Лазалки — страница 7 из 43

ведьма, бредущая по дворам в увядшей юбке и дырявой вязаной кофте, всегда, смутившись, здоровается с дедом. За нами присматривает сотня глаз – из окон, из кабин грузовиков, сквозь ветки кустов, из-за дверей подъездов. Когда мы идем вдоль дома и дед громко рассказывает про вора, кравшего шинели в его эскадроне, – это не просто прогулка, а маленькое событие целого дня, нарушающее покой и тишину двора. Старушки замирают у окон, отодвинув рукой занавеску, с интересом прислушиваются. У них появляется тема для разговоров в очереди за подсолнечным маслом: Кузьмич жив-здоров, он снова дома, его выписали, вот, только вчера шел куда-то с внучкой. В городке не так-то много людей, о которых можно поговорить, особенно в длинной и медленной очереди за сахарным песком. Или когда привозят конфеты «Коровка». Колбасный сыр. И сгущенное молоко. Чаще всего обсуждают двух Олегов. Старого, который заманивает девочек на веранды заброшенного детсада и обещает угостить сметанкой. Молодого, который по вечерам подсаживается на лавочку и рассказывает сидящим последние известия, то слишком быстро, то медленно-медленно, при этом покачиваясь, выкрикивая, сюсюкая и напевая. Еще шепчутся о старике с рюкзаком. О Гале Песне. И про нас с дедом. Поэтому каждое наше появление: на улице или в магазине – это маленькое представление. Продавщица отворачивается к стеллажу, начинает неторопливо переносить и равнодушно выкладывать на прилавок: вон то, то и еще гараж. Коричневый потрепанный кошелек для монет выныривает из кармана плаща и решительно разевает старую пасть. Оттуда, немного суетясь, неуверенно и неловко дед извлекает бережно свернутую в четыре раза двадцатипятирублевку – остаток пенсии, отложенный до конца месяца. Без нее в пасти кошелька – старая квитанция на тоненькой кальке, потрепанный лотерейный билет, кнопка, гвоздь и несколько пятачков. Дед выкладывает сиреневую бумажку на блюдце для монет и купюр, прикрученное шурупом к прилавку. А потом берет бумажку обратно в руку, неловко расправляет и кладет еще раз. Решительно, с ударением. На его большом пальце – черное-пречерное пятно от удара молотком. Возможно, втайне он все же надеется, что кто-нибудь вмешается и заставит одуматься. Но, кроме нас, на третьем этаже универмага никого нет. Продавщица, не спеша и равнодушно, толкает деревянные костяшки больших исцарапанных счетов. Туда-сюда. Тук-тук. Сосредоточенно, чтобы не ошибиться. И вот дед уже неторопливо сгребает большущей широкой ладонью с прилавка завернутые в серую бумагу покупки и роняет их в авоську. А два мятых желтушных рубля и несколько копеек – прячет в кошелек. И мы, немного оглушенные, но обрадованные, плетемся домой, позевывая, глазея по сторонам. Грузчики возле мебельного магазина запихивают в грузовик диван. Роняют его спинкой об асфальт. И дед, конечно же, прихрамывая, бежит к ним, участливо хватается за ножки. А грузчики нерешительно бурчат: «Не надо, отец». Но от помощи не отказываются. И потом каждый из них с размаху хлопает и жмет дедову руку, на которой висит авоська, набитая игрушками. Во дворе скандалят старухи из-за того, что одна заняла пододеяльником чужую веревку. «Она ведь это делает из раза в раз. Из раза в раз», – серый ветер разносит упреки по подворотням. Дед собирается к ним подойти и разнять, но замечает на середине пустого шоссе, через которое мы не спеша переходим, маленький ключик. Такие обычно прилагаются по два или три к замку для почтового ящика. Дед обдувает ключик от пыли и, даже не утруждаясь его изучить, начинает поспешно пристегивать к огромной, гремящей связке, которую он всегда носит с собой. На отдельном колечке – ключи от квартиры, на остальных – безымянные ключи-подкидыши, найденные по всему городу. Маленькие невесомые ключики с двумя зубами. Длинные ржавые ключи от больших амбарных замков, пахнущих тайной: смесью ржавчины, машинного масла и дождя. Ключики от заводных игрушек – курочек и цыплят. Медные ключи-пилы с премелкими зубчиками – от входных дверей. Почерневшие от времени плоские ключи от прошлого, от шкатулок, чемоданов, ридикюлей и комодов. От чьих-то отслуживших век секретеров и патефонов. Или ящичков, которые теперь будут заперты, пока дверцу не решатся выкорчевать стамеской или сорвать с петель. И дед, остановившись прямо посреди газона, обломив ноготь, пыхтя, ворча «Что ты будешь делать!», пристегивает находку к остальным безымянным и безработным ключам. Справившись, он прячет громадную, басисто звенящую связку в карман, заглядываясь куда-то вдаль. И говорит, обращаясь к жителям деревенской улочки, заборы которой виднеются в самом конце аллеи: «Как-нибудь пригодится, это ведь очень нужные вещи». Тогда я начинаю тоже внимательно смотреть под ноги: на асфальт и кромку травы, вспомнив, что ужасно хочу найти шарик. Небольшой, пускай даже ржавый, совершенно ненужный и крайне необходимый. Не простой, а особенный шарик. И я хочу найти его прямо сейчас.


Погрузившись в свои дела, мы возвращаемся домой. Я жадно и нетерпеливо просеиваю каждый сантиметр дорожки и прилегающие к ней с обеих сторон кромки травы. Дед, всматриваясь в даль, разговаривает о ключах, болтиках и проводках с жителями черных покосившихся домиков и избушек. Мы увлечены, не замечаем людей, которые идут навстречу, удивленно разглядывая нас. Возможно, среди них есть бабушкины знакомые, соседи и с ними надо бы обязательно поздороваться, превратившись в обычных, чуть ссутуленных прохожих, гуляющих после обеда. И придав лицам осмысленные, четкие выражения. Но мы так увлечены, что проходим мимо, не отвлекаясь от дел.


И только завидев издали темную фанерную дверь подъезда, каждый из нас немного сжимается, стараясь не выдавать волнение. Мы начинаем хором, не переговариваясь, смутно беспокоиться. Потому что через щелочку двери в нашу сторону дует сырой ветер подъезда, обдавая серым цветом ступенек и надписями – зажженной спичкой по белой штукатурке. И тогда, совершенно очнувшись, мы начинаем раздумывать, что же сказать бабушке, когда она вернется. Как убедить ее, что мы превратили этот день в единственно правильный, наш и ничей другой. Как подобрать нужные слова, чтобы до нее дошло и она не всхлипывала, называя себя мученицей. И не считала, что мы – кулемы и у нас без нее все комом и всегда происходит кавардак.


Медленно и нехотя поднимаясь по лестнице, каждый из нас судорожно решает, чем же мы оправдаем этот беззаботный день, ставший кавалерией. Очень скоро, яростно стуча ложками по тарелкам, жадно прихлебывая лососевый суп из консервов, чавкая и сплевывая кости, совершенно забыв, что мама с ее московскими скверами и французскими духами так этого не любит, мы шепотом, как крошечный партизанский отряд, попавший неожиданно в плен, уговариваемся, что скажем. Дед поливает черный хлеб подсолнечным маслом, размазывает, осыпает солью и передает мне. Потом делает такой же, толсто, криво отрезанный военный деликатес для себя. Он догадывается: что бы мы ни сказали, убедить бабушку не удастся. Остается только одно: приврать, что деньги вытащили из сумки в очереди за молоком. «Точно, тогда будет понятно, почему молока тоже нет». – «А игрушки мы спрячем в тумбочку, подальше». Обрадованные, что нашли ложь во спасение, мы поскорее запихиваем новые игрушки на самую нижнюю полку тумбочки, туда, где пахнет фанерой и шерстью. И уговариваемся переждать время. «Ага. А потом будешь незаметно вынимать по одной».


«Как же так вышло?» – «А я даже не знаю. Гараж сам, честное слово, как-то появился из тумбочки. Вдруг захотелось на него еще разок посмотреть, перед сном. На минуточку, и сразу же спрятать обратно». Но именно в этот момент бабушка, как будто ее насторожила тишина и волнение, заглянула в комнату, бесшумно застыла в дверях и прищурилась. Немного помолчав, она дала рассмотреть пластмассовую крышу гаража и две синие машинки. Тихо сказала: «Идика сюда!» – и направилась на кухню, уперев белые от муки руки в бока. По пути она заглянула в комнату деда. Вмешавшись в хоккейный матч, почти шепнула: «Пойдем-ка, хочу у тебя одну вещь спросить». И дед доверчиво побрел за нами, прислушиваясь к шуму трибун. Бабушка повелительно указала на табуретки, усадила нас за пустой кухонный стол. А сама села напротив, сцепила руки в замок и просверлила сначала деда, потом меня из-под бровей взглядомшилом, после которого очень удобно продевать в отверстие нитку. Свет лампочки стал слишком ярким, захотелось зажмуриться, раскачаться на хромой табуретке и унестись вперед, в завтрашнее утро. Но нитка была уже продета и крепко-накрепко пришила нас к кухне, не давая никуда унестись. Бабушка знала тайну – мы с дедом не умеем правильно заслоняться Какнивчемнебывалом. Я и он – мы обязательно замешкаемся и забудем: расправить складки, пригладить, чтобы все было безупречно и незаметно. Или впопыхах нетерпеливо напялим так, что тесное, тугое Какнивчемнебывало треснет по швам и все выдаст. Вот и теперь, под тяжелым внимательным взглядом, немного оробев, мы изо всех сил стараемся казаться спокойными, для этого рассматриваем серенький линолеум, украдкой ободряюще поглядываем друг на друга, роняем дрожащие кривые улыбки, собираем со стола крошки и лепим одну к другой. А бабушка тихо выспрашивает: «Как же так получилось, что мы остались без денег?»


Мы совсем чуть-чуть запинаемся, немного мямлим, но это ничего. И, перебивая друг друга, суетливо вынимаем наружу заготовленную заранее ложь во спасение, как мятый подарок к Новому году – немного побаиваясь и волнуясь. Да, деньги вытащили из авоськи в очереди за молоком. Мы уже и сами почти верим, что так оно и было.


Тогда бабушка притихла, прищурилась и жестоко, рыком сорвала соломенные, хлипкие Какнивчемнебывала, сообщив, что нас видели по дороге в универмаг. И на обратном пути нас засекли возле площади с памятником, когда мы разглядывали покупки, потом еще у мебельного магазина. Она напомнила, что по всему городу расставлены разведчики: бывшие пациентки, жены больных, старушки, к которым она приезжала на «скорой». И все они присматривают за нами. С их помощью бабушка всегда узнает, где мы были. Как себя вели. Громко ли разговаривали. Во что были одеты. Здоровались ли. Размахивали ли руками. И как были причесаны.