Лед — страница 2 из 11

На самом деле, помимо существования и не существования, имеется и третья возможность, точно также, как помимо того, что лампа является живым зверем, и тем, что лампа является зверем неживым, существует третья возможность, конкретно же — что лампа вовсе не зверь. Понятное дело, если лампа — это зверь, то она должна быть либо живым, либо неживым существом в смысле смерти. Точно также и тогда, когда мы говорим о чем-то, будто оно живет, равно как и то, что оно мертво, мы делаем вывод, что это организм. Похожим образом, тогда, когда мы говорим о чем-то, что оно существует, тем самым, утверждая это что-то, а также тогда, когда говорим, что «не существует», когда отрицаем, давая отрицающее мнение — тогда мы в качестве очевидного принимаем определенное условие, общее как для существования, так и для так называемого не существования. Но можно пренебречь и этим условием; говоря, что лампа не является никаким живым или неживым зверем, и заявляя, что лампа никаким зверем не является; говоря при этом, что данный предмет вообще не «является» или же «не является», только здесь «не является» в ином, более широком смысле, и что не существует даже то, что является тем условием, чтобы можно было правильно сказать, будто данный предмет «не является» в первом смысле. Язык этих вещей не различает.

Глава вторая

О миазмах роскошной жизни

17 марта 1891 года по юлианскому календарю был издан указ царя Александра III, в соответствии с которым было начато строительство железной дороги, идущей от станции Миасс через Челябинск, Петропавловск, Омск, Томск, Красноярск, Иркутск, Читу, Благовещенск и Хабаровск до Владивостока. 19 мая во Владивостоке, наследник трона, будущий Император Всероссийский Николай II, заложил краеугольный камень железной дороги, известной впоследствии как Великий Сибирский Путь, Транссибирская Железнодорожная Магистраль, Транссиб.

В эксплуатацию ее сдавали этапами — точно так же, как продвигалось строительство, ведущееся одновременно от различных станций — в конце концов, присоединяя к линии Москву и Санкт-Петербург; в октябре 1904 года дорога соединяла уже берега Тихого океана и Балтийского моря. Длина Транссиба составляет около десяти тысяч километров. Строительство магистрали стоило государственной казне более полутора миллиардов рублей.

В брошюре истории и подробностям строительства Транссибирской Магистрали было посвящено более десятка страниц, а вот манчжурской проблеме и российско-японским войнам — практически ничего. Кратчайший путь до Владивостока ведет не через Благовещенск и Хабаровск, но через Манчжурию — через Забайкальск, Харбин и Уссурийск. Манчжурия, после захвата японцами Порт Артура и поражения российского флота под Цусимскими островами, в августе 1905 года, по мирному договору, закончившему первую войну, была отдана «в исключительное владение Китая». Но уже в начале второй войны Россия отвоевала ее, концентрируя последующее соперничество вокруг контроля незамерзающих амурских портов и Сахалина, а так же проблемы снабжения Камчатки и северных сибирских трасс; проблема Кореи, Ляодунского полуострова и Порт Артура отошла на второй план. По российско-китайскому трактату 1911 года, Манчжурия официально перешла под владычество царя; российской дипломатии это обошлось в двухмиллионнорублевую взятку для министров Срединной Империи. Только чем были эти миллионы по сравнению с бюджетом строительства Транссиба? И, наконец, вся трасса Магистрали очутилась на территории России.

Последние страницы брошюры, которую находил в своем купе каждый пассажир класса «люкс», занимало описание проекта Кругосветной Железной Дороги, в которую должен был преобразиться Транссиб после обеспечения соединения с линией, идущей с Чукотского полуострова через Берингов пролив на Аляску; тогда Транссиб сделается Трансконтинентальной Железной Дорогой Париж — Нью-Йорк. Концессию на эту железную дорогу получил консорциум Эдварда Гарримана, финансируемый, в основном, инвесторами с Уолл-стрит, и в 1917 году было начато строительство туннеля под Проливом, одновременно: с восточной и с западной стороны. Строительство, само по себе сложное инженерное предприятие, постоянно запаздывало и задерживалось различными внешними факторами: то войной с Японией, то придворными интригами нескольких великих князей, которые — будучи акционерами Лензота — были непосредственно заинтересованы в том, чтобы держать американцев подальше от сибирских богатств, то петициями Думы, где ежечасно звучали претензии после продажи Аляски Соединенным Штатам; и, наконец, по причине более или менее явных саботажных акций конкурентных Гарриману Societes Anonymes, Aktiengesellschaften и Companies Limited[33], которых, во время правления Столыпина и Струве развелось в царской Азии как собак нерезаных — и которые все крепче и глубже срастались с хозяйственным организмом России, и в значительной мере, именно им она была благодарна за улучшающуюся экономическую ситуацию, несмотря на крахи мировых рынков. Единственное, что во времена кризисов не теряет в цене, это как раз драгоценные камни и благородные металлы, и добыча натуральных богатств земли — это самый верный бизнес из всех возможных. Только лишь во время строительства Транссиба было открыто несколько залежей металлических руд и угля. Иностранные геологи поговаривали про скрытые в Западной Сибири месторождения нефти. Экспорт зимназа ежегодно увеличивался на несколько десятков процентов; иркутская башня Сибирхожето была самым высоким зданием в Азии. В декабре 1923 года на бирже в Нью-Йорке за унцию тунгетита платили 446 долларов и 30 центов, что в два раза превышало стоимость унции золота.

Несомненно, в этом было много и царской пропаганды — но из Сибири поступают громадные богатства, о чем, хотя бы, свидетельствовал интерьер вагонов первого класса в Транссибирском Экспрессе, «самом шикарном поезде в мире». Из брошюры можно было узнать, что нынешний состав — это уже третье поколение после истекающего роскошью состава, представленного на Всемирной Выставке в Париже 1900 года — был произведен Санокской Фабрикой Вагонов Л. Зеленевского и Львовской Фабрикой Машин, Котлов и Насосов. То есть, хотя бы вагонные тележки и стальной скелет вышли из под рук польского инженера; интерьеры проектировали россияне, отчасти беря в качестве образца заполненный зеркалами ампирный салон Николая I, в принципе, тоже созданного поляками. Стены над панелями и потолок атделения были обиты темно-зеленым адамаском, вышитым золотом и серыми растительными мотивами. Бронзовые элементы — пуговицы, рукоятки, замки, защелки, рамы, оковки, решетки, захваты и крючки — отполировали так, что те сияли в электрическом свете, напоминая, скорее, подвешенные в воздухе капли и кляксы металлической жидкости. Всем предметам были приданы тонкие, хотя и непрактичные формы, иногда настолько сложные, что совершенно маскирующие их действительные функции. Добрую минуту занимало изучение симметрических ручек окна, отлитых в виде рычащих львов с поднятыми хвостами. Так вот, чтобы открыть окно в купе, нужно было дернуть львов за хвосты; а чтобы закрыть — впихнуть металлические языки в пасти животных. Электрические лампы, скрытые за цветастыми абажурами, зажигал настенный крутящийся выключатель — золотое Солнце с толстыми, спиральными лучами. Затем подумало, что выключатель, скорее всего, действительно сделан из чистого золота. Постельное белье было исключительно из легчайшего хлопка и шелков. Пол покрывал толстый ковер цвета ржавчины. Я-оно сбросило сапоги и встало на нем в одних носках, затем босиком — ласка для обнаженных стоп. Чувствовалось, как прикосновение, запах и цвета шикарной жизни проникают сквозь кожу, в воздухе и в свете, волна за волной, осаждаясь в мышцах, в крови, в костях — малюсенькими такими молекулами роскоши.

Транссибирский Экспресс покинул Ярославский вокзал в Москве 18 июля, в пятницу, в десять часов вечера, что полностью соответствовало расписанию, напечатанному в Путевадителе. В стене, рядом с минисекретером и шкафчиком для одежды, напротив спрятанного за зеркалом умывальника, находился небольшой бар. Едва только поезд разогнался, из приветственной бутылки я-оно налило себе очень хорошо охлажденного шампанского. До дна! За Бенедикта Герославского, каким он будет среди тех, кто Бенедикта Герославского не знает! За окнами мелькали тени пригородных застроек, потом поселки и деревни — поезд выехал из московской зимы, совершенно неожиданно окно залил вишневый кармин летнего Солнца, даже послесолнечного зарева, потому что само Солнце уже скрылось за горизонтом, но все равно — в купе огненно осветились все отполированные до глянца штучки, засветились деревянные панели и суконная обивка. Рвануло львиные хвосты, открывая окно, и лето влилось в средину, теплый ветерок надул вышитые занавески и бархатные шторы. Стояло с головой, сунутой в струю этого ветра, под катарактой солнечных румян, с полуприкрытыми глазами и полуоткрытыми губами. Минута, две, и больше, пока не было утрачено чувство времени — осталась только одна мерка: тук-тук-тук-ТУК, тук-тук-тук-ТУК.

Багажи я-оно не распаковывало. Имелось три чемодана и подручная сумка — затасканный саквояж продало в московском ломбарде, точно так же, как кожух и остатки старой одежды, то есть, ту ее небольшую часть, которую там захотели взять. В том же самом ломбарде была куплена модная трость с головкой из слоновой кости в форме дельфина, авторучка Уотермана (золоченый Eyedropper), а так же часы фирмы Uhrenfabrik von J. Rauschenbach с серебряным брелком — и еще, перстень-печатка с гербом Кораб[34] в гелиотропе. Откуда в арбатской залоговой лавке перстень с польским гербом? Но раз уж я-оно обнаружило в таком стечении обстоятельств, не купить его было, словно повернуться спиной к любви с первого взгляда. Герославские всегда скрепляли печати гербом Любич, только какая там разница среди тех, которые Герославских не знают? Шляхтич и шляхтич, один черт, лишь бы перстень хорошо на пальце сидел.

Чемоданы были спрятаны в отделения, были вынуты только пижама, халат и туалетные приборы (в классе люкс имелись обширные, снабженные всем необходимым туалетные комнаты). Еще и не стемнело, как в дверь постучал проводник — толстяк с мужицким лицом, в мундире, похожем на казацкий, с золотым шитьем и галунами. Он приветствовал всех новых пассажиров, расспрашивая, может чего нужно, удобны ли для них купе, а ежели чего — к вашим услугам, Ваша Светлость. В его пальцы была сунута трехрублевка. Днем и ночью, Ваше Благородие! После этого он принес горячий чай — одним из главных занятий проводника является слежение за огнем под вагонным самоваром. Чай очень даже пригодился: найдя в бумагах конверт безухого пилсудчика, посвистывая и постукивая каблуком в такт, вскрыло его над паром. Бенедикт Герославский сжег бы конверт, не раскрывая — но тот Бенедикт Герославский удалялся с каждым оборотом колес Экспресса, тук-тук-тук-ТУК; про бедняжку Бенека следовало забыть.

В конверте находился единственный, втрое сложенный листок, на котором толстым, жирным машинописным шрифтом в двенадцати рядах были напечатаны бессмысленные последовательности букв.



Ха, они знали, что нельзя довериться курьеру! Любой вскрыл бы конверт — это еще чудо, что выдержало так долго.

И вместе с тем, тут же появляется стеснение и нечто вроде злости — на кого? Вы ожидали бесчестного поведения и, пожалуйста, вы — таки были правы!

Переписав зашифрованное письмо, закусило колпачок авторучки. Как взломать этот шифр? И можно ли вообще его взломать? Математики шифрами не занимаются, это территория лингвистов, специалистов по структуре языка; как правило, с большой охотой в это играются классицисты — латинисты и эллинисты. На чем такой шифр основывается? На подстановке одних букв вместо других, на замене их последовательности, на дописывании букв, только запутывающих их смысл? Возможно, значение имеет расположение знаков на странице, эти одиннадцать строк — посчитало — по двадцать букв и двенадцатая с двумя. Попробовало читать через определенное количество знаков. Попыталось вычеркивать слова по горизонтали, вертикали, наискось, даже ходом шахматного коня. Безрезультатно, бессмыслица нагромождалась на бессмыслицу, xvzafy robllr ozkrig zlnedz…

Ба-бах! Проснулось только после неожиданного толчка; Экспресс резко тормозил, на рельсах пищали заблокированные колеса; письмо, авторучка и блакнот, заполненный непроизносимой белибердой, сдвинулись с узкой столешницы секретера. Поглядело на часы. Без десяти два по московскому времени. В соответствии с брошюрой, поезд должен был уже проехать Владимир на Клязьме и покидать пределы Золотого Кольца, но здесь никаких остановок не предусматривалось.

Открыло окно, выглянуло в ночь. Состав стоял в чистом поле, свет исходил только из вагонных окон. Из окна рядом, справа, выглядывала голова пожилого господина в проволочных очках, с недоразвитой лысиной и замечательными усами. Обменялось улыбками и вежливыми приветствиями. На ломаном русском языке сосед спрашивал, отчего эта неожиданная остановка, может, какая авария случилась. Он представился инженером Уайт-Гесслингом, англичанином, работающим в одной из компаний Сибирхожето. Перешло на немецкий.

— Там дальше, вижу, вроде шоссе, какие-то постройки. Наверняка машинист за водкой выскочил.

— Вы шутите, господин Геросаский… Геросаксонский[35].

— Ну да, конечно.

Экспресс тронулся, постепенно ускоряясь. Сзади остались огни сворачивающего на этом шоссе автомобиля.

— Похоже, к нам кто-то подсел, господин инженер.

— И ради него специально остановили Экспресс? Кто же это, цесаревич?

— Или любимая балерина Распутина.

Пришлось отступить в купе и закрыть окно, ночной ветер сильно бил в глаза.

Кто-то постучал — инженер пришел поболтать. Подняло защелку и открыло дверь. По коридору шел правадник, за ним трое господ в темных костюмах, самый пожилой из них — седой, с полным достоинства лицом — как раз надел на нос очки и разбирал вынутые из внутреннего кармана бумаги. Инженер не пришел поболтать — только что он вышел из своего купе, тоже вызванный стуком. Из-под его плеча выглядывала сонная супруга.

— Документы проверяют, — сказало.

— Что, полиция?

— Если не хуже.

Все пассажиры третьего вагона класса «люкс» уже высыпали в коридор. Здесь попеременно располагались купе на одного и на двух: с другой стороны, из четвертого номера, выглянули две женщины, ширококостая матрона с худощавой и болезненно бледненькой девонькой под крылышком; далее за ними представлял свои документы седоватый джентльмен со стеклянным глазом.

— Позволь, дорогая, — инженер Уайт-Гесслинг, несмотря на ночь, пижамы, дезабилье и чрезвычайные обстоятельства, начал формальную презентацию, — Бенедикт, граф Геро-Саксонский.

Закутавшаяся в светлый халат дама протянула руку из-за спины крупного мужа.

— Очень приятно познакомиться, господин граф.

Откуда, черт подери, у него выскочил этот граф? Это слово вообще не прозвучало в нашей беседе через открытые окна. Что это придурошному англичанину в голову стукнуло?

Прежде, чем появилась возможность воспрепятствовать лжи, едва только подняло голову от когтистой ладони госпожи инженерши — подошли полицейские, очень вежливо представились чиновниками по специальным поручениям из Атделения по ахранению абщественной безапаснасти и парядка, седой даже представился: Павел Владимирович Фогель — и попросили предъявить дорожные документы. Фогель говорил по-немецки; на вопрос англичанина относительно причины ночной проверки, уклончиво что-то сказал про террористов — но нет никаких поводов для опасений, все под полнейшим контролем, а за хлопоты просим прощения. Вернулось с бумагами, и этот второй господин, стоящий за Фогелем, только лишь бросил взгляд на штампы, печати и размашистые подписи на документах Министерства Зимы, чуть ли не встал по стойке смирно; возвратив документы с умильной улыбочкой и поклонами, он пожелал спокойной ночи. Инженер, не до конца понимая русский словесный поток, тем более внимательно следил за его поведением. И что теперь, парой слов его уже не убедишь в том, что никакой я ни граф, придется объясняться утром.

Закрылось в купе. На подклеенном бархатной темнотой оконном стекле мерцал портрет молодого мужчины. Бордовая вечерняя куртка с зелеными обшивками, с белым плетеным шнуром с кисточками, над широкими обшлагами бледное лицо, узкий нос, черные волосы, подрезанные до половины шеи и зачесанные назад от высокого лба, приклеенные к черепу под блестящей помадой, наложенной московским парикмахером, черные усы, спускающиеся к подбородку вдоль широкого рта — когда же подняло руку к гладко выбритой щеке, в отражении еще блеснул массивный гербовый перстень. Глядело в изумлении.

Что за проклятие — мы не знакомы.

О венгерском графе, российских властях, английских сигаретах и американской тени

— Граф Гиеро-Саксонский, позвольте, господин граф: супруги Блютфельд, господин доктор Конешин, мсье Верусс, капитан Привеженский.

Я-оно поклонилось.

— Je suis enchante[36].

— Ах, какое общество, господин граф, вы ведь из владений Франца-Фердинанда, так?

Официант пододвинул стул. Уселось.

— Дорогая госпожа…

— Вот только акцент мне не сходится, а ухо у меня к этому чуткое, правда, Herr Адам?

Супруг Frau Блютфельд с полным ртом согласно буркнул.

— Позвольте, я сейчас догадаюсь, — продолжила его супруга на том же выдохе, — венгерская кровь по мужской линии, и через прусских предков — связи с польской шляхтой, правда? О, господин граф, не делайте такого удивленного лица, в таких делах я не ошибаюсь — в прошлом году в Мариенбаде по линии рта я распознала виконтессу фон Меран, и она меня так умоляла, чтобы я не компрометировала ее инкогнито, я вам говорю…

— Я не граф.

— Ну, разве я не говорила! Женская интуиция! — Она глядела по сторонам с гордостью, как будто бы весь вагон-ресторан класса люкс восхищался ее генеалогическими познаниями.

— Прошу не опасаться, — театрально шепнула она, склонившись над столом; кружевная накидка зависла над сливками, могучий корсет, украшенный тяжелой брошью грозил раздавить фарфор, — ведь мы никому не раскроем ваш секрет, господин граф. Правда? — Она повела взглядом вдоль стола. — Правда?

Можно ли было питать хоть какую-то иллюзию, что до наступления полудня даже младший помощник машиниста услышит про венгерского графа Гиеро-Саксонского?

Подвязало салфетку под подбородком.

— Предположим, — сказало, чуточку подумав, — но только предположим, что я и вправду никакой не граф, и зовут меня именно так, как указано в бумагах, Герославский, Ге-ро-слав-ский, так себе, обедневший шляхтич — что мог бы я сказать или сделать, чтобы убедить вас в том, что вы ошибетесь?

— Ни-че-го! — триумфально заявила та. — Ничего!

Если не считать этого, завтрак прошел в более или менее оживленной беседе на актуальные политические темы или же касательно мелких светских сплетен (здесь, в основном, главенствовала госпожа Блютфельд). За окнами разогнавшегося Экспресса мигали березовые рощи, яркая зелень над черно-белыми черточками тонких древесных стволов; все размазано на скорости, словно на полотнах французских импрессионистов: цвета, света, тени, формы — березы в июльском солнце, представление о березовом лесе. Данилов и Буй остались далеко позади, поезд стоял там всего лишь по четверти часа; как только он выехал из Буя, проводники пошли по коридорам вагонов первого класса, стуча в двери купе и напоминая пассажирам о завтраке. Подумалось, а не сунуть ли обслуге пару рублей и попросить, чтобы еду приносили в атделение, пускай даже и холодную. Таким образом, не пришлось бы сталкиваться с другими пассажирами; разве что в коридоре, по пути в туалет и обратно. Уже предчувствовалась та спираль стыда: всякий день в заточении еще сильнее затруднял бы выход, нарастали бы страхи и болезненные отвращения — граф Гиеро-Саксонский, свернувшийся в дрожащий клубок за дверью, затравленный зверь, кусает пальцы и прижимает ухо к стенке, чтобы за стуком колес услышать шаги подходящих людей — после недели поездки и вправду можно было бы дойти до такого состояния, ничего необычного здесь не было. То есть, уже в первое утро необходимо было выйти на свет Божий с улыбкой на губах, в белом английском костюме и с задорно торчащей в бутоньерке гвоздикой, свободным шагом направиться в вагон-ресторан, который, собственно, прилегал к третьему пассажирскому вагону первого класса и, не мигнув, принять приглашение к столу инженера Уайт-Гесслинга, с элегантным поклоном, а как же — мои дамы, мои господа, enchante.

Беседа велась по-немецки, с более или менее короткими вставками по-французски, когда Жюль Верусс спотыкался на германской грамматике. К тому же, monsieur Верусс заикался и вообще говорил довольно непонятно: предложения начинал, бормоча себе под нос, иногда, точно так же и заканчивал их, так что за столом можно было слышно только средние части высказываний, иногда — несколько выражений, лишенных какой-либо связи. При этом узнало, что Верусс является знаменитым и богатым журналистом, выкупленным Морисом Буно-Вариллем из «Ле Пти Паризьен» за какую-то совершенно невообразимую сумму. Сейчас он направляется в Сибирь, чтобы написать для «Ле Матен» серию репортажей из Страны Лютов. По происхождению он был фламандцем и совершенно не уважал все правящие семейства и кабинеты, равно как и самого Буно-Варилля с его капиталами нувориша и знаменитой антикоммунистической страстью. Те состоящие из нескольких слов высказывания Верусса, как правило, были политическими издевками или же французскими афоризмами. Худой как щепка и чрезвычайно высокий, он прислуживал всем сидящим за столом длиной своих рук-палок, подавая ту или иную тарелку, салатницу, кувшин, солонку или перец. Стол был рассчитан на восемь особ, четыре плюс четыре места, а monsieur Верусс занимал второй от прохода стул — так что сидел он напротив я-оно: лошадиная челюсть, горбатый нос и проволочные очочки на этом носу.

Поскольку капитан Привеженский не отзывался вообще, а господин Блютфельд ни на секунду не переставал есть — он ел и ел, и ел, и ел, словно еда заменяла ему дыхание, лишь только он перестанет набивать рот, тут же упадет замертво с пурпурно набрякшим лицом от отсутствия еды — таким образом, поскольку они не разговаривали, а госпожа инженерша ограничивалась лишь согласиями со своим супругом, беседа шла между инженером Уайт-Гесслингом, Гертрудой Блютфельд, графом Гиеро-Саксонским и доктором Конешиным.

Доктор Конешин — мещанин с суровым лицом, обрамленным огненно-рыжими бакенбардами — ехал во Владивосток, чтобы изучать Белую Заразу, опустошающую колониальные поселения Восточной Сибири и тихоокеанских портов. — Боятся, чтобы остатки Тихоокеанского флота не вымерли, — поспешила с объяснениями шепотом госпожа Блютфельд, едва только я-оно обменялось взглядами с приземистым врачом. — Военное министерство, наверняка, не собиралось давать им пропусков для возвращения домой, но теперь, после виктории Марзова, медицина должна прийти на помощь Министерству. Это, чтобы матросики снова не взбунтовались. А то еще разорвут там бедного доктора на клочки. — Шепот Гертруды Блютфельд был гораздо пронзительней самой громкой из zwischenruf[37] мсье Верусса, так что Конешин должен был его слышать. Но он всего лишь протер свое пенсне и вернулся к методичному разрезанию яйца на четыре, восемь и шестнадцать частей (после этого, кусочки белка и желтка выкладывались на тостах геометрическими узорами).

Госпожа Блютфельд выдавала шепотом сведения из своего Who Is Who[38] сплетницы, и неважно, хотел кто-нибудь ее слушать или нет; венгерский граф был точно такой же жертвой — ладно, согласимся с тем, что гораздо более привлекательной. Блютфельды ехали от самого Санкт-Петербурга, с некоторыми пассажирами уже успели познакомиться, об историях других попутчиков госпожа Гертруда узнала своими тайными путями (френология, генеалогия, рюмочка винца — как следовало предполагать). Вот и слушало рассказы, вначале о соседях по столу, затем и о других пассажирах класса люкс, которые завтракали сейчас, затем об отсутствующих.

Банкир с племянником — мать с ребенком, жена мехового воротилы — прокурор Амурского края, возвращающийся после совещания в министерстве — чахоточная девушка с теткой, направляющиеся в санаторий Льда (это и были те две соседки, которых видело ночью), но опасаться не следует, процесс уже залечивается — офицер царского флота с направлением на судно в Николаевске — разбрасывающие деньгами братья-пивовары из Моравии в кругосветном путешествии — находящийся на пенсии ротмистр кайзеровских гусар — пожилой американский инженер, то ли химик, то ли электрик, вместе с женой, подписавший контракт с Сибирхожето — самостоятельно путешествующая молодая вдова со слишком вызывающей красотой, чтобы в глазах госпожи Блютфельд быть приличной женщиной — старец, едущий на Сахалин, на могилы своих ссыльных сыновей — пастор из Лотарингии с семьей, выходящий еще до Урала…

А через два стола — только не смотрите туда! — утренний кофий пьет князь Блуцкий-Осей, якобы едущий во Владивосток по личному поручению Николая II.

— И чтоб меня апоплексия разбила, если не по его причине и были все эти ночные тревоги!

— Тайная полиция, Жандармский корпус, Третье Отделение, а то и охранка — обязательно ему кого-то выделили, — буркнул доктор. — Они же знали, куда и когда он едет, им не следовало гнаться за поездом ночью. Опять же, у него и свои люди, наверняка, имеются.

— Но, возможно, информацию о замыслах террористов они получили в самый последний момент, — предложил инженер.

— …утечки в самый последний момент всегда весьма удобны…

— Вчера вечером весь вопрос был объяснен нам со всеми подробностями. Официально князь направляется в Америку, чтобы проведать свою младшую дочь, Агафью, которая вышла замуж за вице-президента Российско-американской Компании, но на самом деле князь едет выторговывать мирный трактат с японцами. Представляете, сколько людей обрадовалось бы в России и Европе, если бы переговоры завершились ничем.

— И сколько же? — спросило в наивном изумлении. — Кому же на самом деле нужна эта война? Кому среди тех, кто бросают бомбы и стреляют в высших чиновников?

— А всем, — сухо ответил доктор. — Ведь эти анархисты с социалистами всех мастей только на несчастье да на хаосе и жируют. Какие были бы у них шансы, если бы не война? Вспомните пятый и двенадцатый.

— Но ведь тогда они понесли кровавое поражение, разве нет?

— Ба, в то время к победе революции они были ближе всего. Крупная война, недовольство народа, кровавые побоища — этого им и надо. Опять же, различным бунтовщикам-народникам, чертовым полячкам, excusez-moi, топ comte[39], черкесам и грузинам, все только и ждут момента слабости Императора, чтобы тут же схватить Россию за горло.

— Господин доктор был на Крещатике, в Киеве, в Красную Субботу, — сообщила всем присутствующим своим театральным шепотом Гертруда Блютфельд.

— Да, был, выбежал из дома сразу же, как только грохнуло. До самого вечера перевозили раненых, собирали убитых. Тела отдельно, конечности отдельно, кишки, кровь литрами…

— …это все случайно с их химикалиями — вечно, когда недоучки за бомбы берутся…

— Если бы не Лед, посреди лета обязательно эпидемия вспыхнула, достаточно одной такой массовой могилы, не достаточно быстро залитой негашеной известью, видал я такие вещи на фронте.

Англичанин обменялся с женой взглядом, выражающим неодобрение и презрение.

— Господин доктор, как можно…

— Прошу прощения, — буркнул Конешин и возвратился к методичному намазыванию гренки повидлом.

Frau Блютфельд захихикала, прикрывая рот платком.

— Из-за господина доктора уже чудом не начался скандал. Тип, что сидел вон там, у окна — сейчас его уже нет, ушел — заросший такой, черный, очень немодно одетый, господин граф его видел, так вот, вчера сошлись с доктором, и что, тут же выясняется, кто таков, Филимон Романович Зейцов, господин граф не слышал? — нууу, я тоже не слышала, но, видно, какая-то значительная фигура среди красных, ах, я в политике не разбираюсь — я правильно говорю, господин доктор?

— Зейцов, поджигатель газетный, после двенадцатого его посадили, но, по-видимому, ненадолго.

— Ага, и доброму доктору тут же кровь в голову стукнула! — Госпожа Блютфельд наслаждалась воспоминаниями недавнего скандала.

— …коммунисты в первом классе едут, революция с избытком удобств…

— Но вы же не считаете, что этот Зейцов на князя покушается? — Я-оно скорчило сомневающуюся мину. — Скорые к пролитию чернил, как правило, теряют сознание при виде крови.

Супруга Блютфельда с деланной осторожностью глянула через плечо — жест театрального конспиратора.

— Вон! Тот самый, в углу! Тот самый, что так сильно горбится над салатом. Ну, с переломанным носом.

Я-оно зыркнуло. У сидящего была фигура борца на пенсии, плечи выпирали из рукавов плохо скроенного пиджака; выбритую налысо голову пересекал лиловый шрам, длинное вздутие плохо сросшейся ткани. Действительно, первому классу Трансиба он соответствовал точно так же, как кастет — драгоценному фарфору.

Инженер Уайт-Гесслинг с жадным любопытством присматривался к мужчине со сломанным носом то через стекла своих очков, то над ними.

— Что? Очередной революционер?

— Да что вы! Он разговаривал с начальником Экспресса, мы сами видели, какие-то бланки подписывал, ведь правда, господин муж?

Herr Блютфельд забулькал подтверждающе.

— А потом, когда мы уже шли на ужин, — продолжила его супруга, нагнувшись над столом, поближе к собеседникам, явный признак близящейся сенсации, — через приоткрытые двери купе… что? револьвер заряжал! Вот!

— Насколько я понимаю, полицейский.

— Его должны были назначить к князю, — только и заметил доктор Конешин. — Я же говорил.

— Только одного?

— Если бы для меня столь важна была бы его смерть, — произнесло, вытирая губы салфеткой и отодвигаясь от стола, — я бы просто раскрутил рельсы.

— …не грозит, раз еще больше здесь полицейских ночью, — снова вмешался Верусс. — Имеют сообщение о террористах в поезде, а кто же едет на паровозе, что сам хочет сойти с рельсов?

— Те, кто и так привыкли умирать от бросаемых самим собой бомб. Мгм. Да. Дамы… Господа…

После этого мужчины перешли в курительную на кофе, трубку, сигару, папиросу; один только господин Блютфельд отказался, ссылаясь на врачебную рекомендацию подремать полчасика после еды. Широкие, раздвижные двери под зимназовыми архивольтами (с которых глядели слепые глаза Царицы Зимы со снежно-белыми грудями, опирающейся на ангелочках-путти с крыльями-сосульками) отделяли курительную от основного помещения салона. В нем находился биллиардный стол — наиболее абсурдное излишество — и небольшая библиотечка, пополняемая на станциях свежими изданиями местных газет. Там же стоял высокий радиоприемник с подсвеченной шкалой. Время от времени он терял частоту, наверняка по причине вибраций и сотрясений мчащегося поезда; правда, очень скоро он очутится за пределами действия европейских радиостанций — чем дальше на восток, к Зиме, более малочисленных и слабых. За очередной дверью находился уже собственно салон; туда направились дамы. Состав первого класса Транссибирского Экспресса по первоначальному проекту включал еще вагон-церковь (с небольшой колоколенкой, выпущенной над крышу), вагон — гимнастический зал… Сейчас в моде были уже другие экстравагантные излишества. Вечерний вагон, размещенный сразу же перед вагоном-салоном, мог, к примеру, стать танцевальным залом; там встроили камин, поставили пианино. Он открывался на застекленную галерею, из которой путешественники могли любоваться пейзажами мест, которые пересекала по пути через два континента Транссибирская Магистраль. А за галереей была еще и видовая платформа, окруженная изысканной железной балюстрадой под противодымовым экраном.

Курительная, устроенная согласно русской разновидности art nouveau[40], то есть, с чрезмерным восточным богатством (снова позолота и тяжелые украшения), все же казалась светлой и просторной. С высоких окон были отодвинуты тяжелые шторы, снят покров с овального лючка на крыше, открыты вентиляционные отверстия — солнце вливалось в решенный в мрачных тонах с бронзой интерьер снопами живой синевы и зелени, выстреливаемых с неба и глубины леса. Яркие лучи с разгону вонзались в армянский ковер, поднимая облачка блестящих пылинок.

Я-оно уселось в угловом кресле, под зеркалом. Англичанин угощал всех сигаретами Wild Woodbine. Стюард подал огонь. Закурило. Фламандец с доктором тоже потянулись к серебряному портсигару инженера; зато капитан Привеженский вынул из кармана трубку из светлого дерева и кожаный кисет.

Табачный дым в свете формировался в самые фантасмагорические фигуры, мерцал и менял цвет. Движение поезда, рывки и подскоки никак не влияли на неспешную, гипнотизирующую пантомиму сивых облаков.

— Вон там стоит еще один, — Конешин движением головы указал на крепко сложенного мужчину с азиатскими чертами лица и похожей на окорок шеей. Тот, опершись о раму окна, казалось, был всецело погружен в газету.

— А те трое, ночью? Едут во втором классе?

— Или в вагоне для прислуги. Не выбросят же они пассажиров, чтобы сделать себе место в первом классе.

Я-оно сидело, заложив ногу на ногу, расслабив фуляровый галстук, в расстегнутом пиджаке; курило сигарету, наблюдало за калейдоскопическими переменами света и дыма. В противоположном углу, под пальмой, сидел тот самый американский инженер, которого еще в вагоне-ресторане показала госпожа Блютфельд. Он читал книгу, часто делая на заложенном под обложку листке поспешные заметки; ни разу не поднял головы. Я-оно имело его точно на линии взгляда, на продолжении зрительного луча, который пробивался сквозь дым, не встречая сопротивления, чтобы сфокусироваться только на другой стороне вагона. Солнце не заглядывало во все углы и закоулки курительной; за американцем была уже только тень. Янки был высоким, с резкими чертами лица и темной кожей; волосы (черные, с одной седой прядью справа) он зачесывал в стороны от прямого пробора. В четверть профиля он походил на цыганского патриарха. Выдвинутый вперед костистый подбородок опирался на жесткий воротничок. Задумавшись над книгой, американец морщил кустистые брови. Рука в белой перчатке поднималась, чтобы перевернуть страницу — тень, конечно же, тоже поднимала руку. Я-оно следило за этой тенью. Движение, неподвижность, движение, неподвижность, дрожащий свет — как такое возможно, ведь это же немыслимо — чтобы, именно тогда, когда мужчина не шевелится в своем кресле под пальмой, и не движутся световые потоки, не меняется положение окна в вагоне, или же Солнца на небосклоне, и поезд не сворачивает на рельсах, но тень за американцем танцует на стене словно папиросный дым в воздухе, жидкость, растворяющаяся в жидкости, перетекает из одной фигуры в другую, изгибается и съеживается, изгибается и разбухает, играет сама с собой и прыгает, словно рефлекс на текущей воде.

Тень, не свет — тень словно светень, живой негатив негатива — невозможная картина, увиденная на дубовой панели в курительной Транссибирского Экспресса.

В вечернем вагоне кто-то играл на пианино мазурку Шопена, ужасно при этом фальшивя.

— А я все-таки считаю, — говорило я-оно, стряхивая пепел над бутоном стеклянного тюльпана, — что с точки зрения политики завершение этой войны будет на руку всем. Как правило, войны приводят к переломам, переносят народы из одной эпохи в другую — но эта война никуда не ведет и ничего не изменяет. Даже ледняки не слишком дерут за нее горло в Думе, зато оттепельникам крайне важно выйти из азиатского тупика. Можно ожидать нерациональных актов отчаяния со стороны тех или иных террористов, такого можно ожидать всегда — но я не вижу никакого конкретного плана, в котором кто-либо в России получал бы какую-то выгоду от смерти князя Блуцкого перед подписанием мирного договора с Японией.

— …надежды что победят войну а не снова проиграли Японии так что теперь реванш реванша…

— Ба, но ведь все дело в том, что на самом деле Россия ни вести войн, ни побеждать не умеет! — засмеялось. — И никогда не умела, и все уж. Это удивительный феномен истории. — Подняло папиросу повыше. — Господа, посмотрите только на последние два века, когда Россия сделалась могущественной европейской державой. Намного больше она военных ран стерпела, чем нанесла сама. Где ее подобные молнии боевые успехи, где гениальные полководцы, замечательные военные кампании, на которых учатся стратегии и тактике кадеты L'ecole militaire de Saint-Cyr[41] и Вест-Пойнта? Нет таких. А сколько раз буквально чудом спасалась она от по-настоящему катастрофических поражений? Вспомните Петра Первого в турецкой осаде на берегах Прута, уже собиравшегося капитулировать. Вспомните Александра Первого после Аустерлица и Фридланда; Дыбича после Вавра и Игани. Да возьмем, хотя бы, последнюю турецкую войну: москали явно оскандалились бы под Плевной в деле с Османом-башой, если бы не румыны. У которых потом, в качестве благодарности, они хапнули южную Бессарабию.

…Зато Россия имеет великолепную дипломатию, весьма опытную в искусстве разделять и ссорить, которая вовремя разбивает все антироссийские союзы; у нее имеются хитрые и красноречивые агитаторы, готовые во всех европейских столицах с бесконечной наглостью провозглашать ее триумфы и превосходство ее мнений в моменты самого страшного для России унижения и поражения. И вот, благодаря этой политике, что ведется из поколения в поколение, она сумела привить культуру неразумного москалефильства не только в салонах Парижа, Берлина, Вены, но и среди народов, собственной ее рукой брошенных в грязь и под ее сапогом раболепствующих: чехов, литвинов, поляков. Вот это и есть победа, что выше всех побед: мало того, что побить, так еще и заставлять побитых — даже нет, не заставить — сделать так, что они по своей воле придут целовать кнут своего угнетателя.

— …не у англосаксов после Кишинева и погромов пресса не даст России, не позволят евреи и западные социалисты, разве не так, n'est ce pas?

Что, черт подери, происходит с тенью этого человека? Я-оно приглядывалось к янки из под прищуренных век, сквозь дым и солнце. Может, тут дело не в человеке, но в месте, в том самом уголке, куда не доходят летние лучи. Но нет: американец встал, кивнул стюарду, прошелся по салону за стаканом воды — я-оно поворачивало вслед за ним голову, следило за ним взглядом из-за тюлевой завесы дыма — а мерцающая и дрожащая тень, тень — не тень, арабеска света ослепительного и света чуточку послабее, этот живой оптический феномен следовал за американцем, окружая его словно бродячий столб жары, искажающий и мутящий образы. Но все это деликатно, субтильно, легонечко, на самых границах силуэта, если не сказать — шовчиках. Я-оно поглядело на сидящих в курительной комнате — никто не обращал внимания на спрятавшегося в углу, под пальмой, американца.

— Но, быть может, мы глядим совсем не в ту сторону, — произнес Уайт-Гесслинг. — Господа, вы не забыли, а почему вообще разразилась эта война? Первый конфликт с Японией был из-за Маньчжурии, в Китае интересы России и Японии столкнулись за Корею и сферы влияния — но ведь во второй раз все уже началось по причине экономики, тунгусских месторождений. И, я вас прошу, на этом же и закончится. На территории России находится сто процентов мировых залежей тунгетита и зимназа; Россия контролирует все ведущие к ним торговые пути. Так чего удивляться, что японцы рискнули войной ради того, чтобы переместить договорные границы на несколько сотен миль? Тем более, что, Лед — не Лед, это и так висело в воздухе: в одна тысяча девятьсот одиннадцатом они уже отстроились в военном смысле после первой войны, у них как раз истекали сроки различных международных договоров, ну и, прежде всего, им нужно было успеть до того, как Соединенные Штаты Америки откроют Панамский Канал, чтобы их не взяли в перекрестный огонь. Но ведь и здесь, и тут на решение влияют деловые люди. Вы знаете, господа, какую сумму составила прошлогодняя прибыль Сибирхожето? — Англичанин громко фыркнул и выдул дым под потолок. — Так кому было бы выгодно убийство князя Блуцкого? И я скажу вам: конкурентам компаний Сибирхожето. Тем, кто проиграл в битвах за концессии. Им. Ведь это прибыль в десятки, в сотни миллионов рублей. Или же: это иностранные фирмы, у которых бы рухнул рынок после соединения Азии с Америкой посредством линии через Аляску. Пока идет война с Японией, строительство затягивается, так что они, в какой-то мере, в безопасности. Или же…

— То есть, вы хотите сказать: не анархисты с социалистами, но жадные буржуи? — усмехнулся Конешин.

— Одно другого не исключает, — заметило вполголоса. — Что может быть проще, как подкинуть горячеголовым эсерам точную информацию относительно времени и места? И кто потом будет искать таинственных доносчиков? Террористы признаются сами, не станут отпираться от идеи. Если уже и убивать, то чужими руками, господа, чужими руками.

Доктор скорчил неодобрительную мину, почесал нос, поправил пенсне.

— Рассуждая подобным образом, за каждой бомбой, брошенной в сановника наивным анархистом, мы должны видеть подковерную борьбу оттепельников с ледняками, заговор одного синдиката хладопромышленников против другого, амбиции какого-нибудь министра или великого князя…

— Не говоря уже про драки в Думе: скоро выборы, и Струве может потерять большинство, если выложится на мирных переговорах.

— Военный министр…

Капитан Привеженский расхохотался. Все разговоры тут же прекратились, даже из биллиардной выглянуло несколько человек. Капитан прикрыл рот рукой. Доктор Конешин поглядывал на него с вопросительно поднятыми бровями, инженер Уайт-Гесслинг — явно не понимая.

Привеженский отложил трубку, скрестил руки на груди.

— О чем вы говорите? — спросил он тихо, в хриплом голосе еще был слышен смех. — Прошу прощения, но больше я выдержать не мог. Господин инженер, — обратился он к англичанину, — все эти ваши экономические расчеты, анализы столкновений интересов…

— И что? — взвился тот. — Что вы хотите…

— Да ничего, ничего, — капитан с трудом подавлял веселье, скорее всего, не до конца откровенное. — Конечно же, вы правы. То есть — вы были бы правы, если бы это была Великобритания. Видите ли, так уж сложилось, но в течение своей, следует заметить, короткой карьеры, мне довелось встречаться с людьми из внутренних кругов власти, заглянуть, если можно так выразиться, под дворцовые ковры… Господи, да о чем вы говорите! — он покачал головой с издевательским недоверием. — Ведь здесь же Россия!

— …замечание подобного факта обязательно отметим благодарим покорно…

— Только не сердитесь, господин инженер, но вы понятия не имеете о принципах, согласно которым наше государство управляется.

— Правда? — дернулся Уайт-Гесслинг, разминая пальцами вторую сигарету.

— И тут дело даже не в проблеме власти и управления государством, так, как вы ее понимаете. Еще несколько десятков лет назад вся Россия принадлежала Гасударю Императору, Император владел ею — землей, богатствами, в ней скрытыми, и тем, что на этой земле растет, и горами, реками, озерами — четвертью континента. — Капитан Привеженский охватил жестом солнечное пространство, мелькающее за окнами экспресса. — Владел, точно так же, как вы, господа, владеете своими часами или туфлями. Лишь недавно он милостиво согласился провести раздел на то, что принадлежит Его Императорскому Величеству с Семейством, и на то, что принадлежит России. Себе он оставил половину. То есть, я уже не говорю о Соединенных Штатах Америки, не говорю о Франции или Великобритании с ее Magna Charta и парламентами — но это совершенно иной вид владения, чем тот, который вы знаете по даже самым реакционным европейским монархиям. Поймите, господин инженер: Габсбурги правят, но Императоры Всероссийские — владеют.

…Господа предполагают за решениями самодержца крупные политические споры и конфликты финансистов. Боже мой! Если бы так оно и было! Если бы все эти гипотезы заговоров и многоэтажных договоренностей были верны! Возьмем, хотя бы, тот поезд, на котором все мы едем, Транссибирскую Магистраль. Как вы считаете, откуда появилась Маньчжурская Линия, и как началась первая война с Японией? Экономические расчеты, так, господин инженер? Выгода вложений? Или за этим стоит вся российская стратегия колонизации Дальнего Востока…? Ха!

…Правда начинается с того, что Император наш, Николай Второй Александрович, в детстве и в юношеские годы без всякой умеренности предавался греху Онана. Когда общая апатия, усталость и дневная умственная слабость наследника трона сделались даже слишком видимыми, вызвали инастранных профессоров. В конце концов, их диагноз дошел до ушей Его Императорского Величества, который приказал как можно скорее решить стыдливую воспитательную проблему. И вот, старшие енералы, тайные советники и придворные министры выбрали многократно уже испытанную методику: нужно дать выход мужским силам юноши наиболее естественным путем. В связи с этим, пред очи цесаревича Николая Александровича начали препровождать самых видных красавиц, как правило, дочерей приближенных ко двору семейств. Поначалу императорские советники могли себя поздравить с успешным проведением плана, поскольку, и вправду, цесаревич быстро понял, какой грех слаще, и совсем забросил один из них в пользу другого — но весьма скоро выяснилось, что и в этом он не знает меры, превратив свой грех во всем известный порок. А ведь это играет огромную роль, чтобы ничего не могло помешать будущему союзу с иной державой посредством разумного брака Императора. Посему у тайных советников и отставных енералов появилась новая головная боль: вовремя успевать разбить все романсы Николая Александровича, пока он не слишком привяжется к избраннице и аффект его не возрастет слишком сильно. Пока цесаревич вместе с великим князем Сергеем Александровичем хаживал по петербургским борделям и домам наиболее высоко оплачиваемых проституток, большой угрозы не было. Но потом расходы начали возрастать: за разрыв mademoiselle Мятлевой с наследником трона императрица заплатила семье Мятлевых триста тысяч рублей, выкупив с громадной переплатой их имение на Петергофском тракте. А дальше — еще хуже. Цесаревич совершенно потерял голову по причине балерины Кшесинской. Гасударь Император, узнав об этом, а так же о том, что Кшесинская — полька, и что она готова будущего Императора, ради постели, перекрестить из православия в католичество, окончательно отчаялся. Был подготовлен высочайший указ, удаляющий балерину из Петербурга административным путем, вместе с указом к балерине направили петербургского оберполицмейстера, генерала Грессера. Кшесинская приняла Грессера очень вежливо, прочитала указ и попросила генерала пройти в будуар — а в будуаре кто? Цесаревич Николай Александрович. Он, сильно не раздумывая, указ порвал и указал генералу на дверь. Вот тут уже все придворные советники увидели, что будущее Империи под угрозой. Раз нельзя убрать от Николая Александровича все сердечные искушения — значит, необходимо убрать от них самого Николая Александровича. Как это сделать? А просто, его посадили на корабль и отправили в кругосветное путешествие. Только судно — не монастырь, цесаревич — не монах. О разврате на борту крейсера «Память Азова» во время рейса цесаревича писали все газеты мира; но до Его Императорского Величества доходили только те сведения, которые должны были дойти. Неподалеку от Индии из рейса был исключен путешествующий с Николаем Александровичем Великий князь Георгий; в Россию он вернулся в бинтах, с разбитой грудной клеткой и едва живой. Как оказалось: во время одной из гулянок на судне высокорожденные ужирались в стельку, так что в голову им приходили самые дикие идеи; князь Георгий поспорил с греческим князем, кто из них выше влезет на мачту. Грек выиграл; Его же Высочество князь Георгий грохнулся с высоты, только благодаря божественному вмешательству или удаче, сопутствующей пьяницам, не свернув себе шею. Следующей остановкой в путешествии наследника трона, перед Владивостоком, где он должен был принять участие в торжествах открытия Транссибирской Магистрали, была Япония. Ясное дело, всякий раз перед схождением на берег наследника Империи, проводились крупнейшие маневры сил правопорядка; вы же знаете, господа, как опасается правящая семья всяческих покушений. Точно так же было и тогда, и кордон, в первую очередь, должен был служить ограничению самостоятельных перемещений цесаревича. На всякий случай, на улицы была выведена целая армия японских полицейских. На обратном пути с озера Бива в Киото на наследника трона накинулся — нет, не какой-нибудь случайный прохожий, ибо таковых в радиусе полукилометра вообще не наблюдалось, но один из выставленных в кордоне полицейских агентов, предназначенных для охраны высокого гостя, фанатик, воспитанный на националистических идеях. Он атаковал бы цесаревича при первой возможности, но не мог отличить его от других иностранцев. Помогла ему в этом татуировка, которую Его Величество Николай Александрович сделал себе в Нагасаки, когда забавлялся с греческим князем в тамошних публичных домах. Японская пресса описала этот рисунок на коже правой руки цесаревича во всех деталях: дракон с желтыми рогами и красным животом. Именно по нему обезумевший самурай и узнал наследника российского трона. Прежде, чем его обезоружили, он успел дважды нанести удары своим мечом; цесаревич бросился бежать, но, если бы не бамбуковая трость греческого князя, наверняка бы погиб. Оба удара достигли головы. Поначалу, правда, раны показались поверхностными: уже через пару дней будущий император встал с постели, остался шрам, даже и не слишком уродливый. Но с того случая Его Высочество Николай Александрович начал страдать различными психическими приступами. Которые, со временем, только усиливаются. Ну, к примеру, Император наш замечает любую паутину и сразу же кидается ее срывать, приказывая слугам днями чистить и убирать комнаты с коридорами. Японский меч оставил отметку на всю жизнь — ужасные мигрени, галлюцинации, депрессии, апатии и умственная слабость делают его легкой добычей шарлатанов, спиритистов, месмеристов, мистиков и юродивых. Начиная с pere Филиппа, который должен был сделать так, чтобы императрица родила наследника трона, и который вызывал по требованию духов предков Николая Александровича, чтобы те диктовали ему государственную политику, и который, в конце концов, оказался марсельским парикмахером — через Галатскую Деву, которая предсказывала Императору результаты военных операций — и заканчивая бессмертным Распутиным. В свое же время, такою же месмерической властью над волей самодержца обладал некий Безобразов. В прошлом государственный секретарь и член Священной Лиги. Безобразов считался знатоком восточной политики, и по данным вопросам он вечно навязывал собственное мнение. Когда Витте как-то поспорил с ним — «Кому Ваше Величество доверяет больше, приватному лицу или своему статс-секретарю и министру?» — Император именовал Безобразова статс-секретарем. Безобразов установил связи с чиновниками канцелярии Гасударя Императора, с консулом в Корее, с Великими князьями, вкладывая миллионы рублей из имущества самого Императора. Якобы, они создали акционерное общество, которое получило от корейского правительства концессию на эксплуатацию лесов и добычу минералов в Корее. Чтобы реализовать эти и последующие финансовые фантасмагории, Безобразов загипнотизировал Императора всероссийского, заставив его принять решения о назначении Алексеева наместником, о Маньчжурской Линии Транссиба, об устройстве Порт-Артура и Дальнего, что в результате и привело к войне с Японией. Так что основной причиной первой войны была концессия Безобразова: территориальные требования России соответствовали землям, назначенным для его акционерного общества. Господин инженер говорил здесь о расчетах деловых людей. Доходы Государя Императора от паев в предприятии Безобразова могли составить десять-двенадцать миллионов, в то время как само наместничество пожирало сто двадцать миллионов рублей ежегодно. Не говоря уже о военных расходах. Господин инженер говорил здесь о причинах и следствиях, последствиях выборов и политических планах. Вот вам какие причины и разум в российской державе: меч самурая, душевный обман и голос шарлатана, нашептывающий в ухо императора.

…Данный принцип обязателен к исполнению как при дворе царя, так и в самой бедной деревне, в пустыне, в степи, в морозной тайге — нет никакой линии, никакой границы, за которой вы могли бы безопасно применять свой орган мышления. Россия одна! Вы, господин инженер, очутились в стране, где люди — не люди, люди-предметы подчинены бесконечно высшему существу, а оно своевольно формирует их действительность в соответствии со своими переменчивыми капризами и мимолетными желаниями, никак ничего не объясняя, поскольку подобные вещи никак не объясняются. Понять — понять можно законы природы. Но понял бы человек законы природы, если бы Бог менял их без видимой причины, между одной секундой и другой?

Я-оно молчало. Ну кто публично рассказывает про обычаи будуара, кто в приличном обществе говорит о столь стыдливых вещах, как пороки, порожденные животными стремлениями тела? И если бы еще он говорил о проблемах, касающихся первого встречного — так нет же, правящего монарха? Офицер! Не может такого быть! Стыд, стыд, стыд! Как же он не сгорел на месте — что же это за внутренний демон, который взрывает Привеженского изнутри? Глядело за окно, на поля и леса, на речной разлив и белый камень, тук-тук-тук-ТУК, уже оставшиеся сзади.

Конешин, Уайт-Гесслинг и Верусс обменивались не связанными одно с другим замечаниями, переваривая слова молодого капитана; лица их выражали сомнение.

— …ну, говоря откровенно, Йошихито нормальным тоже не назовешь…

— А спиритизм тут и вправду играет какую-то роль, он снова весьма моден в петербургских салонах; княгиня Блуцкая обещает на сегодня самый настоящий сеанс, так что будьте начеку, господа…

— Раз капитан рассказывает подобные истории случайным попутчикам — значит, с гражданскими свободами в России все не так уж и плохо.

Привеженский горько усмехнулся.

— А господин инженер не подумал, по какой такой причине меня из Петербурга отправили на другой конец света?

Закурило вторую папиросу. Дым лез в глаза, размытые фигуры появлялись из солнечного сияния и в нем же расплывались.

Янки захлопнул книжку, поднялся, поправил манжеты, огляделся по курительной, затем вышел в соседний вагон. Борцовского вида азиат, который через минуту проходил мимо пальмы, отбрасывал на увенчанную резьбой в виде зарослей плюща дубовую панель тень самую обычную, с резкими, постоянными краями. Если предыдущий феномен и имел под собой какую-то основу, то она была связана исключительно с американцем.

— …граф, обладая польскими корнями, обязан понимать это.

— Прошу прощения?

Я-оно повернулось к капитану. Привеженский все так же занимался очисткой чубука трубки, даже не поднял глаз.

— С британцем все ясно, но то, что господин граф…

— Между нашими нациями нет никакого родства, — сухо заметило.

— Я слушал, что господин граф говорил о российских солдатах и дипломатах. Все народы завоеваны, так что потом…

— Завоеваны? Вы нас завоевали? В какой же битве, можно узнать? В какой войне?

— …ну-ну, спокойней, в поезде, где утоптанной земли нет, нет смысла проявлять такую querelle d'Allemand[42]

Закурило. Привеженский стучал трубкой о поручень кресла. Я-оно забросило ногу на ногу, оттянуло стрелку брючины.

— Россия не завоевывает, — сказало мягко и тихо, чуть громче ритмичного постукивания колес. — Россия захватывает. Германия завоевывает. Франция завоевывает. Турция завоевывает.

…Господин капитан злится на свое камандавание, так что вам легко теперь вываливать свое разочарование и горечь — возможно, какой-то мелкий Безобразов стоит за вашим переводом? — но ведь от отчизны вы не откажетесь. Хотели бы вы, чтобы Россия была другой? Но тогда она не была бы Россией. А ведь это, как раз, беда всех революционеров: они отказываются от России. Господин капитан, позвольте спросить…

Привеженский наморщил брови. Я-оно ожидало. Наконец он махнул трубкой, соглашаясь.

— Если бы это было в ваших возможностях, если бы владели такой божественной силой, — сказало, — приказали бы вы ликвидировать в России самодержавие?

— Что это значит — ликвидировать? А правление оставить — кому? Думе?

— Допустим. Во всяком случае, дать возможность представителям системы, радикально отличающейся от самодержавия. Так приказали бы? Но откровенно. Вы ведь считаете себя оттепельником, правда?

Капитан прикусил чубук холодной трубки. Закинув голову на спинке кресла, он блуждал взглядом по потолку, по небу в люке. Еще несколько секунд, и само его молчание дало четкий ответ.

Я-оно тихонько засмеялось.

— Вот интересно, насколько все эти народники и революционеры верят в свои утопии. Хорошо, свергнут самодержавие — и что выстроят на его месте? И чтобы не решили, пускай даже и власть рабочих масс, в конце концов родится какая-то форма самодержавия.

…Между нашими нациями, господин капитан, нет никакого родства. Да, мы верим в того же самого бога, но вера эта совершенно иначе уложилась в наших сердцах. Для вас важнее всего — это посмертное искупление, загробное счастье заслоняет для вас все земные добродетели — но спасение возможно только лишь после того, как покинешь эту земную юдоль. И мир этот всегда будет к вам злым, несправедливым, наполненным болью и неправдами, которые при жизни исправить невозможно. Так в какое же благородство духа вы всматриваетесь при жизни — не в то, что прославляет действие, сопротивление, деятельность по преобразованию лица Земли, но в пассивную аскезу, покорность, способность молчаливо сносить обязательные страдания, обожать Бога вопреки боли; жизнь во сне о посмертном счастье. Самый мрачный пессимизм и фатализм окутывают эту веру, словно черный саван на живом трупе. Так чего же удивляться, что ваши крестьяне, люди самого низшего рода, вызывают впечатление пораженных наследственной апатией, переносимой вместе с кровью животного безволия и разочарования. Даже когда они тысячами погибают от голода, то умирают, не бунтуя, всматриваясь пустыми глазами в небо. Эту же самую картину передает ваше искусство, ваша литература — либо нигилизм, либо апокалипсис — всякий раз, когда я читаю Достоевского, у меня возникает желание упиться до смерти.

…Да и где искать подобия, раз традиции правления и закона у нас столь различны? Польша, которая единственная не допустила у себя абсолютизма, теперь вынуждена сносить учреждения и обычаи самодержавия. У нас закон делал человека безопасным и равным даже перед королем — у вас место закона и права занимает принцип власти. Свобода ваших бояр никогда не могла сравниться со свободой наших, хотя бы, батраков. И так же, как вода по камням стекает с самого верха на самый низ: всяческий исполнитель и подисполнитель воли самодержца, тоже чувствует себя всемогущим и стоящим над законом. Потому у вас и нет истинных людей благородного происхождения, самое большее — иностранные аристократические подделки, цепляющиеся друг другу в горло дваряне — зато чиновники ваши самые могучие во всем мире. Если у нас любой мужик или мещанин, если выбился и поднялся над своим сословием, сразу же желает в шляхтича превратиться, хотя, естественно, не может, но идеал у него имеется — каковы идеалы ваших парвеню? Под каблуком самодержца ваше дворянство не имела возможности развиться, посему оно и удовлетворяется эрзацем рыцарственного поведения; нет места чести, когда над всеми достоинствами стоит слепое послушание властителю. Вместо чести, гордости, праведного поведения, самостоятельности ума — гибкая шея и склонные к подгибанию колени, придворная хитрость, лесть, жестокость и двуличие.

…Нет между нами, не было и не будет никакого родства.

Не говоря ни слова, капитан Привеженский поднялся и вышел.

Я-оно затушило окурок в исполненной в виде цветка пепельнице, перехватило взгляд доктора Конешина. Доктор щурил глаза за спустившимися на самый кончик носа пенсне, но взгляд был острый, внимательный.

— Вы где высаживаетесь, граф?

— В Иркутске.

— Это хорошо. Когда-нибудь стрелялись?

— Шутите, — отшатнулось. — Для царских офицеров это суд и разжалование.

— Это так. Но я мог бы под присягой подтвердить, что господин граф его провоцировал.

— Никогда раньше я с ним не встречался, вообще не знаю-так ради чего должен был бы…

— О, pour passer le temps[43].

— Но ведь вы моими словами не оскорблены.

Конешин рассмеялся. Впервые услышало его смех: звуки, похожие одновременно на икоту и кашель.

Доктор прижал ко рту платок, склонил голову — и только потом успокоился.

— Я знаю поляков, господин граф, — сказал он. — Проживал в Вильно. И, по-моему, мне даже книжка знакома.

— Какая еще книжка?

— Та самая, которую вы цитировали. Узнай врага своего или как-то так. — Доктор сложил платок и протер им очки. — Это как в анекдоте про еврея, который зачитывался антисемитской прессой. «А почему бы и нет, у нас ведь пишут только про несчастья, нищенство и преследования — а здесь я читаю, как мы правим всем миром, и сразу же на сердце теплее!» — Конешин оскалил крупные, прямые зубы. — А эти пасквили поляков я просто обожаю! И даже чуть ли не готов уверовать в то, что мы, русские, и вправду поймали и объездили демона Истории.

Я-оно ответило ему улыбкой.

— Рад, что развлек вас. Нас ждет долгая поездка, так что необходимо чем-нибудь заполнять скучные часы, как вы правильно заметили.

— …о чем господа тут ради Бога чтобы я понял пускай мне кто-то объяснит шутки или серьезно с этой дуэлью а вы Польша Россия приятели враги доктор граф хоть кто-то мне только совершенно не и как тут потом писать и прошу объяснить…

Склонилось к Веруссу:

— Прошу не беспокоиться, этого никто не понимает.

— Туземные обычаи и привычки, — подключился доктор, — они всегда прибавляют вкус репортажам.

Долговязый фламандец оскорблено отшатнулся, наверняка уверенный в том, что над ним смеются. Он начал выбираться из кресла, думая, что бы тут сказать или сразу попрощаться — раздумал и, словно аист, промаршировал дальше в салон.

Я-оно кивнуло Конешину, чтобы тот придвинулся поближе.

— Господин доктор, а вы, случаем, не слышали, что госпожа Блютфельд говорила об этом американском инженере? Со стыдом признаюсь, что большую часть ее монолога мое внимание как-то не зафиксировало.

— Американском?…

— Он сидел вон там, под пальмой.

— А! По-моему, его фамилия Драган. Непонятная фигура, если господин граф желает знать мое мнение.

— О?

— Та женщина, с которой путешествует… Он мог бы быть ее дедом.

— Так они не супруги?

— On dit[44].

Я-оно обменялось с доктором понимающими взглядами.

— В дороге, когда какое-то короткое время мы общаемся с людьми, которых потом никогда не встретим, то позволяем показать значительно больше правды о нас, чем было бы разумно и прилично, — сказал доктор, тоже гася свою папиросу. — В этом есть нечто магическое, это — волшебное, необычное время.

Я-оно иронично усмехнулось.

— Больше правды?

— Правды… той, которая нам известна, и той, которую мы не знаем.

Конешин поднялся, отряхнул пепел с пиджака. Поезд как раз поворачивал, и доктор, слегка пошатнувшись, оперся плечом о выдвинутые двери биллиардного салона. Я-оно подняло глаза. Конешин наклонился, чтобы конфиденциально сообщить:

— A Frau Блютфельд, прошу мне поверить, всех нас успела оговорить с самой плохой стороны.

Он еще раз протяжно икнул-кашлянул, после чего ушел.

Я-оно осталось в курительной до тех пор, пока березовый лес за окном не сменился началами смешанной тайны, а солнце не сбежало из асимметричного лючка в крыше вагона. Теперь уже бегство в купе и одиночное проведение дня под замком в игру не входили: каждая минута среди людей, каждый обмен словами с другими пассажирами, каждая папироса, выкуренная здесь, в салоне класса люкс — затрудняли выход из графа Гиеро-Саксонского; а ведь это была точно такая же клетка, и тот же самый зверь стонал за ее прутьями — и когда завтракал на серебре с фарфором, и когда провозглашал националистические проповеди.

Книжечка называлась так: «Ситуация России в истории, или же что каждый поляк обязан знать про врага своего», а написал ее Филипп Герославский незадолго перед ссылкой; до убийства Дмовского она даже пользовалась приличной популярностью. Я-оно, естественно, читало ее — но чтобы она так хорошо оставалась в памяти… Можно ли было предвидеть, что граф Гиеро-Саксонский окажется столь закоренелым патриотом-русофобом? (Во всяком случае, он хоть не лишен чувства юмора). Но чьими словами должен он был воспользоваться, откуда, от кого, из какой тени зачерпнуть эти слова — слова, которые, будучи высказанными вслух в присутствии других людей, оказались его самой правдивой правдой — и откуда прибыл тот самый граф Гиеро-Саксонский, который на гнев царского офицера отвечает ленивой иронией, свободным жестом руки с папироской. Существование не является обязательным атрибутом отца, а в поездке — поездка вообще магическое время.

Расшифровать письмо! В коридоре столкнулось с худенькой чахоточной девицей. — Простите. — Прощаю. — И огонь неожиданного узнавания в глазах, инстинктивная сердечность. — А я думала что никто из Польши с нами больше и не едет…! — Панна и тетушка, насколько понимаю. — Да, нам будет весьма приятно, если… — Бенедикт Герославский. — Я-оно поцеловало ей руку. Девица сделала неуклюжий реверанс в узком проходе. — Елена Мукляновичувна[45]. — Слава Богу, я уж тут чуть не сцепился с одним придворным салдатом, еще неделька в такой компании, и можно с ума сойти. — Девица захихикала. — Госпожа Блютфельд нам… — О Боже! — вырвалось. — Тогда я убегаю! — Но обедать прошу за нашим столом…

Темные глаза она подкрашивала крепкой хной, отчего кожа казалась еще более бледной, на грани смертельной анемии. Задержалось на мгновение с ключом уже в дверях купе, с ладонью на ручке — золотой вересковой ветке, как вдруг ударила молния злых предчувствий: фрау Блютфельд — граф Гиеро-Саксонский — на первый взгляд. Случайная встреча один на один — незамужняя девушка, кавалер, хитроумная тетка — пять дней до Иркутска в одном поезде. Я-оно покачало головой, засмеялось. Если описать Юлии всю эту историю, она будет на седьмом небе.

Открыло окно, вынуло записную книжку, оправленную в ткань и резину. Письмо пилсудчиков было вложено страницей дальше, чем его оставило перед тем. Прикусило губу. Кто-то вломился в купе и обыскал вещи. А что есть более интересного для шпика, чем секретное, зашифрованное сообщение, которое столь очевидным образом является секретным, зашифрованным сообщением? На дверях, на замке — ни малейших следов. Спецы!

Уселось поудобнее, до конца развязало галстук, успокоило дыхание. Из-за стенки атделения доносились приглушенные голоса г-на и г-жи Уайт-Гесслинг. А те, что сюда вломились… Если ключ им неизвестен — каковы шансы, что они взломают шифр еще на трассе Транссибирского Экспресса? Что, везут с собой для этой цели специалиста? Сомнительно. Чмокнуло под носом. Итак: кто первый. Разум против разума. Раскрутило авторучку, стряхнуло перо. Возможно, Зыгмунт был прав, и это только провокация охранки, шифр же нужен только затем, чтобы я-оно не знало, что везет с собой личный смертный приговор — но, может, за этим безграмотным набором букв и вправду скрывается тайна отца. Кто же тогда вломился в купе, если не господин Шрам вместе с господином Шеей-Окороком? Или скрывающийся среди пассажиров первого класса почитатель святого Мартына?

Перо подскакивает над листком бумаги и садит кляксы в ритм мчащегося состава, тап-тап-тап-ТАП. В голове ребусы и заговоры, в сердце холодный страх, а за окном залитая солнцем Россия, Господи памилуй.

О могуществе стыда

— Господин граф! Сюда! — призывала Frau Блютфельд. Князь Блуцкий-Осей позволяюще кивнул.

Я-оно застыло на месте. Елена Миклановичувна скорчила разочарованную мину. Пожало плечами — что тут поделаешь — и повернуло к княжескому столу.

Пошли поклоны и обмен ритуальными вежливостями. Я-оно понятия не имело, какие точно формы обязательны при общении с российскими князьями, так что был принят принцип суровой неразговорчивости, всегда позволяющий оставаться в безопасности. Стюард пододвинул стул. Супы хлюпали в вазах, мисках и тарелках, когда Экспресс подскакивал на стыках рельсов.

Рядом с Блютфельдами, присутствие которых не должно было удивлять в любой компании, за княжеским столом так же сидел немолодой чиновник с ястребиным взглядом слегка раскосых глаз. Госпожа Блютфельд представила его как советника Дусина (понятное дело, тайного и чрезвычайного). На все и всех он посматривал с подозрительностью инквизитора — на янтарные настенные часы, выбивающие время обеда, на consomme с грибами и крутонами, на астраханскую икру, на недостаточно белые перчатки обслуживающего его официанта и на венгерского графа.

Беседа шла о модах, страшная как ночь старуха-княгиня обсуждала с фрау Блютфельд западный декаданс, на вечно актуальную тему.

— А в Париже, вы видели? Это уже переходит всяческое понимание! И какой образец, позвольте спросить, они дают молодежи, выкинув перед тем все корсеты? Никакого чувства стиля, элегантности, хотя бы какой-то здоровой линии, совершенно ничего — никакого тебе покроя или фасона, юбки висят как на пугалах, талия вообще куда-то потерялась, и все горбятся — вот оно как все выглядит!

— В Берлине и Штутгарте тоже все поначалу так хотели носить; слава богу, прошло. Но, Ваша Светлость, два года назад мы были в Италии — так там именно такая мода и есть, если только ее можно назвать модой, честное слово!

— Если бы оно еще хоть как-то выглядело… А самое плохое то, что выйдет человек на улицу и не знает, куда глаза девать, что деткам сказать — вершина непристойности, до щиколотки с половиной, иногда до колена, поднимешь взгляд, а тут тебе личико ну совершенно под противоженской прической, чуть ли не под ноль подстриженная, сама видела! А как на велосипедах ездят, в юбках обрезанных… а когда мы остановились в Les Terreaux в Лионе, так вы не поверите, в каких костюмах девушки в теннис играют!

Князь все это переносил молча. Наверняка, ни Herr Блютфельд, поглощающий густой борщ с производительностью пожарного насоса, ни советник Дусин, который присматривался к каждому кусочку брокколи с четырех сторон, прежде чем осторожно поднести его ко рту, не предлагали поводов для интересной беседы.

— Итак, — меланхолически вздохнул князь, обмочив усы в уху, — вы желали драться с нашим капитаном за политические принципы?

Я-оно с испугом глянуло на Frau Блютфельд.

— Произошло недоразумение, Ваше Сиятельство, мелкую разницу во мнениях слишком преувеличили.

Госпожа Блютфельд перехватила взгляд и поспешила с помощью.

— Господин граф путешествует инкогнито, — сообщила она напоминающим сирену шепотом. — Он просил меня не упоминать имени Гиеро-Саксонских.

Князь, заинтересовавшись, выдул губы.

— Ну вот, моя дорогая, — сказал он супруге, не поднимая глаз от тарелки, — вот все ваше женское умение хранить тайну: не смог он выбрать поверенной получше.

Гертруда Блютфельд не знала, то ли ей обидеться, то ли сделать вид, будто бы она не поняла иронии князя, но, может, она и вправду ее не поняла — только сжала губы и ничего не сказала.

— Гиеро-Саксонский из Пруссии, ну так, — бормотал тем временем князь. Ему уже почти семьдесят, подумалось, но держится старичок неплохо. Два огромных перстня с драгоценными камнями и очень блестящий орден на груди были единственными показателями благородного происхождения. Левая рука слегка дрожала, когда князь действовал тяжелой вилкой. И вправду, неужто царь не мог выслать на переговоры с японцами человека помоложе? Капитан Привеженский наверняка бы рассмеялся с издевкой: а как связаны дворцовые решения с умением мыслить?

— Все эти прусские юнкеры, что вженились в дунайские семьи, сидят сейчас на замечательных имениях; и ваше семейство держит селения под Ковно, так? Кто же это, ага — Петр Давидович Коробель продал вам кусок земли за нашими лесами в Иллукшовском повяте, бывали там когда-нибудь, молодой человек? Не помню, чтобы где-нибудь лучшие меды пробовал; меды полякам отлично удаются, нужно признать.

— Богатая семья, — отозвался Дусин, щуря глазки.

— Ваше Сиятельство, это вы уже преувеличиваете.

— Ага, мы же посещали Тодора Гиеро в Вене весной прошлого года, помнишь, дорогая, сразу же после скандала у Прюнцлей, когда тот южный скрипач выбросился из окна и поломал руки и ноги, говорю вам, перст Божий в таких трагедиях, ничто не происходит без морали: завлекал и с ума сводил добродетельных женщин своим чувственным искусством, и вот теперь никогда уже ни скрипки, ни смычка в руки не возьмет. Тодор как раз отстраивал свое поместьице под Гёдёллё, мы у Вершинов остановились — он же отстроил его, правда? Летом, должно быть, выглядит замечательно.

— Ну конечно, — буркнуло, опуская голову к тарелке. — Летом особенно.

— А дочка графа Гиеро выходит за фон Кушля, он третий или четвертый кузен сводной сестры моей жены, по линии Баттенбергов, то есть, в какой-то степени, родня и Государю Императору — когда же это обручение объявляли, в апреле, в мае? В мае, мы тогда были в Крыму, правда, лило не переставая, молодой фон Кушель кажется симпатичным и умным, несмотря на юный возраст, это у них семейное, быстро созревающая кровь, non?

— Ммм… я его не слишком хорошо знаю.

— И вообще — приличные люди, после эпидемии одиннадцатого года больницу построили; в прихожей я видел благодарственную табличку, вы же там тоже упомянуты, а?

— Наверняка.

— Ничто без морали не делается, — продолжал, распалившись, князь Блуцкий, кроша себе в вино сухарики, сколько там у него зубов осталось, да и остались ли вообще хоть какие-то; он двигал нижней челюстью, словно кости прогнили до консистенции резины; он ел точно так же, как старый Учай, который всегда нарезал себе ножичком на меленькие кусочки яблоки, оладьи, мясо, только так мог он их глотать, не пережевывая. — И вот говорю вам, молодой человек, все плохое, что делаешь и говоришь, раньше или позднее возвращается к тебе, и дает тебе пощечину, словно обманутая женщина; а почему, а потому что подобное притягивает к себе подобное, похожие вещи ищут себе похожих; не думали ли вы, почему так оно складывается — в городах: целыми кварталами, улицами, люди схожие, переулок воров, проезд разбойников, бульвар девиц легкого поведения, и квартал купцов, квартал благороднорожденных, а как бьют колокола, то станешь, послушаешь, и на слух от церкви к церкви перейдешь; и точно так же в любом обществе — помнишь ли школу, если родители тебя в школу отдавали, или армию; где-либо когда соберешь людей разного происхождения и различного жизненного опыта, так они сразу же начнут смешиваться, искать друг друга, объединяться и тянуться к себе, подобное к подобному, иное к иному, и вот глядишь: тут у нас авантюристы и забияки, здесь у нас подлизы и комбинаторы, там уже души благородные, а там — мечтательные. Так же и в жизни, ничто без морали не происходит; человек простой и с честным сердцем ни с того, ни с сего не очутится среди воров; никогда не встретишь закоренелых убийц, что счастливо проживают среди людей почтенных; так оно все возвращается к себе и укладывается в моральной симметрии: плохое к плохому, доброта к доброте, правда к правде, ложь к лжи, и об этом ты обязан был бы знать, молодой человек, кем бы ты ни был, потому что Петр Давидович никакого имения в Иллукшовском не продавал, не знаю я и никогда не слыхал ни про какой мадьярский род Гиеро, тем более — не посещали мы их в Вене, фон Кушель — это имя одной из моих гончих, и чтоб меня громом ударило, если ты, шалопай, в жизни хоть раз копейку дал на какое-то благотворительное дело, не говоря уже про постройку больниц, и прочь с глаз моих, пока не приказал тебя из поезда выкинуть, разбойник, хмм, хмм, и могу ли попросить чашку молочка теплого с маслом и медком, благодарю.

Сгореть сейчас, с головы начиная, лица красного и губ, растянутых в умильной сабачьей улыбке, до пальцев, трясущихся словно в приступе малярии, стучащих по столу и тарелке, мнущих скатерть, на месте превратиться в черную золу, чтобы не нужно было глядеть им в лица, чтобы не нужно было слушать их перешептывания, ибо тишина воцарилась во всем вагоне-ресторане, и все сфокусировали внимание свое на нашем столе; хотя князь вовсе и не поднимал голоса, да разве найдется здесь кто-то такой, кто бы ни слышал его слов, все слышали — так что сгореть! Но огонь не вспыхнул. Горячка палит и без огня. Разговаривают все громче — слова не различить, слишком сильно бьется сердце, кровь шумит в ушах. Что они говорят — и так известно.

Теперь пришло время для деяния воистину героического, нужно сделать то, что превышает людские силы. Опустить руки, отвести назад ноги, подняться, рвануть вверх туловище и отодвинуть стул, и все это с глазами, направленными строго вниз, к адским вратам, повернуться, сделать шаг в сторону, к проходу и…

Я-оно чуть не разрыдалось, губы уже начали подрагивать, и под кожей какая-то мышца, между подбородком и щекой, завибрировала, в глазах встали слезы. Это сверх человеческих сил! Стыд сдавил гортань и дыхательное горло, все высохло в одно мгновение, невозможно сглотнуть слюну, невозможно отдышаться, что-то давит в груди, сжимает легкие — как же тут двинуться, откуда взять энергию, руки словно камни, ноги будто из свинца. Никак невозможно. Руки тряслись все сильнее, на пол упала сбитая большим пальцем вилка. Надрывное дыхание походит на хрипение раненой лошади, слюна стекала из края губ, я-оно не было в состоянии контролировать даже губ — прежде всего, губ.

Рвануло левую ногу. Стул шаркнул по ковру. Госпожа Блютфельд поднялась, чтобы дать место. Возможно ли большее унижение! В груди нарождался плач. Сгореть! Рвануло правую ногу. Бедро не подчинилось, нужно опереться на подлокотниках. С первого раза ладони соскользнули, и со второго тоже, третья попытка — я-оно встало на ноги. Теперь шаг влево. Лишь бы не подогнулись колени. Я — оно чувствовало, как трясутся икры; это ужасно, когда собственное тело не желает тебе подчиниться и проваливается под тобой, словно карточный домик, трепет достигал голеней, даже мышцы живота тряслись.

Я-оно сделало этот шаг и чуть не вскрикнуло от облегчения.

Подняло голову.

Все глядели.

Я-оно улыбалось.

И с улыбкой, выжженной на лице, сделало второй, третий, четвертый шаги — официанты уступали дорогу, сидящие отодвигались вместе со стульями, проводник открыл дверь — пятый, шестой, седьмой шаг — в тишине — уже близко, уже сейчас исчезнет с их глаз, сбежит от их взглядов. Пока же что еще отражение в стекле, последняя картина столовой: все смотрят.

Я-оно улыбалось.

Даже когда захлопнулись за спиной одни и другие двери, когда я-оно прошло в коридор другого вагона, и по нему до конца, и вагон за вагоном, уже бегом, плечом ударяясь в дверные рамы и отпихивая людей, которым невозможно глянуть в лицо, и дальше — в салон, через курительную и биллиардную, в вечерний вагон — паническое бегство — через пустую застекленную галерею, но и этого еще мало, проклятая улыбка все еще не желает уходить с лица, придется сдирать ее ногтями, ножами, битым стеклом — поэтому, дальше, железные двери на смотровую платформу заблокированы — выбить их к черту!

Я-оно выскочило на свежий воздух, в сияние пополуденного солнца и грохот громадных машин, мчащихся по рельсам, прямиком на…

Здоровяк со шрамом душил инженера Драгана, прижимая его коленом к металлическому сидению и круша его шею в своих лапищах. Рядом, на террасе лежал охранник, тот самый, с азиатской физиономией — с разбитой головой.

Хватая воздух широко раскрытым ртом, я-оно стояло и глядело. Они же замерли в смертельном объятии — руки на шее, руки на руках, шею стискивающих — повернув набежавшие кровью лица к двери, они застыли в средине убийства словно античная скульптура, образ мифологической борьбы: жестокий повелитель и жертва, грубая сила и бессильная старость.

Я-оно отступило на шаг, к порогу галереи.

На это Шрам только отвернул голову и вновь принялся душить, при этом раздавливая коленом грудь янки.

Зато Драган не отвел взгляда, собираясь умереть со взглядом, вонзенным в лицо случайного свидетеля — он не может позвать на помощь, не может пошевелить пальцем, может только упорно глядеть. Глаза у него были глубокие, темные.

Я-оно сделало еще один шаг вспять.

Драган глядел. Сползла ли проклятая улыбка с губ? Может, американец глядел как раз на эту усмешку? Интенсивность его взгляда была слишком велика, не позволяла отвести глаз.

Из под полы расстегнутого пиджака Шрама выглядывала рукоять револьвера в кожаной кобуре. Душитель был на добрую голову выше, и пиджак чудом не лопался на геркулесовых плечах. Он скалил почерневшие зубы, пот капал с кончика его кривого носа на лоб терявшего сознание инженера.

Бежать, пока имеется возможность!

Только стыд уже управлял безраздельно. Я-оно вынуло из кармана позолоченную авторучку, свернуло колпачок и с улыбкой на полных губах — подскочив к Шраму — вонзило ему перо в шею.

Кривоносый зарычал и свалился на колени, выпустив из захвата пожилого американца. Одной рукой он потянулся к торчащему над воротником «Уотерману», другой — за револьвером. Я-оно пнуло его по этой руке — оружие по высокой дуге полетело над балюстрадой, падая на насыпь, и тут же исчезая с глаз.

Драган, кашляя и опираясь спиной о стенку, поднялся на ноги. Взглядом при этом он указал на тело второго полицейского. Он что, тоже был вооружен? Я-оно бросилось к мертвецу. Твердые очертания под тканью — схватить за полу, летят пуговицы — вот и кожаные ремешки, кобура, черная рукоять. Я-оно вытащило холодный револьвер. Драган хрипел что-то непонятное. Оглянулось. Шрам удирал.

От входа в галерею он был отрезан; у дверей в следующий вагон — за длинной платформой и амортизирующим сопряжением — даже не было ручки, они были закрыты изнутри — это был служебный вагон, сразу же за ним тендер и локомотив — так что оставалось убийце? Он вскарабкался на изогнутую в форме виноградной лозы балюстраду, схватился за край вагона и забрался на крышу, подбросив ноги с первого же раза, с обезьяньей ловкостью, несмотря на кровь, льющуюся по шее и по воротнику рубашки; раз, два, подштопанная подошва сапога на фоне голубого неба — и от Шрама ни следа.

Я-оно сунуло длинноствольный револьвер за рамень, под жилетку и пиджак, и запрыгнуло на балюстраду, вслед за Шрамом. Совершенно неожиданно, когда плечо и голова очутились за пределами туннеля, пробиваемого в массе воздуха локомотивом, в них ударил холодный воздух, рванул тканью костюма, я-оно почувствовало быстрые рывки маленьких ручек, мягкие пальцы, треплющие волосы и тянущие за уши — ветер, сила напора, с которым массив Экспресса бьет в воздух. Деревья и поля мигали размазанными полосами — уже не облака цветов импрессионистов, но одно только впечатление картины и движения в картине, многоцветный свет летней неги. Только небо, к которому я-оно повернуло голову, добравшись до крыши вагона, одно только небо было спокойным, неподвижным, фотографически четким и выразительным.

А ведь он мог там стоять, таиться за самым краем, чтобы ударить ногой в висок первого же дурака, выставившего башку — такое и в голову не приходило. Но тот не стоял, не таился. Я-оно, словно ящерица, вползло на крышу вагона, прижав грудь к грязной плоскости и широко разбросав руки. Шрам на четвереньках продвигался несколькими шагами дальше, ветер забросил пиджак ему на голову, здоровяк сражался-сражался с ним, пока не пришлось задержаться и сбросить — пиджак полетел в тайгу, лопоча над мчащимися мимо вагонами и зелеными кронами деревьев, черный флаг, кусок воронова крыла, перышко, точка — и исчез. Шрам что-то крикнул, слов в шуме воздуха и грохоте поезда, в протяжном сопении паровоза распознать не удалось. Крикнув, Шрам оглянулся через плечо, словно бы в ответ на свой визг получил откуда-то предупреждение. Я-оно в этот момент увидело, что противник оторвал полосу материи от сорочки и обвязал ею всю шею, но стальное перо, видно, проникло слишком глубоко, временный бинт пропитался кровью, красное пятно достигало спины Шрама.

Тот вскрикнул еще раз и бросился назад, развернувшись на коленях — не видя нацеленного в себя револьвера, это был его последний шанс. Но левое колено поскользнулось на жирной грязи, покрывающей крышу вагона, и Кривоносый поехал в сторону, момент собственного движения развернул его спиной к краю, он хотел схватиться за заклепки, не достал, сапоги выехали за край крыши, он скользил все быстрее, молотя ногами, открыв рот в комичном вдохе-выдохе, словно вытащенная на воздух рыба, словно голодный птенец — колени сдвинулись окончательно, он упал.

Я-оно осторожно проползло к краю. Шрам висел, вцепившись обеими руками в зимназовую раму высокого окна. Видели ли его пассажиры? Повязка сдвинулась с шеи, ветер захватывал капельки крови, хлопала разорванная сорочка. Я-оно видело, как у бандита дрожат от усилия мышцы рук, как белеют пальцы, как лицо искривляется в гримасе боли.

Тот поднял взгляд, я-оно глянуло ему прямо в глаза. Отвернуть голову? Смотреть, как тот падает и гибнет? Что-то сделать, ничего не делать — таковы действия и бездействия, но вот что находится перед ними, у самого источника? Огонь стыда полностью еще не погас. Я-оно потянулось и подало руку.

Потом уже лежало, тяжело дыша, головой к Азии, ногами к Европе, навзничь, и глядело, как отдельные облачка проплывают через синеву, ничего, кроме них, на небе не менялось. Ну, разве что, время от времени, вверху мелькали серые клубы дыма от локомотива. Один раз пролетела птица.

Шрам хрипел все сильнее.

— Проклятый… покарай его, Боже!.. Ой, тут я и сдохну…

— Это точно.

— Эх, и что за жизнь, тьфу…

— А не нужно было руку на Божьи заповеди поднимать, вот грех, в конце концов, к тебе и вернулся.

— Это вы правду говорите, сударь. Но что поделаешь… Человек служит, Царь-Батюшка приказывает.

— Только не говорите, будто царь приказал вам задушить американца.

— Воля начальства… Кто их там знает, то оттепельники, то ледняки… И каждый кричит, грозит…

— А тот второй — не из охраны был? Может, от князя?

— Да при чем тут князь… Чтоб тот вагон из Петербурга запечатанным не вышел — только все к черту…

— Выходит — на американца?

— Да какой он там американец! Громовик чертов! Отче наш на небеси, святые угодники, уже меня хватает, хррр…

— Не шевелись.

— Отпустите мне грехи, сударь.

— Да я что, поп, чтобы грехи отпускать?

— Поп, не поп… Все равно, оно как-то легче, с добрым словом…

— Как вас зовут?

— Вазов, Юрий Данилыч, хррр… Матушка, Василиса, из Борисова…

— Верю, Юрий, что ты мог бы стать хорошим человеком.

— Так. Так. — Он хрипел все сильнее, доходя уже до последней черты. — Это правда.

— Нет во мне милости от Бога, чтобы отпустить тебе грехи от Его имени в соответствии с тем, кто ты есть; нет во мне милости от людей, чтобы отпустить тебе грехи от людей в соответствии с тем, что ты им сделал; одной милостью одарил ты меня сам, прося отпустить тебе грехи, так что отпускаю тебе их от чистого сердца: чтобы ты с той же покорностью пред Богом предстал. И прошу у тебя прощения.

— Хррр… Боже….

Я-оно повернуло голову влево. На расстоянии теплого дыхания были его глаза — уже пустые. Ветер хватал слюну из приоткрытых губ Юрия. Он умер, стиснув руки на своей шее, тем же перекрестным захватом, которым душил пожилого инженера.

По небу плыли белые облачка, словно кляксы молока в синих чернилах. Перо, должно быть, вонзилось в артерию — нет, не в артерию, а то мужик сразу бы истек кровью — но с каждым движением, с каждым его усилием перо, какой-то обломочек открывал рану, и сердце постепенно выкачало из Юрия всю жизнь.

Из лесов срывались испуганные проездом Экспресса стаи уток, дымовые косы из высокой паровозной трубы вились то справа, то слева, сворачивая, по мере того, как сворачивали рельсы… Но это случалось редко, поезд мчался прямо на восток; когда же он колебался и наклонялся на вираже, нужно было хвататься за заклепки или винты, опираясь широко разбросанными руками на нагретый солнцем металл. Труп свободно перекачивался по крыше. Раньше или позднее, он упадет…

Я-оно думало, что сейчас появится обслуга, Драган приведет помощь, примчатся охранники из второго класса, выбегут и столпятся у своих купе пассажиры, скандал и сенсация, быть может, начальник даже остановит поезд, ожидало этого рывка, людских криков и призывов. Напрасно. Я-оно сунуло руку в кармашек жилетки — раздавленные часы показывали совершенно абсурдное время. И что теперь? Спуститься туда и — и — я-оно глянуло на костюм, когда-то белый, а теперь серо-бурый, в полосах жирной грязи, с разорванным и к тому же запятнанным кровью Юрия рукавом — и в таком вот виде, голота занюханная, вот так предстать перед ними? Граф! Нет, просто проклятие какое-то. Ничто не происходит без морали. Ладно, пошли они все… ругаясь и кусая губы, я-оно стащило с пальца перстень с гербом «Кораб» в гелиотропе — тот снялся легко, благодаря скользкой грязи — и бросило его прочь. Подскакивая, тот покатился по крыше вагона.

Но освободиться не так легко, это же всего лишь пустой жест. Ну почему было не отрицать с самого начала? Почему бы не поправить Уайт-Гесслинга, эту дуру Блютфельд, не разрешать нарастать выдумкам, пока те и вправду сделались неисправимыми? Нет бегства от стыда, разве что только в другой стыд. Даже на крыше мчащегося через тайгу Транссибирского Экспресса, в компании одного только мертвеца, под синей ширью и Солнцем высоким, даже здесь я-оно жмется, подтянув колени к подбородку, опустив голову, судорожно сплетя руки и заходясь в сухом кашле, трясется в ритм поезда и вопреки тому же ритму, в неудержимом ознобе — от стыда.

Но тут поезд начал притормаживать, вдалеке, перед паровозом показались дымы и огни, на фоне маячащих на горизонте низких гор — очередная станция Транссиба, Свеча или Котельник, нечего ждать, теперь или никогда, всё равно, нужно спуститься, вернуться в купе.

Я-оно осторожно спустилось по балюстраде и спрыгнуло на смотровую площадку. От трупа второго охранника не осталось и следа. Хотя… след был: несколько капель крови. Может, все-таки, он выжил? Я-оно сняло пиджак, вывернуло его и, свернув, перебросило через предплечье — он должен заслонить самые загрязненные части рубашки, жилета и брюк. После этого пригладило растрепанные ветром волосы (на пальцах, вместо бриллиантина, жирная грязь). Пальцы все еще трясутся, и голова, предательски легкая, колышется, словно воздушный змей на ветру. Спокойствие, спокойствие, только спокойствие. Еще один глубокий вдох… Дверная ручка.

В галерее никого не было. Я-оно подошло к закрытой двери «зала с камином», приложило к ним ухо. Голос, голоса, женские и мужские. Быть может, переждать здесь? Ведь уйдут же они, в конце концов.

Или же, как раз, войдут в галерею и откроют, притаившегося в углу. Бежать некуда.

Я-оно рвануло двойные двери и вошло вовнутрь.

Черный тьвет обрушился на глаза, угольная смола вползла под веки. В единообразной тьме дергались, поломанные на стенах и потолке вагона, светени более десятка человек и некоторых предметов обстановки: круглого столика, стульев. Ближайший к столику силуэт в тьвете — женская фигура — указывала выпрямленной рукой на противоположную стену. На ней танцевала светень высокого мужчины. Тьвет заливал вся и всё, затирая края, растапливая в темноте формы и сплющивая объемы. Единственную надежную информацию давали как раз светени: изменчивые, вибрирующие, деформированные проекцией на неровные плоскости — но их можно было сосчитать, они были видимы человеческому глазу. Мужчина возле стены поднял ладонь, скорее всего, поправляя очки. Женщина провела рукой над столиком, отбрасывая на потолок громадный отблеск, который на мгновение всех ослепил, из-за чего все инстинктивно отпрянули и отвернули головы, что, в свою очередь, еще сильнее раззадорило светени, и какое-то время светящиеся силуэты прыгали по стенам, лопоча верхними конечностями, словно неуклюжие ангелы. По залу прокатилась волна шепота на русском, немецком и французском языках.

— Он! — воскликнула княгиня Блуцкая. — Он скажет, что это было!

— Une créature de la vérité[46], — произнес Жюль Верусс, отодвигаясь от стены и расползаясь в собственной светени словно дефект на быстро проявляемой фотографии. — Чудовище троне die Dunkelheitmat[47] над над над машинами.

Я-оно отступило в сторону галереи. Хотелось выйти незаметно, но спиной зацепилось за дверь рука с пиджаком упала, и из-под не застегнутой жилетки в зал ударил сноп холодного огня, словно спрятанный в кишках дракон рыгнул через пупок серным пламенем. Я-оно с испугом глянуло на грязную одежду, попыталось закрыть ладонью — та вошла в огонь словно в мягкую водную струю, сияние пронзало пальцы, просвечивало ногти, кожу, мышцы и сухожилия, кровеносные сосуды; ладонь зависла в нем будто оранжевый студень, отбрасывая розовые отблески на половину зала. Вспомнились религиозные рисунки, на которых Господь Иисус вскрывает свою грудь, из пронзенного сердца сфокусированными пучками бьют золотистые лучи. Все участники сеанса замерли — женщины и мужчины, сидящие и стоящие вокруг столика, под стенами, теперь на самом деле ослепленные, сжимая веки, заслоняя лица — их платья с очень длинными рукавами, с рюшечками, гипюрами и высокими лифами; под медальонами и камеями, жесткие воротнички сорочек, развернутые жесткими веерами воротники платьев, стиснутые вокруг шей плиссированные и гладкие, бархатные и фуляровые галстухи и галстуки шелковые, батистовые жабо и завесы, розетки и тюлевые накидки; золотые, серебряные и янтарные запонки, коралловые портсигары и костяные курительные трубки; белые манжеты, белоснежные пластроны в окружении темных сюртуков и пиджаков, deux-pieces[48] из шерсти и трехчастные англезы из твида; с треугольниками нагрудных платочков; с блеском брелоков, лорнетов из черепаховой кости, моноклей и пенсне, закрепляемых на длинных цепочках — сборный портрет европейцев Anno Domini 1924, выжженный под веками словно во время взрыва фотографического магния. Кто-то крикнул, кто-то рухнул на пол, какая-то дамочка потеряла сознание, сползая без чувств со стула. Я-оно сунуло просвечивающуюся ладонь в глубины огня, вновь закрывая грязную жилетку пиджаком. Пальцы сомкнулись на рукоятке револьвера.

Темнота вернулась ненадолго — княгиня тут же задула тьвечку, и вечернее солнце залило вагон.

Я-оно подняло голову.

Все смотрели.

Я-оно улыбалось.

Об авторучках и револьверах

Он был холодным на ощупь, покрытый жемчужной росой, а при более сильном свете на кривых поверхностях и краях играл всеми цветами радуги — именно по этому признаку легче всего зимназовые металлы и узнают. Я-оно крутило его в руках с преувеличенной осторожностью: ранее никакое огнестрельное оружие в руки не попадало. Револьвер был легким — вот и первое удивление. Я-оно быстренько обмылось в умывалке купе (на поход в туалет время придет через пару часов, когда все уже заснут), но, все равно, отпечатки на гладком металле оставались. Несмотря на радужные рефлексы, само зимназо было совершенно черным — но его отполировали до такой зеркальной чистоты, что можно было пересчитать папиллярные линии большого пальца, когда он — на одно мгновение — коснулся курка. Сам курок был выполнен в виде скорпиона с длинным, поднятым для нанесения удара хвостом; отводить и спускать нужно было именно этот хвост, скорпион ударял в капсюль сложенными клешнями. Впрочем, весь револьвер выглядел так, словно его спроектировал французский любитель art nouveau, дорогая игрушка, выполненная по индивидуальному заказу — это было второе удивление. Асимметричная рукоятка оказалась свернувшейся змеей, которая, в самом конце, внизу, открывала пасть, показывая пару клыков и свернутый язык — между этими клыками и языком можно было пропустить ремешок или подвесить стальное кольцо. Скоба спускового крючка была выполнена в форме нескольких цветочных стеблей, бутоны которых непосредственно переходили в камеры барабана. Камер было пять. Сам барабан в сторону не отводился — чтобы зарядить его, нужно было переломить револьвер. Я-оно глянуло вовнутрь камер, вынуло и вновь вставило патроны: матово-черные, с тупыми, чуть ли не плоскими кончиками. Затем зажгло лампу и присмотрелось к ним повнимательнее. Вокруг основания каждой гильзы шла тонкая гравировка — три буквы: П.Р.М. и трехцифровые числа: 156, 157, 159, 160, 163. Я-оно еще более тщательно присмотрелось к револьверу. Длинный ствол был отлит в форме костистого ящера, чудища с колючим гребнем, идущим вдоль позвоночника, чтобы над самой шеей выстрелить чем-то вроде наклонного рога — это была мушка. У ящера не было глаз, а широко раскрытая пасть — отверстие длинного ствола — представляла полнейший набор острых зубов — старательно отшлифованных по краю ствола, один клык за другом. Когтистые лапы ящер держал прижатыми к чешуйчатому животу. А на этом животе была выгравирована дюжина букв, складывающихся в одно слово:

ГРОССМЕЙСТЕР

Я-оно сложило «Гроссмейстер», завернуло его в грязное полотенце и спрятало на дно чемодана.

А если они снова закрадутся, чтобы обыскать купе? Я-оно заколебалось. Выхода нет, нужно будет всегда забирать его с собой.

А тогда он вновь взорвется холодным огнем в самый неожиданный момент…

В дверь атделения стучали трижды, четвертый раз постучал правадник, объявляющий время ужина. Я-оно никому не открывало, оставив в замке провернутый ключ, чтобы проводник с другой стороны не мог открыть своим. На окне затянуло занавеси, чтобы никто не заглянул вовнутрь во время стоянки.

Стучащие в дверь обширно объяснялись, убеждая открыть — сначала, естественно, фрау Блютфельд, затем панна Мукляновичувна, потом советник Дусин. Этот последний, уходя, сунул под дверь визитку с записанным на обороте номером купе. Гертруде Блютфельд, понятно, нужен был свежий материал для сплетен; Елена прибыла со словами неуклюжего утешения, а вот советник Дусин — Дусин пришел не от своего имени, но от имени княгини Блуцкой, которая требовала немедленных разъяснений относительно нарушенного сеанса. Зато никто не спрашивал относительно мертвых или пропавших охранников.

Поскольку часы были сломаны, время отмеряло по напечатанному в Путеводителе расписанию Транссиба. Поезд остановился в Вятке, то есть, было уже десять вечера.

Около половины одиннадцатого постучал инженер Драган.

— Вы там, — сказал он по-немецки, без следов какого-либо акцента. — Вы меня слышите. Вы спасли мне жизнь. Я высматривал вас на ужине. Прошу открыть — я не собираюсь здесь стоять.

Я-оно приоткрыло дверь. Тот пихнул ее и вошел в купе. Пришлось отступить — посетитель был выше на десяток с лишним сантиметров, заставляя задирать голову. Расстояние, с которого человек подсознательно имеет дело с другим человеком, вовсе не зависит от полноты или роста, но от угла взгляда между ними. Дети и женщины проявляют большую терпимость, а вот мужчины все время ищут лучшую позицию, словно те стрелки из вестерновых зрелищ в кинематографе. Наука о душе, если когда и появится, то родится на основе стереометрии.

Гость закрыл за собой дверь, после чего вынул из внутреннего кармана пиджака сломанную авторучку «Уотерман».

— Прошу.

Он был до смешного серьезен, ни одна мышца не дрогнула на его лице; этот жест был наполнен какой-то торжественной формальностью. Принять, не принять, что ни сделаешь, это будет иметь большее значение, чем то, которое можно высказать на языке второго рода. Драган ожидал с протянутой рукой.

— Благодарю.

Я-оно уселось на застеленной кровати, вращая искалеченную авторучку в грязных пальцах. Абсурд ситуации, каким-то образом, действовал даже успокоительно. Это правда, я-оно спасло этому человеку жизнь. Он благодарен, должен быть благодарен, у него долг благодарности, он — должник.

Но как же это… стеснительно.

Я-оно подняло взгляд на американца, чтобы тут же его опустить — он стоял и глядел сверху, слегка колеблясь в ритме движения поезда, в безупречном двубортном костюме пепельного цвета, с широким белым платком, завязанным на шее, выпрямленный, болезненно худой, с глазами, словно два уголька, вонзенных под надбровные дуги. Сейчас он склонит голову, и они засветятся ярче, сделаются чуть ли не серо-голубыми.

— Заправилась кровью, — буркнуло я-оно под носом.

Он услышал.

— Перо победило меч, — хрипло рассмеялся Драган. — Где он?

— Не понял?

— Вы забрали его у Михаила. Все в поезде говорят про ангела в тьвете, an angel in shlight[49].

— У меня нет никакого ангельского оружия. Что случилось с телом Михаила?

— Дорогой мой, вы спасли мне жизнь, я не спрашиваю, что произошло потом на крыше.

Тень этого человека вновь вытворяла странные скачки, пухла и ежилась, словно ее кто-то попеременно надувал и высасывал за спиной Драгана; линия света и тени все время изгибалась и вибрировала.

Я-оно прикусило ноготь.

— Вы работаете на Российско-Американскую Компанию. Возможно, речь идет про Линию на Аляску. Российские конкуренты наняли саботажника; именно для вашей охраны нас вчера ночью догоняли те трое полицейских. Они не сидят во втором классе, не все — по меньшей мере один едет в служебном вагоне, за тендером. Именно туда перенесли тело Михаила, ведь не тянули же его через галерею и зал с камином, не выбросили с поезда. Зачем вы ходили на смотровую платформу, если знали, что вам грозит опасность? Это была засада: Михаил затаился на Юрия. Оба из охраны? Ледняки и оттепельники поддерживают различные сибирские компании, или оттепельники вообще противники Сибирхожето, вы попали между молотом и наковальней. Но Юрий ехал в классе люкс от самого Санкт-Петербурга, предупреждение должно было поступить о ком-то совершенно другом. Теперь вы боитесь, поскольку остались без Михаила, без охраны в первом классе. Вы не знаете, кто это такой.

Драган придвинул табурет от секретера и уселся; вынул папиросы, закурил. Взгляд проходил практически параллельно полу; я-оно подняло свой взгляд, заглянуло ему прямо в глаза. Купе, несмотря ни на что, было тесным — если бы Драган подался вперед, если бы опирал руки на коленях, можно было глотать дым прямиком из его легких. Этот угол, это расстояние… исповедник и исповедующийся, адвокат и обвиняемый, отец девушки и кавалер, просящий ее руки, мастер и ученик.

Американец забормотал что-то на хрипучем языке, осмотрелся по купе. Я-оно указало ему на пепельницу. Он был стариком — по внешнему виду и по движению не выглядел таким, но, на самом деле, мог быть ровесником князя Блуцкого.

— Этот револьвер, — произнес он через какое-то время, — стоит больше, чем его вес в золоте. Я это понимаю. Вы бедный человек. Прошу простить, без каких-либо оскорблений. Вы бедный человек, воспользовались случаем, чтобы втереться в high society[50], проникнуть в лучший мир, и тут такое несчастье с Его Высочеством. Позвольте, я предложу выкуп этого фанта. Цену назовите сами. Пожалуйста, без каких-либо оскорблений и обид. Вы просто не знаете, что взяли в свои руки, господин… Геросласки.

— Герославский.

— Герославский. Так?

— Да. Бенедикт Герославский.

Он улыбнулся.

— Так как же, все-таки, выглядит вопрос вашего происхождения?

— Moi, je suis топ ancentre[51].

— Ах! Если бы хоть кто-нибудь мог сказать это о себе откровенно! Даже чудище Франкенштейна… Вы читали Мэри Шелли? А не находите вы занимательным, как в литературе электрическая сила всегда…

— Это зимназо, какой-то из холодов зимназа. Пули изготовлены из тунгетита. Я и не знал, что производят такое оружие.

— Его не производят.

— И зачем же? Что можно убить только тунгетитовыми пулями, раз нельзя убить никаким другим способом? Раз это так дорого.

Драган сделал приглашающий жест рукой в белой перчатке.

Я-оно начало кусать ноготь на другом пальце.

— Это оружие не на людей — на лютов.

— О?

— Я вот размышляю… Черт, как жаль, что не читал об этом больше. Какими свойствами обладает тунгетит при высоких температурах, при высоких давлениях? Такой вот, холод зимназа… Если бы не заслонил того молниеносного сияния…

— Чем? Рукой, одеждой? Его нельзя заслонить просто так. У меня дюжина патентов на тунгетитовые системы освещения — правда, при этих ценах исключительно непрактичные — в этом я разбираюсь.

— То есть как это: невозможно заслонить. Ведь я…

— Dammit[52], пошевелите головой, молодой человек! — рявкнул Драган, потом закинул ногу на ногу и затянулся папиросой.

Вспомнились экзамены в университете и то характерное раздражение профессоров, которые из последних сил удерживаются, чтобы не взорваться перед лицом взывающей к небу о мести тупости студента — а студенту при этом еще труднее собраться с мыслями — следовательно, профессора при этом раздражаются еще сильнее — вот студент живьем горит и мечтает лишь о том, чтобы убраться с глаз преподавателя — и тот прогоняет тупицу разочарованным жестом руки. Убрался от экзаменационно-расстрельного взвода, и вернулся к жизни и разуму.

Вот теперь он может показать свой гений и знания. Но не может, никто не спрашивает.

Точно так же, не тот хороший сапер, кто способен разрядить макет мины, но кто разряжает мины настоящие, угрожающие разорвать его на куски — так и не тот является хорошим студентом, кто просто проявляет свои знания и умения, но кто способен представить свои знания и умения перед строжайшими экзаменаторами.

Поначалу я-оно долгое время считало, будто бы это всего лишь обобщение, служащее лишь для оправдания университетских бездельников; потом поняло, что такой раздел проходит и среди людей вообще, в любой сфере деятельности. Сколько есть таких, что прекрасно справляются с любым жизненным эрзацем, но когда приходит время испытаний в жизни реальной — у них трясутся руки? Первые ученики в науках, не имеющих какой-либо ценности или значения, готовые дать ответ на не заданные вопросы, всезнайки через минуту после того как. Вот если бы им было позволено сделать еще один подход, дали разрядить еще одну мину, подарили еще одну жизнь…!

— Это реакция, возбуждаемая тьветом, так? Я заслонил источник тьвета, реакция прекратилась.

— Зимназовый никель с КТ-симметрией. На тьвет реагирует как чистый тунгетит. В фитилях тьвечек сжигают углеродные соединения тунгетита, а в дешевых тьвечках — даже один только перемороженный углерод. В свою очередь, некоторые реакции окисления криоуглеродных изотопов…

— Зачем Михаилу было нужно такое оружие? Что, в Экспресс пробрался переодетый лют? — захихикало я-оно.

Драган задумчиво присматривался к сгоревшей спичке.

— Я не работаю на Российско-Американскую Компанию. И Линия на Аляску не имеет с этим ничего общего. Я вообще не занимаюсь сухопутной инженерией.

— Вы даже не инженер?

Тот едва усмехнулся.

— Знаете, учился, но диплом инженера как-то и не получил. Докторские диссертации — это да.

— Следовательно, здесь не идет речь о промышленном саботаже? Тогда, почему вас хотят убить?

— Не удивлюсь, если окажется, что Победоносцев платит за мою голову миллион рублей. Вы слышали, что с нами едет зять третьего по значению пайщика Сибирхожето? В этом видели какое-то обеспечение… Петр следит за Павлом, который следит за Иваном, что держит бритву у шеи Петра. Эти двое охранников — poor bastards[53] по отношению к скольким господам им приходилось оставаться лояльными? Вот их и разорвало на клочья, словно лошадями, что тянут в четыре стороны света. И снова же — кого прислали по тревоге? Не явных жандармов, но каких-то отставных чиновников из Третьего Отделения Личной Императорской Канцелярии, брюхатых бюрократов, которые, только представьте, сегодня являются агентами охраны, ба, даже имеют на это бумаги! — Американец затушил папиросу. — Я не должен был бы обременять всем этим вас, господин Герошевский, или как там вы желаете называться, молодой человек. Раз вы не отдадите револьвер — а на что он вам, если не на продажу? — ну что же, не отдавайте. Но прошу держать ухо востро. Вы правильно догадываетесь, здесь есть чего бояться. Тем выступлением перед княгиней вы объявились всему поезду, вас могут принять за Бог весть кого; и что может быть проще, как сунуть рубль проводнику, как сунул я, и узнать, по каким это министерским бумагам вы едете?

Он поднялся.

— Если бы как-нибудь в будущем я мог… Еще правадник сообщил, что вы едете до Иркутска, это правда? Второй вагон, номер восемь, то есть — Н. Можете не сомневаться, вашего участия я не забуду.

— Меня зовут Бенедикт Герославский, mister Драган.

— Интересно складывается, поскольку и я тоже вынужден скрываться за фальшивым именем. Ммм, ладно, сейчас это не имеет никакого значения, мы уже в пути. Вспомните слова великого Гёте. Путешествие — словно игра; всегда его сопровождают либо выгода, либо потеря, и, как правило, с самой неожиданной стороны. — Он поправил перчатки. — Меня зовут не Драган; просто, родом из задруги Драганиц, отсюда и псевдоним. Я имею гражданство США, но родился сербом, в Смиляне, в Хорватии. Вполне возможно, что вы уже слышали мое имя. Я Никола Тесла.

Он чопорно поклонился и вышел.

В полночь Транссибирский Экспресс проехал девятьсот семидесятый километр Магистрали. Первый день путешествия закончился.

Глава третья