Лед и пламень — страница 2 из 97

Бывали дни, когда я набирал до рубля, а иногда и рубль десять, рубль двадцать. Больше собрать не удавалось никому из моих друзей. Все, до единой копейки, я отдавал матери. Отец об этих наших доходах не знал. Мать смотрела на меня с любовью и тревогой, допрашивала с пристрастием:

— Ваня, ты правда поймал в воде деньги? На всю жизнь запомнил я слова матери:

— Ваня, надо честным быть, жить по совести. Своя копейка горб не тянет. Ворованная, нечестная пригибает к земле. Ходи всю жизнь прямо.

Матери мы помогали, чем могли. Полы дома, после того как я подрос, она никогда не мыла. Это делали мы с братом Яшей. Матросские внуки, мы пользовались конечно же шваброй. (Когда я позднее прочёл «Капитанскую дочку», то сразу к Швабрину отвращение почувствовал — из-за одной фамилии. Оказалось, он того и достоин.) Драили мы пол по-флотски, до блеска. Навык этот мне, конечно, тоже пригодился.

Это отношение к жизни мать передавала нам прежде всего примером своего поведения.

Книга моя только начинается. Вероятно, её могут взять в руки и пожилые люди, и вступающие в жизнь. Я невольно всё время сравниваю век нынешний и век минувший. Мне бы очень хотелось, чтобы читатель понял, представил себе то время. Я пишу — и мною постоянно движет чувство благодарности великому Ленину, родной нашей Коммунистической партии, правительству именно за то, что они избавили человека от мерзостей и унижений старого строя.

Я просто обязан сравнивать две эпохи — прошедшую и настоящую. Целые поколения посвятили свою жизнь тому, чтобы век нынешний был стократ лучше века минувшего.

В то время, о котором пока идёт речь, мои побуждения, поступки шли от матери. Я ведь был старшим ребёнком в семье и лучше, чем остальные, понимал, как тяжело ей приходилось, старался изо всех сил помочь.

Я отлично плавал. Говорю это не из желания похвастаться, все мы, выросшие у моря, умели плавать. Просто на всю жизнь запомнился мне один такой случай… Купалась девушка в море. Перстенёк с пальца соскользнул, она и не заметила. Прибежала ко мне в панике:

— Ванечка, выручи, найди перстенёк: свадьба скоро. Я его надела без разрешения, а он мне по наследству от бабушки достался.

Делать нечего, пошли к морю.

Я, словно подводная ищейка, стал исследовать метр за метром. А невеста бродила по берегу и, когда я появлялся на поверхности чтобыглотнуть воздуха, смотрела так, словно в моих руках её жизнь. Наверное, это было близко к истине: отец узнает, что нет перстенька, запорет до полусмерти. Вот она ко мне и ластилась:

— Ванечка, родной, миленький, я тебя озолочу!

Какой там озолотит, если сама в прислугах с пятнадцати лет!

Я и нырял, нырял — до посинения. Наконец увидел его между камней. Только чёрт его знает — этот ли, или его кто другой потерял?

Вынырнул, спросил:

— А какой он, перстенёк твой?

— Позолоченный, с агатом.

— Этот, что ли? — протянул я его как можно небрежнее.

— Этот, Ванечка, этот! На тебе, Ванечка, на гостинцы, — невеста вытряхнула мне на ладонь содержимое своего кошелька. — Замёрз, чай, часа три ведь рыскал.

В руке у меня была пригоршня меди, целое богатство: 70 копеек!

Жизнь нашу скрашивало море. Море снабжало нас не только углём, случайным заработком, рыбой, но и мидиями! Самыми вкусными, мясистыми они были осенью. Брали мы с Яшей мешки и шли к морю. Ветер холодный, пронизывающий, а вода и того холоднее. Нырнёшь к сваям — такое ощущение, что попал в кипяток. Отдираешь мидии одну за другой, вынырнешь, побегаешь по берегу.

Не раз мать мечтала вслух: «Вот доживём до счастливых дней…»

До счастья она не дожила, умерла тридцати девяти лет. И даже её карточки у меня нет. Как-то — я уже работал — шли мы с ней мимо фотографии.

— Мама, давай сфотографируемся!

— Что ты, Ваня, это каких денег будет стоить! Давай уж сделаем это, когда доживём до лучших времён.

Не увидела она лучших времён.


… О политике в семье никогда разговоров не было. Но первый урок настоящей политики я получил опять-таки от матери.

Революцию 1905 года я встретил мальчишкой и, подобно всем моим сверстникам, мало что понял в событиях тех дней. Мы были вездесущи, севастопольские ребятишки, как, впрочем, парнишки всех портовых городов, да и не только портовых. О новостях мы порой узнавали раньше взрослых, хотя и не могли оценить значение происходившего. Но всё же в детской душе оставались впечатления, накладывались одно на другое. Так исподволь формировалось мировоззрение.

Весь 1905 год в Севастополе был неспокойным, а к осени события приняли грозовой характер. 18 октября была расстреляна демонстрация. На похороны погибших собрался весь Севастополь — более 40 тысяч человек. Над могилами убитых лейтенант Пётр Петрович Шмидт поклялся довести до конца дело, за которое погибли рабочие. В те дни я впервые услышал это имя.

Город забурлил. Бастовали почта, телеграф, порт. Все население города высыпало на улицу, шли митинги, демонстрации. 11 ноября восстали матросы и солдаты. Во главе восстания стал лейтенант Шмидт. Он поднял на крейсере «Очаков» сигнальные флаги: «Командую флотом. Шмидт». Севастопольские мальчишки хорошо знали язык сигнальных флагов и первыми читали все новости, разносили их по городу.

«Очаков» призывал все корабли присоединиться к восстанию. Но его поддержали лишь минный крейсер «Гридень» и контрминоносцы «Свирепый» и «Заветный», номерные миноносцы 265, 268 и 270. Большинство кораблей так и не присоединилось к восставшим. Расстреливали «Очаков» береговые батареи Михайловской крепости — в упор, прямой наводкой.

Когда я выбрался из погреба, куда нас, ребят, затолкала бабушка Таня (много позже я узнал, что у Диденко прятались три матроса с мятежного корабля), «Очаков» уже пылал. Метались в дыму и огне люди, прыгали в воду, пытались вплавь добраться до берега. До сих пор у меня мороз по коже, когда вспоминаю крики матросов: «Братцы! Горим!»

Все были потрясены жестокостью расправы. Плывших к берегу безоружных матросов прикалывали штыками солдаты Брестского и Белостокского полков. Много лет, вплоть до Октябрьской революции, лежало на солдатах этих полков позорное клеймо карателей. Завидев красные околыши их фуражек, люди отворачивались.

До поздней ночи не расходились с набережной севастопольцы. Догорал расстрелянный корабль. Словно почернела и грозно притихла бухта.

Немногим сумевшим выбраться незаметно на берег матросам рабочие Корабелки помогли спастись: прятали, переодевали в другую одежду, тайком выводили из города.

Грустно, мрачно было у нас в Аполлонке наутро. «Очаков» — страшный, обгорелый, получивший пятьдесят пробоин — стоял на рейде. К нему подошли два буксира, зацепили и повели мимо стоявших на своих «бочках» кораблей. Чтобы все видели, что стало с «бунтарём», и устрашались. Но матросы провожали героический корабль, обнажив головы.

Я в те годы ещё не понимал, конечно, величия подвига лейтенанта Шмидта. Понял позднее.

А ещё позже узнал, как высоко ценил Владимир Ильич Ленин ноябрьское вооружённое восстание в Севастополе:

«… Революционный народ неуклонно расширяет свои завоевания, поднимая новых борцов, упражняет свои силы, улучшает организацию и идёт вперёд к победе, идёт вперёд неудержимо, как лавина… Сознание необходимости свободы в армии и полиции продолжает расти, подготовляя новые очаги восстания, новые Кронштадты и новые Севастополи.

Едва ли есть основание ликовать победителям под Севастополем. Восстание Крыма побеждено. Восстание России непобедимо».

Но вернусь к ноябрю 1905 года.

Ночью к нам приполз матрос с «Очакова». Он сделал большой крюк, и ему удалось миновать карателей. Маленькие уже спали, отца дома не было. Мать провела матроса в комнату, ни о чём не спрашивала, только попросила:

— Ваня, никому ни слова, а то большой грех на душу возьмём. Она велела матросу раздеться, бросила в огонь робу, брюки, тельняшку, дала рабочую одежду, кусок хлеба и, поколебавшись, фунтовый кусок сала, предупредила:

— Шпиков полно везде, ты уж поосторожней. Не серчай, больше дать ничего не можем. А теперь, мил человек, ступай: не ровен час заглянет кто-нибудь. Куда подашься-то?

— К вокзалу. Может, на грузовой состав заберусь.

— С богом!

Что сталось с этим человеком, я не знаю, как не знаю ни имени его, ни фамилии. Но запомнился его полный благодарности взгляд, обращённый к матери.

Так мать дала мне первый урок политики.

Я слушал в те дни разговоры взрослых о Шмидте, и мне казалось странным: офицер — сытый, обутый, одетый, богатый — и против царя? Почему?

Став взрослым, я узнал, что на этот вопрос ответил сам Пётр Петрович Шмидт:

«Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружён на грани двух исторических эпох нашей родины… Позади за спиной у меня останутся народные страдания и потрясения тяжёлых лет, а впереди я буду видеть молодую, обновлённую, счастливую Россию».

Человек со скорбными глазами и бесстрашным сердцем революционера, Шмидт провидел будущее и ради него отдал жизнь.

Расстрел «Очакова» пробудил во мне смутное беспокойство: как же это все в жизни устроено, если одни живут без труда и богато, а другие не разгибают спины, но из бедности вырваться не могут? И почему расстреливали восставших моряков? Ведь они только хотели жить лучше.

Заставляли думать и разговоры, которые вёл рабочий люд.

С десяти лет я ходил на угольный склад, таскал на «козе» брикеты с углём, привозимым из Англии. Парнишка я был плотный, коренастый, жилистый, старался не уступать взрослым. «Козу» мне нагружали изрядно. Идёшь с ней по мосткам — качаешься, водит она тебя, что пьяного, из стороны в сторону. Плечи, поясницу так и ломит. А слабость показать нельзя: прогонят.

Очень любил я время, когда из Херсона приходили шаланды с арбузами и дынями. Орава таких же босоногих, как и я, быстро их выгружала, посмеиваясь про себя над тупостью хозяев. Платили они нам по принципу: «Разбитый арбуз — ваш». Подошёл я как-то к загорелому бородачу: