горько за свою сложившуюся по-обычному жизнь. Поэтому старухи были уверены, что и у Танечки выйдет как всегда, как у всех. Но и они продолжали внимательно следить за ней. Любовались легкой походкой, кружевными кофточками, пышными юбками, новенькими туфлями на каблуке-рюмке. И зачем-то немножечко верили – а вдруг Танечка встретит летчика, высокого, вихрастого, с выправкой. И он увезет ее далеко-далеко, к морю. Всяко бывает, аэропорт ведь совсем близко.