Лунев умолк и посмотрел в глаза Смайдова. Петр Константинович спросил:
— Что вы хотели сказать?
Лунев опять взглянул на след от орденских колодочек и проговорил:
— Видите ли, Петр Константинович, есть люди, которые ни с того ни с сего начинают кричать о наших с вами ошибках, стараясь показать, как у них болит душа, когда они видят что-то неправильное в нашей жизни… А копнись в этих болящих душах — полное равнодушие ко всему, чем мы живем, к тому, что нас действительно тревожит. Спрашивается, для чего же они кричат? Да просто надо показать, что они не в стороне, что они тоже работают и что никто не имеет права упрекнуть их в равнодушии… Вы знавали таких людей?
— Вы, наверное, хотите спросить, не из этой ли породы я сам? — напрямик сказал Смайдов.
— Сознаю, что подобный вопрос не совсем деликатен, но… Мы с вами старые солдаты, Петр Константинович, и, главное, мы с вами еще и единомышленники. Кому же, как не нам, быть до конца откровенными! Вы согласны со мной?
— Конечно.
— Это хорошо, — сказал Лунев. И, минуту помолчав, продолжал: — Когда я читал вашу докладную записку, меня не покидало какое-то странное ощущение раздвоенности: с одной стороны, я разделял вашу озабоченность, а с другой… Понимаете, меня немного настораживает ваша резкость. Она не мешает вам трезво оценить обстановку? Некоторые товарищи, например, утверждают, что вы, как говорят у нас на Севере, палите гарпунами по треске… Не кажется ли вам, что эти товарищи правы?
— Нет, мне этого не кажется, — твердо ответил Смайдов. — Наоборот, мне кажется, что гарпуны наши слишком притупились. И притупились не только гарпуны. Еще больше притупилось чувство ответственности.
— Вот как?! — воскликнул Лунев. Воскликнул тоном, в котором Смайдову послышались жесткие нотки.
— Да, только так, — сказал Смайдов.
— Вы в этом убеждены до конца?
— До конца! Я никак не могу примириться с тем, в чем некоторые товарищи хотят меня убедить, будто наступило время, когда отпала надобность драться с каждым, кто путается под ногами. Это относится не только к молодежи, но и вообще.
— Вообще? Что вы имеете в виду?
— Все. И в первую очередь равнодушие, о котором вы говорили. Но вы говорили только об одном его проявлении. И вы, конечно, правы: есть еще люди, которые за критиканством прячут свое безразличие ко всему, что других не может не волновать и не тревожить. Кричать о недостатках, безусловно, легче, чем бороться с этими недостатками… Однако, Алексей Андреевич, мне кажется, что не менее вредно и не менее страшно другое проявление равнодушия — это когда люди прикрываются маской умиленного благополучия: «Все хорошо! Все в порядке!» Мы повели борьбу с приписками на производстве, повели упорную борьбу с очковтирательством. Может быть, нам следует повести такую же упорную борьбу с «приписками» и очковтирательством на идеологическом фронте? Разве мы недостаточно сильны, чтобы сомневаться в успехе такой борьбы?
Лунев слушал Смайдова с неподдельным интересом. Он давно хотел поближе познакомиться с бывшим летчиком и, если говорить честно, сейчас был рад, что Смайдов оказался именно таким человеком, каким он его себе представлял: прямым, горячим и сдержанным в одно и то же время. С высказанными Смайдовым мыслями можно соглашаться и можно не соглашаться, но отказать ему в том, что эти мысли исходят из искреннего желания по-настоящему помочь общему делу, нельзя.
Неожиданно Лунев спросил:
— Скажите, Петр Константинович, как по-вашему, почему между вами и Лютиковым сложились такие… ну, напряженные, что ли, отношения? Не кажется ли вам странным, что вы и Лютиков не можете найти общего языка?
— Нет, мне не кажется это странным, Алексей Андреевич, — ответил Смайдов. — Наоборот, в наших отношениях я вижу логичное начало, и нетрудно предугадать, что таким же логичным будет и конец.
— То есть?.. — оживленно спросил Лунев.
Смайдов пожал плечами.
— То есть? Кто-то из нас должен будет признать свои ошибки. Я понимаю, Лютиков — способный инженер, неплохой организатор. Но… вам, Алексей Андреевич, видимо, больше, чем мне, известны такие руководители, которые, кроме чисто производственных вопросов, ничего другого видеть не хотят. Не хотят видеть души людей… Как-то я сравнил сварщика Езерского с английским докером Артуром Прайтом. И тот, и другой работают только ради денег. Не уверен, может быть, я немного и ошибся. Все-таки Езерский продукт, как говорят, другой системы. Но я вот сейчас думаю, что не так уж мало общего в психологии таких руководителей, как Лютиков, и заурядных предпринимателей из чуждого нам мира…
Лунев быстро взглянул на Смайдова и коротко воскликнул:
— О!
— Слишком рискованное сравнение? — спросил Смайдов. — Возможно. Однако это сравнение напрашивается само собой. Иначе как понять концепцию Лютиковых: работа, план, а остальное — и трава не расти. Разве такая концепция не приносит вреда? Да и кроме того, лютиковскал формула «все хорошо» давно уже изжила себя вообще, а в идеологической работе и попросту вредна, потому что неизбежно разоружает. Но ведь отказаться от такой формулы — значит, во многом перестраиваться, чего-то искать, с кем-то драться, нервничать, наверняка — рисковать… — Смайдов улыбнулся. — Риск и Лютиков… Это, помоему, звучит как самый невероятный парадокс.
— Вы предостерегали меня от желания услышать из уст Родина откровенное мнение о моей собственной персоне, — необычно весело сказал Лунев. — Но вы сами… Ваши характеристики не менее приятны… Вы этого не чувствуете?
Вот и опять Смайдову показалось, что в тоне Лунева он уловил если и не одобрение, то, во всяком случае, какое-то расположение к себе… Или все-таки это только показалось?
Петр Константинович посмотрел на секретаря горкома. Но что-нибудь прочитать на его лице не смог: Лунев хорошо умел скрывать свои чувства. «Ну что ж, поживем — увидим, — подумал Смайдов. — И, пожалуй, заранее не стоит огорчаться или радоваться…»
ГЛАВА X
До конца понять, что такое тоска по земле, могут, наверное, только моряки.
Это — как страшная болезнь, как обреченность: ты можешь мечтать в своем тесном кубрике, можешь, наоборот, от вахты до вахты валяться в нем и бездумно глядеть в качающийся потолок — тоска грызет тебя неотступно, день за днем выматывая последние силы.
Такая тоска приходит внезапно, и даже человек с недюжинной волей часто пасует перед нею… Только вчера он лихо отбивал матросскую чечетку, пел под баян любимую песню, любовался розовым закатом или неповторимым в своей красоте восходом солнца, а сегодня вдруг почувствовал, что все это уже опостылело, все осточертело. Закат, восход, опять закат и опять восход, нудные волны, далекий, в тумане, горизонт — да будет ли всему этому конец? Или жизнь так и пройдет в мучительном ожидании какихто перемен, в смутной надежде увидеть клочок земли, где ничто не качается и где есть еще какие-то звуки, кроме скрипа мачт, да свиста ветра, да всплеска воды…
Моряк клянется: «Это — последний рейс. Только круглые идиоты могут по своей доброй воле обречь себя на вечные странствия, только выжившие из ума люди на всю жизнь связывают себя с морем. С меня довольно! Наскитался! Налюбовался! По горло сыт экзотикой и всей той белибердой, которая привела меня к трапу. Дикие штормы, тропические ночи, айсберги — все к черту! Я — тоже человек. И хочу жить по-человечески. Как все. Кого-то сейчас ласкают женские руки, кто-то целует горячие губы, смотрит в дорогие глаза, а я кто — морж? Акула? Треска?.. Нет уж, слуга покорный! Точка!»
Потом, когда моряк сойдет на землю и, может быть, верный своей клятве, даже спишется с корабля, он и месяц, и два будет наслаждаться уютом земной жизни, уверять себя, что именно теперь он живет по-настоящему. Но где бы он ни был, куда бы он ни шел, все равно завернет к морю, станет у пустого причала и долго будет смотреть на уходящие вдаль корабли, поминутно вздыхая.
«Ха, — скажет моряк, мысленно обращаясь к своим покинувшим землю товарищам, — опять пошли бартежать! Дурачье! Ураганы, тропические ночи, айсберги, трали-вали — на чертей мне это нужно?»
А сам, не замечая, с такой любовью погладит чугунную пушку-кнехт, будто и не пушка это вовсе, а кусочек его корабля. «Подумаешь, море! — не зная, на кого он сейчас зол, добавит моряк. — Проживем как-нибудь и без него. Вы там болтайтесь, мерзните, жарьтесь — дуракам закон не писан! А я вот притопаю домой, там жена, детишки, тишь да гладь да божья благодать. Понятно?»
С остервенением плюнув под ноги (в море-то он никогда не плюнет), моряк топает домой, где тишь да гладь…
Правда, по пути заглянет в порт, зайдет потолкаться в отдел кадров. Там ведь всегда встретишь дружка, с которым и на Земле Франца-Иосифа побывал, с которым у банки Роджерса чуть на дно не пошел во время жестокого шторма («Помнишь, как чудом выкарабкались из передряги?»). С ним же в Атлантике прошлый Новый год встречали. Перехватили тогда маленько на радостях: квартальный план по вылову трески за полтора месяца шугнули. Денег — куча, грамоты, премии, благодарности! Да-а, были когда-то и мы рысаками…
В отделе кадров можешь и знакомого капитана встретить.
— Ба! Кого я вижу! — Рука у капитана словно железная: покрутил старик за свою жизнь штурвальчик — дай боже! — Ты что, в бичкомеры записался?
— Да нет, завязать решил с морем окончательно…
— Ха-ха-ха… Давно так не смеялся. Ты?! Завязать?! Окончательно? Ну и шутник! Ладно, сказки для внуков прибереги, если доживешь до внуков. А сейчас… Через неделю в Атлантику иду, вакансия есть… Соображаешь?
— Соображаю. Какая вакансия?
— Рулевой списался. Тоже решил завязать. Окончательно. Ну?..
Только круглый идиот мог бы отказаться от такого предложения. «Люди уходят в море, где штормы, тропические ночи, айсберги… В море, где настоящая жизнь. А я кто? Старая облезлая кошка, чтоб сидеть на печке? Я — человек и хочу жить по-человечески. Точка!»