Лебединая стая — страница 8 из 57

А поле держится на Даньке, он пропадает там от снега до снега в надежде, что именно оно поставит, их на ноги. Поле отнимает все силы, особенно в осеннюю непогодь, и потому на меньшего брата ложится еще одна обязанность — приносить Даньку горячие обеды. Он и делает это, весьма озабоченный тем, чтобы обеды не простыли по дороге. Данько всегда удивляется, как это удается брату, и после каждого такого обеда проникается к Лукьяну все большим уважением. А все дело в полотенчиках, Лукьян укутывает в них горшки, когда несет обед за тридевять земель, под голодные Чупринки, где спокон веку плодились нищие.

Сейчас Лукьяша не отходит от матери, сидит на скамеечке и вышивает крестиком себе рубашку, скроенную накануне у глинского портного, который обшивает всех более или менее зажиточных вавилонян и тех, кто тянется за ними из последних сил, поскольку величайший позор для вавилонянина выйти на люди в никудышной рубашке. Это не означает, что штаны тут ставят ни во что, но рубашка всегда была своего рода визитной карточкой для здешнего шляхетства и уж так, верно, останется вовек: в какой ты рубашке?

У Лукьяна к рукоделию настоящий дар, пол-Вавилона носит его вышивки, даже их сосед Явтух, которому он с великим вдохновением украсил ворот рубашки. Это было, когда Прися еще не принялась сыпать Явтушку мальчишек одного за другим, вот он и красуется по сей день в той рубашке.

На каком-нибудь роковом крестике Лукьян, а с ним и Данько осиротеют… Время от времени Лукьян оставляет вышиванье и надевает очки, чтобы взглянуть на мать. Очки он завел недавно, спасается ими от близорукости, надоумил его Фабиан, доказавший личным примером величайшие преимущества этого, как он считал, гуманнейшего человеческого изобретения. А вот мать никак не может к этому привыкнуть.

— И откуда оно к тебе прицепилось?

— Что, мама? — поднимет на нее очки Лукьян.

— Да калечество это, слепота…

— А мне все равно. Я привык.

— Уж не оттого ли, что пуповину тебе резали на книжке? Кто-то подсунул повитухе молитвенник, А буковки малюсенькие…

А Даньку — об этом Лукьян только что узнал — резали пуповину на ложке, потому он ненасытно ест, да так же и работает. Разве знаешь, что тебе нагадают, когда родишься на свет?

— А откуда ж у Данька конокрадство? — полюбопытствовал Лукьян.

— Тут Соколюки ни при чем. Это я виновата. В моем роду эта хвороба водилась. Деда моего чумаки убили. Волов в пути воровал…

— Волов? — удивился Лукьян, радуясь, что брат не так уж одинок, как ему представлялось.

— Дед охотился за дыманами [7]. На масти помешался. А Данько на чем же?..

— Для него масть ничего не стоит. Ему другое подавай.

— Да что же другое? Деньги?.. А где же они?

— Риск, мама… Разве вы не замечали, каков Данько, когда краденый конек ржет в стойле?., Хоть к ране прикладывай…

Удивительная вещь, вавилонские лошади могли жить спокойно — по каким-то неписаным конокрадским законам, они не будили в Даньке никаких дурных страстей. Жертвы он выбирал в дальних селах. Сейчас он бредил резвым конем, которого углядел на последней глинской ярмарке. Уже собрал о нем все конокрадские зацепки, от которых теплилась в груди новая затея: конь из Овечьего, маленького, но зажиточного сельца, хозяина звать Ларионом Батюгом, на хате деревянный петушок красуется…

— Зови того сумасброда, — без зла в голосе попросила мать, а про себя подумала: «На какой-нибудь конской ярмарке застегают его мужики кнутами, и придется тебе, Лукьяша, уносить домой мертвеца… Экое позорище!»

Лукьян выбежал на крыльцо.

— Живей, Данько!

— Что там, Лукьяша? — спросил чернобородый Данько из-за белых снопов, которыми он обставил гумно так плотно, что ни одно зернышко не могло бы упасть в траву. — Думаешь, так легко помереть, как тебе кажется? Вот домолочу сноп и приду.

— Недаром у тебя пуповину резали на ложке! — огрызнулся на братнюю неторопливость Лукьян.

— На чем, на чем?!

— На той щербатой ложке, которой и нынче ешь.

— А у тебя на чем? — полюбопытствовал Данько.

— У меня? Если хочешь знать, на молитвеннике!

— А я-то думаю, отчего ты у нас такой святенький! — рассмеялся Данько. Выбравшись из снопов, он задержал брата на крыльце. — Это мать и собиралась нам сказать перед смертью?

— А что, тебе не интересно, почему ты такой на свете живешь?

— Какой? А ну-ка дай послушаю…

Святенький отвесил брату славную оплеуху. На крыльце завязался жаркий бой, закончившийся, как всегда, миром. Но смерть не могла ждать, и, когда оба вошли в хату в сыновнем смирении и печали, матери у них уже не было, только кот играл на полу красными нитками, катал моток лапками, как тлеющий уголек, — выбрал же время для забавы!

Матери не любят, чтобы их дети видели, как они умирают. Сыновьям стало совестно за свою потасовку на крыльце. Ребята и прежде любили подраться ни с того ни с сего, но материнский пест мирил их в одну минуту, теперь он будет недвижно висеть на бечевке возле посудного шкафчика, даже если они примутся убивать друг друга. В каждом доме должен быть свой миротворец. Уже ради одного этого следовало бы матери жить.

Их отца задушили в глинище за господское добро, которое досталось ему, когда растаскивали помещичью экономию. Задушили постромками. Одни утверждают, что он отдал все своим убийцам, их даже перечисляли поименно, говоря, что, мол, сразу после того они разбогатели, другие и доныне каждый год под Ивана Купалу ищут клад в глинище. «Пускай ищут», — говорила вдова сыновьям. Отца хоронили без них, они тогда оба были в солдатах на австрийском фронте, поэтому они теперь и отцу поставили свечу перед его святым — Николой-чудотворцем. Зажегши ее, Данько долго стоял неподвижно.

— Напрасно убили Миколая Соколюка! Не было никакого клада…

— Нет, Данько… был клад… Только на нем заклятье. Чтоб не достался никому. С тех самых пор, как убили отца, заклятье.

— Лукьяша, братик, чего ж ты молчишь? — бросился к нему Данько.

— Я поклялся не трогать… ей поклялся, — Лукьян показал рукой на покойницу.

— Что?! — Данько схватил брата за грудки.

У Лукьяна заныло в ступнях, словно он стоял на муравейнике.

— Отстань!.. По глазам вижу — убийца!

— А что я из себя последние жилы выматываю, не видишь?..

В дымоходе что-то ухнуло. Это мог напомнить о себе домовой. Зимой он греется там на перекладине, свесив босые мохнатые ноги. Непременно босые, чтоб он мог неслышно обходить свои владения. Теперь таких сенных дымоходов не делают, кладут печи с лежаками [8] и домовые, эти добрые духи, селятся там неохотно. Вот почему счастья в новых жилищах еще меньше, чем в старых. Данько отпустил брата, перешел на мирный тон.

— Я знал, матушка что-то приберегает для нас… Но ведь какова лютость, прости господи! Столько лет молчать! Ура!!! — Он, совсем обезумев, потряс кулаком в воздухе.

— Золото мстительно, а тем паче в нашем бедняцком Вавилоне. Клянись вот здесь, перед матерью, что не потеряешь голову, когда золото сверкнет тебе в глаза.

— Клянусь крестом, что буду шелковый и признаю тебя над собой отныне и навсегда, раз у тебя уже есть то, чего у меры нет.

— Это точно, Данько, теперь я один знаю ту тайну. Нет, вру, еще Фабиан слушал в сенях. Притаился, гад, и слушал.

— Человек? — ужаснулся Данько.

— Нет, козел. Я его веничком прогнал.

— Это худо, что третий знает… — Так то ж козел, Данько!

— Э, всякое бывает на свете. А ну как это не козел, а сам Фабиан козлом обернулся? Что тогда?..

— Опомнись! Что ты мелешь, Данько! Последним чародеем был казак Мамай [9].

— Не верь никакому черту рогатому… Где ж он, Лукьяша?

— Под грушей-спасовкой…

Только вышли из хаты, сразу неприятность.

На заповедном месте, под грушей-спасовкой, которую видно из самого Глинска, когда она полыхнет белым цветом и неделю или две стоит вся осиянная, лежал козел и жевал жвачку, как делают после обеда все парнокопытные. Братья стали перед ним как вкопанные. Это было уже слишком даже для Фабиана. Данька так и подмывало спросить: «Это не вы, Фабиан?» Да только разве он признается?

В козлиных глазах не светилось ни искорки ума, он, должно быть, только что пообедал у Явтуха, тот подался в поле, взял с собой Присю, даже детишек послал по колоски, а этот приплелся сюда, захотелось ему полежать в холодке именно под этой грушей, хотя у Голых во дворе такая же спасовка. И почему бы, спрашивается, не остаться там? Нет, вот поди ж ты, лезет сюда и прикидывается дурачком, лежа на золоте! Реакция была мгновенная и та самая, какой следовало ожидать при таком стечении обстоятельств: Данько пошел за цепом. Негодяй под грушей не имел ни малейшего представления, как развернулись бы события в дальнейшем, не появись сам его хозяин со складным аршином за голенищем. Фабиана никогда не зовут, он сам догадывается, когда прийти. Между прочим, козел тоже.

— Умерла? — спросил гробовщик.

— Умерла, — Данько застыл на гумне с цепом.

— Маленькие дети спать не дают, а большие жить не дают, — намекнул философ на конокрадство. — Чем так мучиться, лучше уж к праотцам…

И Фабиан пошел в хату, а к тому, что лежал на золоте, прилетела бабочка, примостилась на кончике рога и застригла крылышками от духоты. Такой золотистой летуньи братья не видели сроду. Тайком переглянулись, сообразив, что за примета…

За Фабианом мигом явилась и вся похоронная команда, все те, кого в Вавилоне никто никогда на эту должность не назначает, как и тех, кто принимает новорожденных. Одни отвечают за начало жизни, другие за ее конец, и никто не смеет выступать в этих двух ролях одновременно. Вавилонские старухи знали свое дело — обладили не одну смерть, — пол от мух устлали ореховой листвой, зажгли свечи перед всеми великомученицами, начиная с Варвары, запели песни над покойницей, а во время передышек шептались о чем-то необыкновенно для них важном. Когда один из сыновей наведывался в хату, чтобы постоять возле матери, старухи умолкали, поспешно искали новую песню и подчас вместо печальной запевали веселую, правда,