Лазалки — страница 9 из 43

а мамаша неслась слепо и самозабвенно, ничего не замечая вокруг. Никакие мольбы и рыдания не способны были ее разжалобить. Таща Артема через двор, мимо скамеек и футбольных ворот, в темноте, она шлепала его, срывая зло и обиду. Сухой, хлесткой ладонью без кольца лупила и тащила за красное распухшее ухо. Маленькая, с пучком, в больших очках, из-за которых поблескивали тусклые настороженные глаза. В накинутой на плечи толстой пушистой кофте, развевающиеся рукава которой в темноте превращались в крылья огромной птицы гнева, прилетающей, чтобы наказывать, отчитывать и лупить. Эта птица возникает из темноты и беззвучно летит по дворам, сквозь листву деревьев, растущих за окнами. Зоркими глазищами она высматривает заигравшихся в сумерках мальчишек, дразнящих малыша «очкариком». Или царя горы, который толкает всех без разбору с огромной груды щебня возле стройки. Опускаясь все ниже, надвигаясь, птица гнева хлопает крыльями. Этот странный звук иногда слышен вечером, но из дома кажется, что ветер шумит в листве берез и вишен, ветки стучат по стеклу, и ничто не настораживает. Самое главное, что стоит обязательно знать про птицу гнева, – никогда не угадаешь, в чью именно маму, бабушку, рассерженного деда или отца с ремнем она обернется, приземлившись. Где-то вдали Артем, захлебываясь, визжал уже не от боли, а от ощущения несправедливости, от того, что наказание превышало вину. Его плач наполнял эхом тишину вечерних дворов, темноту сырых тесных подъездов. Каждый из нас, замерев, вслушивался в удаляющийся горький отзвук со смутным облегчением. Ведь птица гнева, прилетевшая сквозь темноту, превратилась в мамашу Артема, и нам пока не влетело. Кивнув друг другу, мы направились кто куда и, отойдя на приличное расстояние, понеслись, шлепая сандалиями по лужам, по размокшей глинистой земле, по пружинистым пучкам травы.


Есть множество противоречивых видов бега, по которым пока не додумались проводить соревнования. Например, бег рано утром, на автобус, что повезет в больницу, в бледно-бежевые коридоры, где пахнет хлоркой. Бег в тесный кабинет с тусклым светом, в стеклянный перезвон множества трубочек и пробирок. Там, в прозрачной маленькой плошке, лежат железные жала, одно из которых скоро с размаху воткнется в палец. Или соревнование в беге, когда перед стартом говорят: «Иди скорее, бабушка обнаружила, что ты отрезала круглый кусочек от штор. Она хочет с тобой поговорить». Соревнование в беге к финишной ленточке, перед которой надо бы оказаться как можно позднее, растягивая шаги до бесконечности, плавно опуская ногу на землю. Или этот бег вечером домой, когда забрел в соседние дворы, загулялся допоздна и теперь несешься, панически выдумывая ложь во спасение. Через сыроватую темноту, по жестким темным пучкам травы, похожим на парики клоунов, мимо черных шевелящихся кленов, мимо таинственных и чужих подъездов, оставляя позади скамейки, сушилки для белья, футбольные ворота с оборванной сеткой. И ложь как назло не выдумывается, будто в еще маленькой и безобидной фабрике по производству лжи что-то засорилось или заглох главный штампующий станок. И на конвейере, по которому, как в репортажах про фабрики печений, лимонадов и таблеток, обычно движется правильно упакованная, новенькая ложь, теперь, на бегу, появляются бракованные, кособокие, неправильно расфасованные задумки. Каждая из них не кажется убедительной, как толстые синие и ярко-зеленые кофты, что по нескольку лет пылятся на вешалках в трикотажном магазине, возле шоссе. А еще не придумали соревнование в беге для тех, кто боится темноты, чье воображение на старте срывается с цепи и несется сквозь черную гуашь ночи с ее корявыми ветками, далеким воем, тревожными гудками и множеством черных-пречерных домов с подъездами, в которых таятся пречерные руки, грозящие отнять твое сердце. Шлепая обессилевшими, отнявшимися ногами, соревнуясь в этих видах бега, хорошо нестись под окнами, слушая, как завивается ветер. Проносясь сквозь ароматы жасмина и гниловатый, кошачий выдох подвала, мимо кустов боярышника, полоснувших иглой по локтю, хорошо нестись наперегонки бесконечно, соображая на лету, что бы такое убедительное придумать, чем бы защититься от грозящего наказания. И никогда-никогда не добежать до финишной ленточки.


Кошка, поджав хвост, бросается с узенькой тропинки в темноту кустов. Над дверью подъезда зияет знакомая жестяная коробка с выбитой лампочкой. Лямки бриджей волочатся по земле, волосы перепутались, рубашка взмокла, в горле от сквозняков и бега мечется горький ментоловый холодок. Сейчас надо будет, привстав на цыпочки, дотянуться до дверного звонка, нажать мягкую пружинистую кнопку и ждать, когда отворят дверь. Темнота лестничных пролетов будет черно-сырая, пропитанная плесенью, бездомными кошками, угольными надписями на стенах, газетными строчками, торчащими из пастей почтовых ящиков. А там, наверху, на пятом этаже, в черной-пречерной квартире живет Галя Песня, пьяница и воровка, с мертвой дочерью Светкой. К ней среди ночи пробираются худющие люди с серыми лицами, с расплывчатыми синими наколками на руках, которых за все это дразнят «алкашами». А у нас перед дверью лежит круглый половичек, который бабушка вязала толстым зеленым крючком из лентлоскутков. Красных, от байкового халата. И синих – от старых тренировочных.


Время предательски забуксует, приостановится, завалится набок, как трактор в жирной весенней грязи. Это позволит обдумать, что делать, кем прикинуться под серо-синим, острым взглядом бабушки, похожим на шило с самодельной деревянной ручкой. Некоторым людям не надо никем прикидываться, потому что они уже есть с самого начала. Например, Лена с ветерком. Или Славка-шпана. Он с самого начала появился на свет, обозначился и теперь только растет. Звонко выкрикивает под окнами прозвища. Больно толкает в плечо. В прошлом году он требовал, чтобы все ехали вместе с ним кататься на велосипедах по кладбищу. А кто откажется – трус и мямля. Теперь он делает широкое движение рукой, как пловец в стиле кроль, и все покорно, гуськом идут с ним на кладбище собирать конфеты. Славка-шпана никогда никем не прикидывается, а только выдает себя все отчетливее: пытает военнопленных, жестоко выкручивает руки назад, пенно сплевывает в лужу сквозь щелочку между зубами, стаскивает с качелей, требует билет на горку, хамит старушке с белой болонкой. А всех остальных людей с самого начала как бы и нет. Им нечего выдавать, приходится собирать себя по клочку, по соломинке, по чужой пушинке, как воронье гнездо. Или воровато примерять чужие Какнивчемнебывала. Постоянно превращаться в кого-нибудь другого, в того, кто уже выдал себя и хорошенько, отчетливо проявился. Поэтому, ожидая, пока мне отворят дверь, я буду панически соображать, в кого бы такого превратиться, как повести себя, чтобы мне не влетело. Возможно, мне захочется тряхнуть воображаемым золотом волнистых волос и вдруг прикинуться Леной с ветерком. Я стану чуть выше ростом. И, пригладив откуда ни возьмись взявшуюся юбку, не придавая значения сдвинутым бровям бабушки, гордо и царственно войду мимо нее в полутемную прихожую. Ускользнув от прокалывающего насквозь взгляда, рассеянно скину сандалии, войду в маленькую комнату, усядусь с ногами на кресло и заявлю деду, что Артемова мамаша «такая дура, просто ужас». Или, возможно, все пройдет гладко, если я превращусь ненадолго в Артема. Кротко замру на пороге, признаюсь, что мы заигрались в прятки, буду смотреть на бабушку жалобно и виновато. Самое главное, прикинувшись кем угодно во спасение, ни в коем случае по рассеянности не проболтаться о старике с рюкзаком. Иначе – шесть уколов острой иглой боярышника. И не водиться.


Но в сизо-голубом, холодноватом сумраке, на дорожке, недалеко от фанерной двери подъезда, нерешительно топчутся, тревожно озираясь по сторонам, два силуэта. Один – высокий, опираясь на палку, стоит неподвижно, молчит, тяжело вздыхает, что-то с надеждой высматривая вдали из-под козырька надвинутой на лоб фуражки. Другой – низенький, широкий, мечется и тревожно осматривается по сторонам. Они переговариваются в сумерках. Низенький силуэт возмущенно шипит, уперев руки в бока, высокий силуэт тихонько оправдывается, виновато повесив голову. На плечи низенького силуэта накинута пушистая шерстяная кофта с рукавами-крыльями, придающая устрашающее сходство с птицей гнева. На расстоянии пяти шагов в левой руке низенького силуэта зачем-то возникает неприятная и угрожающая ветка, скорее всего отломанная от молоденькой рябины, что растет напротив подъезда. Мелькает догадка, что ветка эта предназначалась не для отпугивания комаров и мух. И, к сожалению, не на тот случай, если одна из дворовых собак вдруг с лаем побежит навстречу сквозь сумерки.


От плохих предчувствий сердце подскочило и, споткнувшись о колдобину, потеряв надежду, рухнуло со всей силы, как коленкой об асфальт. Горло перехватило от догадки, что сегодняшний вечер закончится горько. А во всем виноват старик с его дырявым рюкзаком. Если бы он появился чуть раньше, все бы обернулось по-другому. Но теперь ничего не поделаешь. Теперь все именно так, и изменить уже ничего нельзя. Остается только, приближаясь к неминуемому наказанию, перейти на шаг, отпустив все спасительные хитрости, забыв всю так тщательно разыскиваемую на бегу ложь во спасение. Некоторые уверяют, что в таких случаях единственный выход: правда. Но правда – это все подряд, без исключения, со всех четырех сторон, рассказанное очень быстро, так, что все равно невозможно выслушать и понять. Поэтому правде не всегда веришь, а ждешь убедительной и плоской выдумки.


И я покорно приближалась к двум темно-синим силуэтам, которые смотрели куда-то вдаль, как будто ожидая, что я появлюсь из-за угла сберкассы или возникну, маршируя вдоль ограды заброшенного детсада. А я подкрадываюсь к ним со спины, с другой стороны дома, наблюдая растерянные движения и вслушиваясь в тихие, встревоженные голоса. Тогда из моей груди, сам собой, без предварительной подготовки, бездумно, как неожиданная догадка, как неизвестно откуда нагрянувшее вдохновение, вырывается жалобный, резкий крик: «Деда, я здесь!» Так радостно и взволнованно, безо всякой глубокой мысли, кричит птица, отбившаяся от стаи, вдруг завидевшая своих. Высокий силуэт резко поворачивается в мою сторону, секунду-другую изображает суровость, но всю его игру скрывают сумерки. И тогда, не выдержав, он присаживается на корточки, радостно распахивает руки, и я влетаю в тепло его объятия, прячу лицо между шеей и плечом, смутно догадываясь, что опасность миновала, что я теперь под защитой, в надежном укрытии от любых наказаний.