Лазалки — страница 25 из 43


Была у Танюши школьная подруга, похожая на нее почти как родная сестра, если бы девушки стояли, зажмурившись, и не двигались. Но в движении была эта Галина черноглазая, хохотливая, еще та штучка, с ветерком. Уже смолоду Галина вызывала у всех тревогу и опасения. Потому что слишком решительно она пререкалась по вечерам с матерью, слишком громко смеялась возле подъезда с парнями в сумерках, почему-то однажды горько плакала, возвращаясь с электрички, была порывистая. Никто особенно за Галиной не приглядывал, не интересовался, куда она идет, потому что насчет нее уже тогда было понятно. Серый ветер подъезда и сквозняк подворотен нашептали, что еще школьницей носила Галина в портфеле плоскую бутылку коньяка, для дерзости, как в ненаших фильмах. А еще будто бы всегда была у нее в сумочке пачка папирос, чтобы угощать мужиков и тут же с ними знакомиться.


Часто соседи, ожидая автобуса, устав помалкивать и раздумывать о своем, принимались девушек сравнивать. Таня живет на втором этаже, с матерью, Клавдией Николаевной, заведующей промтоварным магазином. А отец у них погиб на войне. Мать одевает Танюшу с иголочки: туфли-лодочки, плащ, пальто-букле. Галина живет на пятом этаже, с матерью и бабкой. Про отца Галины ничего не известно. Зато известно, что мать и бабка Галины работают в пекарне, на Жилпоселке. Часто под вечер к ним заявляются всякие забулдыги, играет музыка, слышны пьяные выкрики, грубый смех, пляски и ничего хорошего. Глаза у Танюши похожи на ягоды черной смороды, еще неспелые, твердые, но уже сладкие. А глазки Галины напоминают перезрелые, надтреснувшие от жары вишни. Танечка всегда пританцовывает и мечтательно улыбается по пути в булочную. Бежит, едва касаясь земли. А Галина глядит с вызовом, говорит низким, грубоватым голосом и отшучивается. Она врывается во двор как вихрь, в старом материном платье, ее правая нога чуть косолапит, но мужики почему-то от этого с трудом сглатывают и забывают, чего хотели сказать. Сравнив подружек подобным образом, завидев вдалеке автобус, соседи на остановке пожимали плечами, удивляясь, что может быть общего у таких разных девушек, почему они не разлей вода.


В тот день Танечка с Галиной спешили вдвоем по аллее на танцы, в санаторий летчиков. Их новенькие туфли совершенно одинаково цокали по асфальту, а смешки-монетки раскатывались по округе и сверкали на крыльях синего дворового ветра. Парни в тельняшках задерживались у окон, переводя взгляд с одной на другую, будто старались найти десять отличий. Поломанные мужики в майках, засмотревшись им вслед, замечали, что девушки идут в ногу, в легких платьях с оборками, с маленькими сумочками под мышками. И тогда мужики закуривали новую папиросу, чтобы втянуть горький дым и ненадолго забыть ту боль, что не дает им уснуть и бродит внутри. Мало кто обратил внимание в тот вечер, что Галина очень спешила, шептала Танечке: «Побежали, скорей!» Галина летела чуточку впереди, как вихрь, как ураган, в темноте, освещенной зеленоватыми кругами фонарей. В санатории у нее был летчик – стройный, голубоглазый, с выправкой. Мне нравилось, как об этом рассказывала бабушка. Чуть понизив голос, тихо и назидательно, будто опасаясь, что ветер может ворваться в форточку и подслушать. И было что-то тревожное и горькое в том, как бабушка каждый раз уточняла, что с летчиком Галина уже месяц гуляла, от него возвращалась домой за полночь, а потом до утра пререкалась с матерью. В тот вечер она спешила на танцы, захлебываясь ветром, недоумевая, почему он не звонил. Серый сквозняк подъездов потом насвистывал, будто бы на аллее санатория, в темноте, возле корпуса с бильярдом, шахматами и танцплощадкой, летчик говорил Галине: «Ну пойми меня правильно!»


Он стоял чуть в стороне. Курил, рассматривая черные ели. Она покачивалась, словно ожидая приглашения на танец, отвернув лицо к воротам, в темном кругу, возле потухшего фонаря. Каштановая волнистая прядь выбилась из пучка, липла к щеке. Она сжимала сумочку, слушала и не понимала, о чем он говорит. Слова разлетались, как серые моли, как бесцветная шелуха тыквенных семечек. Галине казалось, что это неправда, что он просто разыгрывает. Она была уверена: он не такой. Потом ей хотелось закричать, ударить его в грудь, но она смолчала, разжала кулаки. Не дослушав, Галина повернулась и решительно направилась к воротам санатория, уверенная, что он пойдет следом. Она знала, он бежит вдогонку и, вот, сейчас, положит руки ей на плечи, резко развернет к себе лицом. Она шла по дорожке к выходу, хрустя каблучками по гравию, гордо и яростно, как вихрь. Она слышала, отчетливо слышала его шаги за спиной. Потом ей стало казаться, что он идет следом. Она не оборачивалась, ждала окрика, шла по шоссе мимо бетонного забора санатория, среди голубых елей и высоких сосен в черных папахах. На повороте дороги, там, где уже видны окраинные дома и тусклые зеленые омуты фонарей, она незаметно обернулась и обнаружила позади себя пустое шоссе без машин. В этот момент в ней что-то хрустнуло, она сжалась, съежилась, обняла себя за плечи. Ее походка стала растерянной, сбивчивой поступью женщины в темноте. Потом она прибавила шаг, перешла на бег, превратилась в ураган. Волосы растрепались, голубь разодрал ей горло коготками, птица тревоги вырвалась из ее груди и закружила над шоссе, предвещая беду. Так потом говорили, хоть никто этого и не видел. Вокруг были пятиэтажные кирпичные дома, черные-пречерные подъезды, дверями которых играл синий ночной ветер, срывающий и уносящий на своих крыльях ее всхлипы, запах крови с искусанных губ. Она сидела на спинке скамейки, сдвинув мысы стоптанных туфель. Она плакала, а потом с горькой насмешкой шептала: «Не улетела, дура, на самолете. А залетела!» И ветер разносил в подворотни ее смешки, всхлипы, бульканье плоской бутылочки, запах коньяка. Но после того вечера Галина изменилась мало. Так же врывалась во двор вихрем. Так же хрипло смеялась возле подъезда. Все чаще ее видели с Колькой Песней, еще тем типом, карманником, которого не раз вызывали в милицию и отчитывали за тунеядство. Уже тогда на правой руке у него была наколка якорь. А на левой руке – наколка в виде большой розы, под которой написано расплывчатое, голубоватое имя «Люба». Оказалось, с наколками не рождаются. Славка-шпана шептал, что для этого мужики вдавливают острой, раскаленной иглой под кожу пудру из горького грифеля чернильного карандаша. И каждый укол в сто раз больнее, чем когда с размаху вонзают крошечный железный шип в палец, чтобы взять кровь. Такую боль было невозможно представить. Казалось, ничего на свете не может быть страшнее кабинета со стеклянными трубками, где берут кровь. Но Славка-шпана кричал, что наколки – больнее. Бабушка говорила, что такую пустяковину делают воры, тюремщики, алкаши и всякие бесполезные люди. А дед объяснял, что наколками разукрашивают себя мужики, потерявшие смысл, чтобы вытащить наружу ту боль, что бродит у них внутри, не дает спать и гонит курить на балкон. Устав мучиться, мужики подставляют руку или плечо, чтобы им вогнали под кожу порошок чернильного карандаша. После этого на коже образуется сплошной кровоподтек, потом синяк. Исколотое место ноет и ужасно чешется. Совсем не скоро, но все же когда-нибудь, синяк рассеивается, проступает якорь, роза и написанное под ней имя Люба. Непонятно было только одно: зачем колоть на руке имя Люба. Становилось ужасно неловко за Любу, потому что смутно мы догадывались, что она какая-то из ряда вон выходящая женщина. Скорее всего, продавщица универмага. Или большая тетушка в сером халате, из прачечной. И было тревожно, раз она наколота на руке карманника острой иглой. Говорили, что якорь Кольке Песне сделали, когда он служил на флоте. Еще шептались, будто бы наколку на левой руке ему сделали в тюрьме. А за что, выяснить так и не удалось.


Однажды Галина сидела на лавочке, пропуская мимо ушей болтовню и смешки Кольки с приятелем. Ветер прятался в листве вишен и тополей и все подслушивал. Галина, немного взгрустнув, отвернулась от прокуренных дворовых парней, окончательно выпала из разговора, посмотрела туда, где по полю бродили волны сквозняков. И совершенно неожиданно, запнувшись, увидела их. Танечка под руку с летчиком медленно приближалась по тропинке от шоссе. Галина проглотила слово, ее смешок осекся, как резко разорванный бинт. Она застыла. И завороженно, в ужасе наблюдала, как они надвигаются, в медленном задумчивом танце, все ближе и ближе к подъезду. Пропуская мимо ушей смешки и басистую грубую болтовню Кольки, Галина онемела. Она оглохла, не в силах уместить в себе все, что узнала и о чем догадалась. Она придвинулась к Кольке, обняла его за плечо, прижалась к нему, стараясь спрятаться, надеясь, что Танечка ее не заметит, а летчик – не узнает. К счастью, они свернули, прошли под самыми окнами, тихо переговариваясь, смеясь, так и не заметив никого в сумерках. Когда они входили в подъезд, Галина, отодвинувшись от Кольки Песни, прижала коленки к груди, ее глаза превратились в холодные и голодные черные омуты. Затаив дыхание, она наблюдала, как летчик пропускает Танюшу вперед и сам исчезает следом в сыром фиалковом сумраке подъезда.


Решив проверить, как я тут справляюсь одна, соседка Сидорова открывает входную дверь, громко позвякивая огромной связкой ключей от чужого прошлого, найденных дедом на улочках городка. Потом она скучает за кухонным столом, не догадываясь, что снизу столешницы в пол смотрит черное-пречерное пятно, как-то раз выжженное утюгом. Соседка Сидорова подпирает кулаком мягкое тесто щеки и уныло наблюдает, как я медленно, неохотно, дуя на каждую ложку, ем рыбный суп, стараясь не подавать виду, что все знаю про самолет, наколки, Галину и летчика. Улучив момент, я украдкой разглядываю соседку, ее настороженный взгляд, превращенное в Какнивчемнебывало лицо. Даже если очень постараться, в ней все равно совершенно невозможно узнать Танечку, которая однажды гордо и торжественно вела летчика знакомиться с мамой, Клавдией Николаевной. Рассказывают, что хулиганы в то утро вывернули во всем подъезде лампочки. Танечка с летчиком поднимались в потемках по лестнице, отбрасывая черные-пречерные тени на стены, изрисованные углем. Она шла чуть впереди, он неслышно следовал за ней. Из-за этого Танечке казалось, что лестничные пролеты ярко, празднично освещены, чисто выметены, как в парадном дома героев войны, где каждому хотелось бы жить. Летчик поймал ее руку, прижал к груди, притянул Танечку к себе, будто приглашая на вальс. Они остановились в сером сыром сумраке, коснулись губами, потом целовались возле фиалкового окна между первым и вторым этажами. Он прижимал ее к стене и медленно терпеливо обыскивал, узнавая изгибы ее тела, его теплые впадины. Танечка застыла, боясь пошевелиться, не зная, сколько еще нужно позволить, как далеко можно пустить, когда лучше и правильнее вырваться. Но она была уверена, что ветер подъезда в этот момент нес на своих крыльях ароматы полевых цветов, жасмина и кувшинок.