местную жизнь она не смогла его понять. Новые, ранее незнакомые ощущения нахлынули на нее в этот вечер. Сейчас она еще не могла до конца разобраться в этих ощущениях, и если бы у нее спросили, что же все-таки она испытывает, Полянка не ответила бы. Только одно чувство — правда, не такое сильное, как те, которым она еще не могла дать названия, — было совершенно определенным и ясным: чувство вины перед Смайдовым. Оно пришло в какое-то неуловимое мгновение, когда Смайдов приглаживал прядку ее волос. Смайдов словно передал его прикосновением своих пальцев, и ей даже показалось, что она ощутила тупую боль в голове. В ту же секунду ей захотелось крикнуть: «Нет, нет, я ни в чем не виновата!»
Она, конечно, не крикнула, потому что действительно ясно не представляла, в чем ее вина. Не в том ли, что она оставила его одного, не уделила ему столько внимания, сколько уделяла всегда? Но Смайдов же умница, он поймет, он должен понять самую простую вещь: необычная обстановка, музыка, вино — все это выбило ее из колеи… Ничего страшного…
— Да, действительно все необычно, — проговорил Петр Константинович и, легонько отстранив ее от себя, посмотрел ей в глаза. — Ты и сама какая-то необычная. Будто вся светишься…
— Мы можем воспользоваться этим светом, — сказал Родин. — На улице ночь, темень, Полянка будет, как факел. — Мрачновато помолчал и добавил: — Мне кажется, мы не станем утруждать хозяина и просить развозить нас по домам. Пойдемте пешком?
Смайдов спросил:
— Ты не будешь возражать, если я поработаю?
— Но ведь уже поздно, — ответила Полянка. — И вообще, после такого вечера… Мне почему-то кажется, что я долго-долго тебя не видела. И страшно по тебе соскучилась. Ты слышишь, Петр? Я не хочу оставаться сейчас одна.
Он пошел за ней в спальню, сел на пуф у ее туалетного столика. Мягкий полусумрачный свет падал на Полянку, и, когда она освободила волосы от шпилек, Смайдову показалось, что ее плечи покрылись темной пеной.
Она, как всегда, раздевалась медленно, в каждом ее движении чувствовалась леность — она знала, что Смайдов это любит, он ведь для нее перефразировал слова поэта: «Ты женщина от гребенки до ног…» И часто повторял их. Скажет ли он так сейчас? Ей очень хочется, чтобы сказал. Ей очень хочется быть с ним сейчас особенно нежной, пусть он почувствует, что все осталось по-прежнему и, в сущности, ничего не произошло. Он, конечно, и сам знает, что все осталось по-прежнему, но все же… Все же в какой-то миг Полянка поддалась той силе Домбрича, которая как бы оторвала ее от мужа.
Она оглянулась. Смайдов сидел глубоко задумавшись, лицо его было в тени, но она все же увидела его глаза.
И в глазах — боль.
Полянка прижалась к нему.
— Да обними же меня наконец! Теперь слушай: туктук, тук-тук… Как дятел, да?
— Как дятел… — улыбнулся он.
Однако боль оставалась, непостижимым образом сливаясь с тем безудержным чувством, которое раньше захватывало Смайдова всего без остатка.
Раньше…
Нельзя сказать, чтобы он был сейчас холоден к ней и не испытывал волнения. Но ему почему-то казались неестественными те чувства, которые охватили в эту минуту и его, и Полянку. Он всегда считал, что когда нет близости духа двух людей, никакой другой близости быть не может. Тогда это что-то животное, не совсем чистое…
Он хотел сказать: «Не надо…» Но ее будто захмелевшие руки, руки колдуньи, вдруг стали неспокойными и жадными. Такими Смайдов их никогда не знал. В дальнем уголке его сознания еще раз шевельнулось желание сказать «не надо», но сказать этого он уж не смог…
Она уснула мгновенно, не успев даже прикрыться. Смайдов осторожно натянул на нее одеяло, на ощупь отыскал папиросу и долго курил, бездумно глядя на блуждающий в темноте огонек. Хорошо было бы, если бы эта бездумность длилась вечность. Или хотя бы до утра.
Но стоило ли пытаться обманывать себя тем, что близость с Полянкой успокоила и притупила взбудораженные чувства? Кому нужен самообман? Не Смайдову по крайней мере. Не из того теста был вылеплен характер бывшего аса Смайдова, чтобы он трусливо от чего-то отмахивался. Будь то что-то серьезное или мелочь…
Черт возьми, может быть, он из мухи делает слона?
Стараясь не потревожить сон Полянки, Смайдов встал и, прихватив с собой папиросы, на цыпочках ушел из спальни. Хотел запереться в своем кабинете, но передумал. Во дворе будет лучше. Там можно побродить, свежесть ночи наверняка остудит горячую голову и — кто знает? — может быть, все станет на свое место…
Ночь — ни зги не видно. Тишина. Даже собак не слыхать. И теней нет, просто густая чернильная мгла, в которую смотришь, как в омут…
— Пьётра!
Смайдов от неожиданности попятился, словно стараясь укрыться в темноте от невидимого противника. Но сразу же успокоился: этим именем его называл только Захар Федотович, отец Полянки.
Значит, старик тоже не спит, бродит в ночи с какимито думами. У него много разных дум, у этого старого таежника. «Дум полная котомка, — говорит иногда Захар Федотович. — На то человеку и башка богом дана, штоб носить в ней разную всячину».
Старик по-кошачьи видит в темноте, видит в ней лучше, чем днем. Вот и сейчас твердо идет к Смайдову, остановился рядом, сказал:
— Спрашивать, чево не спишь, — не стану. Сон, однако, всегда бегит от того, у кого душа ноет. Так?
Смайдов промолчал.
— Коль молчишь — знать, так. — Старик взял Смайдова за руку, потянул за собой. — Идем, Пьётра, на скамье сядем. Поболтаем чуток. Не верь людям, которые бают: тёмна ночь, дескать, только татям сподручна. А я так скажу: тёмна ночь душу человека голубит, ту душу, котора глядеть на свет не хочет. Бывает ведь и так, што солнце не всегда человека согреет, а ночь придет — глядишь, легше стало… Идем, идем, я тут не заблужусь, не боись, Пьётра…
Они сели на скамью, сели так близко друг к другу, что плечи их плотно касались.
— Тишь-то какая, — наконец проговорил старик. — И в тайге не всегда так быват. Там разна зверушка друг другу покою не дает, оттого всякий шебурш получатца. А какой человек слушать тайгу не умеет, то думат, што великая тишь в ней… Так-то, Пьётра…
Захар Федотович на минуту умолк и стал к чему-то прислушиваться. Даже голову чуть-чуть повернул в сторону, чтобы легче было уловить ему одному слышные звуки. И совсем неожиданно спросил:
— Ты, Пьётра, от какой худы смутный ныне? Полянка ту худу сотворила?
Смайдов, никак не ожидавший подобного вопроса, замялся. Сказал, лишь бы не молчать:
— Я ничего, Захар Федотыч. И Полянка ничего. Это вам, наверное, показалось.
— Показалось? — старик невесело усмехнулся. — А я не глазами в человека гляжу, Пьётра, а нутром. Глазами не больно много разглядишь-то. Ты ныне беду затаил, чую я… Велика она, беда твоя? Иль мужска гордость сказать не велит?
— Да нечего говорить, Захар Федотыч, все в порядке у нас… — Смайдов попытался даже засмеяться, но старик плечом толкнул его, хмуро сказал:
— Брось, Пьётра. Ты, чай, не артист, да и я без комедий обойдусь, пожалуй. Беда-то, поди, немала стряслась? Может, вместе распутам?
Петр Константинович почувствовал, как ему стало неловко.
Не хотелось обманывать старика, не хотелось обижать недоверием. Но что он мог сказать ему, если даже сам не в состоянии был во всем до конца разобраться. Пройдет ночь, утром он на все посмотрит другими глазами и, может быть, сам посмеется над своими сомнениями и тревогами. И вместе с ним посмеется Полянка. Она, конечно, скажет: «Как ты мог подумать такое?»
— Никакой беды не стряслось, Захар Федотыч. — Смайдов обнял старика за плечи и долго не отпускал от себя. — Знаете, бывает ведь так: ни с того ни с сего придет в голову дурная мысль, и не отвяжешься от нее, хоть кричи. Вот так и со мной сейчас… Только вы не тревожьтесь, все будет хорошо. Совсем не тревожьтесь, Захар Федотыч, я вас не обманываю.
— А себя не обманываешь?
Захар Федотыч встал со скамьи, постоял с минуту, хотел, видимо, еще что-то сказать, но не сказал. Ушел твердой походкой, будто все видел в этой кромешной тьме, а может, и дальше.
«Окликнуть его? — подумал Смайдов. — Посидеть бы с ним хоть еще немного, просто так посидеть, чтобы скоротать время…»
Не окликнул. И вскоре услышал, как скрипнула дверь.
…Петр Константинович любил своего тестя той особой мужской любовью, когда не столько в словах, сколько в сдержанной искренней заботе проявляются и та привязанность к человеку, которая оказывается сильнее многих других чувств, и глубокое уважение к нему, и скрытое старание оградить от всего, что может отравить ему хотя бы минуту его жизни.
Не всегда было легко со стариком. Нес в себе Захар Федотович тяжелый груз и никто не в силах был ни снять этот груз с его души, ни облегчить. Забудет-забудет старик свое прошлое, а потом оно вдруг опять нахлынет на него, и тогда страшно даже смотреть в глаза этому обиженному судьбой человеку. Диким становится его взгляд, и столько в нем появляется тоски и горя, что и вправду лучше уж не смотреть…
ГЛАВА III
Родился Захар Федотович в затерявшейся в снегах сибирской деревушке на берегу неширокой, но довольно быстрой речки Комлы.
Вокруг — тайга, непролазные чащобы, зверье. И люди в деревне под стать зверью: угрюмые, мрачные староверы-раскольники, немытые и нечесаные, злые и неприветные. Где-то далеко от Комлы уже давно отпожарила революция, отполыхала гражданская война, а здесь жили так, как всегда. Кому тут какое дело, кто сидит в верхах: царь или Советская власть? Кержакам все — враги, ни о ком они не скажут доброго слова.
Так повелось исстари.
Так учили и детей, и внуков, передавая по наследству незатаенную злобу ко всем властям, ко всему роду человеческому…
Федот Гуляев, отец Захара, слыл в деревне безбожником. И не потому, что не признавал бога, а потому, что утверждал: человек произошел не от бога, а от зверя. И зверем он останется во веки веков, хоть у него и не четыре ноги.