Лед — страница 5 из 11

О светлых и темных сторонах похмелья (светлого и темного)

Я-оно глянуло в цилиндр интерферографа: свет, свет, свет, свет, свет — столько же правды и неправды, что и солнечных бусинок, то есть много.

Осторожно коснулось виска, где утреннее похмелье выбивало свой ритм — бум-бум-бум-БУМ. Ночью, во сне, он успел сыграться с ритмом колес Экспресса; после пробуждения услышало второй поезд, машину, разогнавшуюся на внутренних поворотах черепа, от лба до темени. Проезжая левый висок, она с грохотом проскакивала соединение мозговых рельсов: это и было четвертое БУМ. Ведь выпило всю бутылку коньяка — панна Елена прекратила после трех рюмок — а потом, когда она ушла, я-оно открыло еще и джин. Опять же, не следовало бы забывать про водку Зейцова. Ничего удивительного, что плело все, что слюна на язык несла.

Я-оно спрятало интерферограф, подвигнулось с постели. Над миниатюрной умывалкой промыло рот. В зеркале показалось небритое лицо с распухшим носом и засохшим струпом на губе. Взяло туалетные приборы, набросило халат. Сколько времени? Без часов трудно оценить даже пору дня, когда за окном, над грязно-зелеными равнинами висит такое свинцовое небо — куда не глянешь, небо, куда не глянешь, равнина, Сибирь. У самого горизонта безбрежную степь отделяет более темная линия леса; скоро Транссиб снова въедет в тайгу. На фоне зелени — когда вот так смотрело, растирая глаза — переместилась черная точечка: конь, всадник на коне, туземец в звериных шкурах и длинной палкой у седла. Какое-то время он мчался галопом параллельно Магистрали, потом исчез, как будто бы сквозь землю провалился. Глянуло в Путевадитель. Вторник, двадцать второе июля (по российскому календарю — девятое), то есть, если на обед еще не звали, это означает, что Экспресс находится где-то между станциями Татарская и Чулымская.

Закрыв купе, отправилось в ванное отделение. Первое из них было свободно. Покрутило золоченую арматуру, вода ударила в оправленную мрамором ванну. Здесь имелось только одно маленькое, овальное окно; молочно-белое стекло быстро покрылось паром, и Азия до конца убралась за границы европейского мира вагона класса люкс. Ту-тук, хлюп-хлюп, погрузилось по шею. Раз уж нельзя очиститься на самом деле, пускай хоть тело будет чистым. Грязь с кожи сойдет легко — а вот то, что залегает в голове…

Эта игра и не могла закончиться добром — на какую бы сторону не упала монета, правды или лжи — ведь произнесенное слово, правдивое или лживое, остается с нами: пока мы о нем помним, абсолютной правдой будет для нас то, что мы его высказали. Не в этом ли, по сути, и основан феномен Святой Исповеди? Не считается грех, но слово о грехе. Не жизнь, но слово о жизни. Не человек, но слово о человеке. Не правда, но слово о правде. О том, что сделали. О том, чего не сделали. О добре, о зле, обо всем, о чем можно исповедаться. О… о… о…

Действительно ли после перехода границы Страны Лютов, когда интерферограф Теслы покажет двухзначную логику света, здесь проявится некое видимое изменение? Ведь люди и дальше будут лгать без всякой умеренности. Ведь не приобретут они чудесным образом способность распознавать правду.

И тогда, есть ли смысл спрашивать про «правдивую» панну Елену Мукляновичувну? И все же, я-оно не могло прогнать из головы эту мысль, она все время возвращалась, словно поезд, курсирующий внутри черепа, один оборот за другим, и еще раз, и еще, хотя стучит в висках, хотя неприятный вкус в губах, и снова:

То ли варшавская хитрюга, дочка дубильщика, вышколенная блатным Бунцваем, воровка и убийца, с помощью такой же хитрюги Мариольки, изображает обманную Елену Мукляновичувну? — или же Елена Мукляновичувна, угнетенная многими годами болезней, впечатлительная девочка с чрезмерно развитой фантазией, обманно представляет бунцваевскую хитрюгу, кровавую мошенницу?

Экспресс еще не добрался до Зимы, еще длится поездка, правда еще не замерзла — так что обе мадемуазели одинаково правдивы.

Я-оно обмылось холодной водой, пока в кожу не вонзились ледяные иголочки, и дрожь отрезвления не пробежала по телу. Протерло покрытое паром зеркало. Во всяком случае, свет и тень успокоились, нет ни следа после вчерашнего потьвета. Какими эффектами проявляет себя похмелье после зарядки теслектричеством? Вполне возможно, что и сам доктор Тесла никогда не испытал такого, день за днем накачиваясь тьмечью, всегда еще до того, как закончилось влияние предыдущего сеанса.

Во время бритья я-оно сцарапало струп с губы. Губа быстро заживет; гораздо хуже с носом. Лезвие атаковало кожу под тщательно приложенным углом, в качающемся вагоне нужно было бы проявить совершенно цирковое искусство, чувство скрипача-виртуоза. Удастся — или не удастся, но тогда кровь на лице.

С бритвой у щеки я-оно начало напевать какую-то плясовую мелодию. Откуда этот неожиданный прилив хорошего настроения? Ведь для него нет никаких причин, все причины — против. Может, только панна Елена — ведь еще два дня совместной поездки — ха, тоже мне, повод! Обмыло лицо. На губах возникла кривая, неприятная усмешка. Панна Елена, обе панны Елены, постарше и помоложе. Что пришло из памяти, не является ни правдой, ни неправдой. (Поезд в черепе переехал с одного пути на другой). Тогда из меня выкачали почти всю тьмечь. Память прошлого — прошлое в памяти — иная память, иное прошлое — какая же ложь, более правдивая, чем правда, заключена во втором зашифрованном письме?

Быстренько запахнуло и завязало халат. В коридоре увидело идущего с противоположной стороны господина Путина. Я-оно отступило, чтобы пропустить его перед ванными. Тот сделался багровым как свекла, буркнул что-то, извиняясь, отвел взгляд от побитого лица. Я-оно сглотнуло стыд — совершенно физиологическая деятельность, что-то проплыло от головы, вдоль позвоночника, до самых пяток: некий горячий яд, от которого деревенеют мышцы, натягиваются сухожилия, и кислота заливает внутренности.

У себя в купе скрыться не успело — со стороны перехода показался проводник, не толстый Сергей, а из другого вагона первого класса.

— Ваше благородие! — воскликнул он, подняв при этом руку, потом подбежал. В руке у него был бумажный лист, сложенный маленьким квадратиком. Я-оно глянуло, когда тот представил его на раскрытой ладони, словно на подносе для писем. — Мадмазель весьма настаивала, чтобы как можно скорее.

— Сколько времени? Мадемуазель Мукляновичувна на завтраке?

— Нет, нет, милостивый сударь, это мадмазель Филипов, из восьмерочки второго вагона.

Передав письмо, он поклонился. Я-оно схватило его за руку.

— Что это?

— А что?

— Откуда это у тебя? — рявкнуло, дернув проводника раз и второй, пока мужик не вырвался с весьма оскорбленной миной. Отступив на шаг, он одернул материал цветной куртки, поправил аксельбанты.

— Этот вот перстень, — указало пальцем. — Покажи!

Тот осторожно протянул сжатую в кулак руку. Блеснул гелиотроп с гербом Кораб.

— Уверяю вас, ваше благородие…

— Откуда он у тебя?

— Нашел.

— Где?

Тот пожал плечами.

— На смотровой платформе, в самом конце состава. Лежал… в щелке, среди всякого хлама.

Я-оно рассмеялось. Правадник хмуро хлопал глазами, уверенный, что смех направлен против него. Замахало руками, чтобы его удержать, как можно скорее открыло купе и нашло бумажник.

— Даю тебе за него десятку.

Проводник задумался.

— А ну как начальник узнает…

— Пятнадцать.

Сошлись на восемнадцати. Вытерев замшевым лоскутком, сунуло его на палец. Он сидел так же хорошо, что и три дня назад, то есть идеально. Потом завязывать галстук, задрав подбородок над жестким воротничком, выпрямившись — кого видело в зеркале? Графа Гиеро-Саксонского с рожей в синяках.

Первым делом, перед тем, как идти на люди: разбить к черту все зеркала.

Дело второе: никогда не говорить два раза одну и ту же ложь или ту же самую правду. Нельзя заново войти в одну и ту же реку, невозможно войти в одного и того же человека. Только кто это поймет? Кроме панны Елены — никто. Все притворяются, будто бы произошли из одного прошлого, ба, они даже ссорятся по причине этого прошлого: не так все было! я помню лучше! Трудно найти большую глупость. Я-оно вынуло из ящика смятое расписание поездки. На листе было записано второе письмо отца — восстановленное по памяти после сеанса доктора Теслы.



Я-оно переписало его на чистом листке. Следовало предположить, что метод шифровки идентичен первому письму. Но здесь выявление регулярных последовательностей шло уже не так легко — KNK, KNK, чего еще больше? Отступ в 21 знак — пароль из трех-, семи- или двадцати одной буквы. Следовательно, необходимо разбить письмо на 21 алфавит… Не имеет смысла. Чего-то не замечается, что-то здесь должно уходить от нечетко нацеленного внимания. А другие повторения…?

А может это всего лишь банальное похмелье, побочный эффект — может, это и невозможно расшифровать без заряда теслектричества в теле, без протока тьмечи в мозгу. Нужно растемнить башку, только потом…

Хватит!

Экспресс, не останавливаясь, проехал станцию Кожурла. Небосклон несколько прояснился, палитра света, стекавшего на землю, уже более соответствовала летней поре: немного желтизны, чуточку синевы, кое-где ослепительная белизна — световые столбы, пробитые невидимыми тучами. Даже звук колес состава звучал как-то по-другому, более мягко, глухо, протяжнее: длук-длук-длук-ДЛУУК, длук-длук-длук-ДЛУУК. Я-оно открыло окно, выставило голову. Ветер растрепал волосы, глянуло в сторону хвоста поезда. Тот слегка поворачивал, ясно была видна линия идущих за горизонт рельсов. Когда так глядело, в небесах провернулись фильтры божественного фотопластикона[129], и прямо на пути за Экспрессом свалился столб солнечного сияния, словно бы ангелы направили на эту точку свои прожектора; и тут же вдоль рельсов заиграли цветастые радуги, вспыхнули желто-зеленые, фиолетовые, розовые, пурпурные рефлексы, мерцающие ленты, словно полосы aurora borealis[130], только не на северном небе, но растянутые на путях Транссиба. Длук-длук-длук-ДЛУК. Стало понятно, что поезд движется уже по зимназовым рельсам, что это уже край Предзимья, сегодня или завтра он въедет в Царство Льда. Я-оно инстинктивно нащупало интерферограф во внутреннем кармане пиджака, Гроссмейстер явственно выступал за ремнем под жилеткой. Другой инстинкт руководил пальцами, которые нервно повернули гербовый перстень то в одну, то в другую сторону. Поверни перстень, произнеси желание. Я-оно закрыло окно. О, щедрый джинн, забери меня из этого проклятого поезда! С панной Еленой или без нее. Кто-то постучал в дверь. Открыло. Зейцов.

— Добрый день.

— А, так, так, приветствую, в чем дело?

Тот несколько смешался, встретив подобную сухость. Прочесал пальцами волосы, уже не такие всклокоченные, как вчера; и вообще, выглядел он вполне пристойно, если сравнить со всегдашним состоянием Филимона Романовича Зейцова, даже костюм какой-то свежий надел, светло-бежевый, в красную полоску, правда, ужасно безвкусный — но чистый; и по бывшему каторжнику никак не было заметно вчерашней пьянки; он глядел осознанно, глаза не натекли кровью, голову он держал прямо. Вот только был он сильно сконфужен и стоял сейчас на пороге, сжимая себя за локти, пялясь по сторонам, словно бы забыл, зачем вообще стучал в двери.

— Ну, говорите же! Ведь уже… а собственно, сколько у вас времени?

Зейцов вынул часы.

— Начало двенадцатого.

— Ага, выходит, скоро обед. Так? Слушаю?

Тот почесал шрам, оставшийся после отмороженного пальца, и вдруг поднял взгляд.

— Я к вам с просьбой, Венедикт Филиппович. Можно войти? Простите, как-то трудно собраться здесь, в коридоре… Впрочем, извиниться, опять же, должен, да, с самого начала, извиниться, да. А за что? А за то, что вчера наболтал, ведь ничего не знал про отца вашего, вы должны поверить, если бы знал…

— Да войдите же, войдите. Только в чем, собственно, дело? Потому что никак не пойму. Какое вам дело до моего фатера?

— Так ведь уже сегодня, за завтраком, благодарствую, сегодня все уже об этом сплетничают; не то, чтобы в обществе там крутился и сам в разговорах участие принимал, гы-гы, сами же знаете, как оно бывает: бывший каторжник, пария на всю жизнь; но тем сильнее прислушиваюсь, и что с вечера забыл, так сегодня и вспомнилось, как услышал их рассказы, особенно, госпожи Блютфельд, которая рассказывала историю отца вашего…

— Ах! Выходит, Frau Блютфельд рассказывала историю отца! Тогда уже весь поезд знает, иначе и быть не может. Вы говорите, говорите.

— Отец Мороз, так назвали, Отец Мороз. С лютами разговаривает, представьте, и что он им шепнет, то люты и выполняют, и такой вот порядок Зимы на Землю ложится, так по слову отца вашего Лед протекает по землям и народам, и вот теперь, вы зачем в Сибирь едете?

— И зачем?

— Ну да, вот тут извиниться я должен, не сердитесь, Венедикт Филиппович, вы же не будете сердиться, правда? Я же вижу, что вы человек хороший.

— Да с чего, черт подери, я должен сердиться?

— Ой, ой, уже сердится, вот душа горячая! — Зейцов засопел, скривился, нервно глянул за окно. При этом он передвинулся на кровати, лишь бы подальше, и снова начал чесать свои шрамы. — Видите ли, если бы вчера вечером я не наболтал, что наплел, про Авраама, про Историю, про оттепельников с ледняками, а прежде всего — про Бердяева… А они же слышали, один другому повторил с пятого на десятое, и вышло так, представляете, что мы с вами разговаривали, что не я говорил, а мы беседовали — и кто конкретно чего сказал, никто и не помнит. И теперь оказывается, будто вы рассказывали про свои планы.

— Что?

— Ну, значит, зачем вы туда едете.

— Погодите, Зейцов, видно, меня мучает страшный katzenjammer[131], поскольку ничего не могу понять из ваших слов, вы все крутите, словно еврей вокруг свиньи, возьмите себя в руки и прямо скажите: что за планы?

— Ну, чтобы Историю заморозить.

— Это как же?

— Сын с большой земли к Отцу Морозу с вестями едет, как повернуть ход истории, подо Льдом замороженной: туда или сюда. Ну… Так уж вышло. — Он жалобно вздохнул. — Простите, Венедикт Филиппович?

Я-оно молча глядело на него.

— Ой, сердитесь, я же вижу, что сердитесь.

— Вы знаете, это проклятие прямо какое-то.

— А?

— Нет такого дня в этом холерном Экспрессе, чтобы не лег спать одним человеком, а проснулся — другим.

— Ну да, люди меняются, — покачал головой Зейцов.

— Да не в этом дело. А, впрочем…! Говорите уже, что за просьба.

— Так вы же меня еще не простили!

— Что вы все со своим прощением! Неужто одно слово чужого человека так на совести вашей висит! Прямо какая-то мания милосердия!

Зейцов поглядел без тени улыбки.

— Видать, вы еще не понимаете, какую обиду я вам, не желая того, нанес. А прощение — прощение это самое первое дело, без прощения нет жизни, нет, и не может быть, счастья, ведь как это вы себе представляете: радоваться собственным удовольствиям, радоваться своим радостям, когда вы знаете, что кто-то против вас таит справедливую обиду, потому что страдал и сейчас страдает за ваше дело? Так что же это за радость — все равно, что пировать в присутствии умирающих от голода бедняков, у которых харч этот изо рта отобрал, тогда никакая амброзия сладкой не покажется. Все начинается с прощения, ибо, с другой стороны, когда сам таишь в сердце ненависть или даже легкую неприязнь против кого-то, так можешь ли ты откровенно радоваться пускай даже самому малому? И видно это более всего, понятно, в делах самых крупных: если кто врагу смертельному отомстить поклялся — проходят годы, вот у него уже дети и внучата, людского уважения добился, имение нажил трудом своим, так вот радует ли это его, станет ли он в покое к смерти готовиться, глянет ли с улыбкой Богу в лицо, нет, ведь при жизни он и цветочка не мог понюхать, чтобы тут же лоб морщинами не пошел, чтобы губы не скривились, и черная туча на лицо не нашла: сама только мысль о возможном счастье врага уничтожала счастье собственное. Потому так важно, чтобы уже с малых дел прощение начать воспитывать. Ведь оно так же практикуется, как искусство конной езды или там стрелковое умение — ведь не остановишь человека первого попавшегося на бульваре и прикажешь: а ну-ка подстрели мне воробья за сотню шагов. Не подстрелит. Точно так же и с заповедью любви к ближнему. Большая это ошибка — крупнейшая! — когда человек принимает ее словно имперский указ: со вторника все ездим с правой стороны, со среды — всем прощаем. А ведь именно так часто говорят священники, так говорят детям воспитатели, сами плохо воспитанные. В прощении же необходимо тренироваться, как спортсмены тренируют свое тело в атлетике, то есть, годами, в труде, в поту и крови, от ошибки к ошибке, не бросаясь сразу же к рекордной штанге, но начиная с малейших нагрузок: прости невежливое поведение, прости неуклюжесть, проси прощение за нечаянное злое слово. Так воспитаешь в себе мышцы для поднятия прощений, которые раздавили под собой миллионы нетренированных.

…Я вас прошу, Венедикт Филиппович: простите меня.

Я-оно невольно опустило глаза, рука остановилась на жилетке. Вазов — как же его там звали? Юрий? Успел ли он ответить перед смертью? Кровь заливала его рот, он говорил, только я-оно его не слышало.

Тряхнуло головой.

— Видимо, вы, Филимон Романович, слишком высокого мнения о людях. Многие, ба, большинство, если не все, не имеют никаких проблем, счастливо живя в не прощении.

— Вы так считаете, так считаете…

— Ну ладно уже, хорошо, — я-оно склонилось вперед, стиснуло его колено, — я прощаю вас, прощаю.

— Вы вот думаете: ну чего тут сложного, слово сказать — сказать можно все; вы так думаете.

— Да хватит уже. Что у вас за просьба?

Тот вздохнул глубже — дыша, выбрасывал из легких воздух, пропитанный затхлостью злых мыслей, удалял экскременты души, непереваренные страхи.

— Ну так, так. Прогоните меня, можете прогнать, но должен я вас попросить, хотя, сами видите, трудно мне собраться с подобной настырностью. — Он опустил взгляд. — Вот скажите мне: вы помните, что я рассказывал вам про Ачухова, об исправлении мира по Божьим заповедям, о революции духа — помните?

— Говорили, помню.

— Так вот… Так вот, просьба моя такая: когда уже будете говорить с отцом вашим, шепните ему словечко и об этом.

Поначалу я-оно ничего не поняло.

— О чем?

— О таком пути Истории — только об этом вас прошу — чтобы дать России шанс, чтобы у людей был шанс стать свободными перед добром и злом, а уже Царствие Божие, если наступит, когда наступит…

— Вы с ума сошли!

— Ой.

— Или снова напились с утра. Вы же только что извинялись передо мной за то, что с ваших слов сплели лживую сплетню на меня и фатера моего — а теперь сами говорите, что верите в эту сплетню?!

— Сплетня сплетней, Венедикт Филиппович, я же не говорю, что у вас было такое намерение, что именно за тем вы на Байкал едете — но раз уже это вслух обсуждают, а ведь вы относительно отца ни в чем отрицать не стали, так почему я не могу попросить? Не захотите, так и выполнять не станете. Только что вам в этом плохого? Все равно же говорить с отцом будете, а он, вы сами сказали, с лютами беседует, а о чем — мы не знаем, и действительно ли Отец Мороз заведует Морозом — тоже не знаем, так что тут плохого, если я попрошу, чтобы он словечко замолвил за доброе дело, ну, гаспадин Ерославский, тут же ничего сложного, а если бы и вправду с вашей помощью время России наконец-то повернулось бы к эпохе духа…

— Вы поверили! — Я-оно схватилось за голову. — Да что же это такое! Что за бред! Вы же сами знаете, что это ложь, и сами верите!

Зейцов прикусил ус.

— Не мне обсуждать с вашим благородием о правде, когда только-только в пути познакомились. Может, сплетня и ошибается; может, вначале она лишь ошибочной была, но, услышав ее, со временем вы ее в правду обратите; но, может, она с самого начала была правдивой. И прощения я просил не за ложь — ба, тем большая кривда для вас, если это правда. Нет такого закона, что госпожа Блютфельд никогда неправой быть не может.

— Не вам это обсуждать, — сухо повторило я-оно. Вынуло папиросу, закурило. Тяжелой пепельницей стукнуло по столешнице. Зейцов потер глаза, в которые попал дым. Я-оно закинуло ногу на ногу, сбило пепел. — Ну ладно! Я скажу вам, как оно на самом деле! Зачем я еду в Прибайкальский Край? Ради двух тысяч рублей. Тысяча авансом и другая тысяча — потом. Мне заплатили, вот я и еду. Меня наняло Министерство Зимы. Еду, чтобы поговорить с Отцом Морозом для Раппацкого. Вот вам и заведующий Историей. А хотите знать больше? Ни черта я не верю в эту дурацкую бердяевскую метафизику, и плевать мне на все это с высокой колокольни: если мне имперская Зима заплатит еще одну косую, то я уболтаю папашку даже на то, чтобы Иван Грозный вернулся. Ну и? А?

Филимон Романович Зейцов с трудом поднялся. Повернулся, чтобы выйти, только ноги запутались в узком проходе, и когда вагоном сильно тряхнуло, ему пришлось наклониться и опереться вытянутой рукой о стенку; склоненный, он шепнул рядом с моим ухом: — Простить, вот самое главное, с этого начните, с прощения, — затем толчком направил себя к двери. Он хотел еще поклониться, только в тесноте у него не совсем вышло. После этого он отступил спиной, чудом не столкнувшись с кем-то в коридоре.

Я-оно растирало лоб вспотевшей ладонью. Луб-луб-луб-ЛУБ, черт, все это из-за ужасного похмелья, и чего было так выступать, ведь у пьяницы давно уже шарики за ролики зашли, болтает всякое, только сам дураком будет тот, кто дурака слушает. С этого начните, с прощения. И за что просить, и у кого? А шептал он это с такой медовой жалобой в голосе, с таким плачем в груди, словно осужденного под эшафотом в истинную веру вернуться убалтывал. Пьянь блаженная! Наверняка он преувеличил силу этой сплетни блютфельдовской бабы, как и все остальное. Да и кто мог слышать эту нашу вчерашнюю беседу под водку? Панна Мукляновичувна. Под самый конец, еще доктор Конешин, и кто там еще подошел от бильярдного стола. Может, Дусин, только ведь он в глубине прятался. Кто-то ближе сидел? Я-оно не помнило. Frau должна была получить версию из вторых, если не из третьих рук; правда, это ей никогда не мешало…

— Можно? Пан Бенедикт? Тук-тук.

Глянуло. Вспомнишь черта, а он тут как тут…

— Прошу.

Елена прикрыла за собой двери.

— Услышала возбужденные голоса и подумала, что вы уже встали.

— Весьма верное умозаключение. Правда, ведь я могу быть редким примером сомнамбулического чревовещателя, вот это был бы уже твердый орешек для Шерлока Холмса.

— Что это вы сегодня такой язвительный?

— Ничего. Похмелье.

— А!

Сегодня она была в блузке из черного шелка, которая очень соответствовала черной юбке; вместо бархатки с рубином шею оплетала двойная нитка жемчугов, спадая на жабо из черного тюля. И этот черный цвет, и корсет, который, как казалось, еще сильнее стискивал узкую талию девушки, и оправа темной туши на карих глазах, и яркая помада на губах — все служило тому, чтобы подчеркнуть бледность кожи Елены и хрупкость ее тела. Она не больна, подумалось, но насколько же успешно она навязывает ложь о своей болезни — не говоря ни слова. Я-оно отвело взгляд.

— Прошу прощения за то, что ночью…

— Да что вы! Мы же заранее знали, разве не так? Вы же сами предупреждали.

— Что?

— Что будем лгать.

— Так вы лгали?

— Naturellement![132]

Правда, при этом она иронично улыбалась, прижав пальчик к краешку губ, прищурив глаз. Я-оно выдуло дым под потолок.

— Гляжу, вы никогда не пасуете.

— Ммм?

— Хорошо, так в чем снова дело? Про завтрак можете не говорить: проспал. Или господин Фессар доставил какие-то неприятности?

— Господин Фессар ходит в такой смешной феске, под ней бинты, ни слова не сказал. А вот от княжеского стола пришел вопрос относительно вас, стюард спросил у Блютфельдов, так что новая сплетня. А что, собственно, князь Блуцкий-Осей к вам испытывает, пан Бенедикт?

— Чтоб я так знал. Презрение, ничего больше… Кстати, о сплетне. Зейцов мне тут нарассказывал, якобы наш вчерашний с ним разговор… и что вы так легко выболтали тогда про моего отца…

— Ну, что поделаешь. Вы сделались послом лютов или кем-то подобным.

Я-оно глянуло с ужасом. Панна Елена с беззаботной улыбкой лишь пожала плечами.

— Не думаете, что было бы удобнее самому выбирать ложь?

Я-оно покачало головой.

— Все это пройдет, пройдет, пройдет.

— Наверняка. А тем временем необходимо заняться тем самым ледняцким агентом, что покушается на вашу жизнь. Вы еще не забыли? Если хотите добраться до Иркутска живым.

— Вы имеете в виду Зейцова? Я не должен был впускать его к себе в купе?

— Не думаю, чтобы это был Зейцов.

— Но ведь еще вчера вы тут клялись: если не он, так вообще никто другой!

— А вот сегодня ночью, в Омске, в первый класс, на место некоего фон Прута из второго вагона, подсел новый пассажир, тоже с билетом до Иркутска. Я видела его на завтраке. Вот видите, об этом мы и не подумали! Ведь Фогель и не утверждал, будто бы тот агент сел вместе с нами. Для него оно даже удобней — подсесть ненадолго, убить и удрать.

— Выходит, у вас уже новый подозреваемый, вздохнуло я-оно. — Кто же он такой?

— Господин Порфирий Поченгло, якобы, сибирский промышленник, но оказалось, по крови и вероисповеданию поляк, так что наверняка захочет с вами поговорить. Как раз с этим я к вам и пришла: ждите моего знака и, упаси Боже, не встречайтесь с ним наедине. Следовало бы устроить это как-то так, чтобы один из нас занял его разговором, а второй в это время проверил его купе.

— Я уже начинаю понимать ваши недомолвки. «Проверить», означает, вломиться. А поскольку вы у нас специалистка по взломам, мне приходится занимать господина Поченгло в общественном месте.

— Только обязательно дождитесь моего знака.

— Тут прошу не опасаться, обязательно подожду.

Панна Мукляновичувна направилась к выходу. Я-оно встало, театрально поклонилось. Девушка сделала книксен. На пороге она оглянулась через плечо, сморщила носик.

— Пан Бенедикт, вы каким одеколоном пользуетесь?

— Ммм, говоря по правде, марку не помню. А что?

— Ничего. Кого-то мне этот одеколон напоминает. Я же говорила вам: запахи остаются во мне.

И тут же она исчезла в своем купе.

В коридоре я-оно заметило праведника Сергея, подозвало его, попросило чайник чая из вагонного самовара. Закурив вторую папиросу, приоткрыло окно. Сразу же бумаги на секретере начали перешептываться, расшелестелись отдельные листки с неудачными попытками расшифровки сообщения. Я-оно подняло копии двух писем отцу: на одной было записано расшифрованное содержание; второй листок был весь почеркан поисками кажущихся регулярностей. Ну конечно, скорее всего, прав голос, издевательски нашептывающий в левое ухо, левый ироничный ангел, который с самого начала предсказывал, что это чушь, а не шифр, что это выдумка, а не память, нет второго письма из другого прошлого, а всего лишь пустой шум, выплюнутый из разума математика, находящегося под действием тьмечи.

Но вместе с тем отзывался и другой голос, голос с правой стороны. Другое письмо, другое прошлое — память против материального доказательства… Тем не менее, каким-то спасением это бы было! Фрагменты первого письма, все эти предложения-кличи-приказы: ОТТЕПЕЛЬ ДО ДНЕПРА, ЗАЩИЩАЙ ЛЮТОВ, ЯПОНИЯ ДА, РОССИЯ ПОДО ЛЬДОМ, БУДЬ ЗДОРОВ — взрывались в мыслях в самые неожиданные моменты, разрушая покой, провоцируя нервные реакции и гневные гримасы. Если будущее должно было бы сложиться в соответствии именно с этим прошлым, если оно замерзнет так, то, может, и не до конца неправ Зейцов; быть может, сплетня Блютфельдши недалека от истины: пилсудчики приказывают отцу, потому что он приказывает лютам. Во всяком случае, оказывает на них какое-то влияние. А сын, в свою очередь — считают все — влияет на отца. Так что же: они правы? Выходит, ледняки правильно охотятся на сына? Выходит, есть метод в безумствах мартыновцев? Получается, истинны страхи Фогеля?

Управляющий Историей! Со смеху лопнуть можно! Прихлебывая горячий чай, я-оно вновь взялось за криптоанализ. Голова была тяжелой, словно заполненный смолой воздушный шарик, двинешься туда, дернешься сюда — черная волна перельется внутри, и башка колышется с плеча на плечо. Так что безопаснее всего держаться совершенно прямо, вообще не шевелясь. Жертву похмелья всегда узнаешь по одеревеневшей шее и осторожным движениям головы. Криптоанализ шел тем труднее, так как внимание каждую минуту возвращалось к уже расшифрованному письму. А вдруг я-оно прочитало его смысл совершенно неправильно, вдруг приписало ему значения, взятые из чужих страхов? Комиссар Прейсс ведь так и не сказал, чего, собственно, хочет их иркутское отделение Министерства Зимы. Наслать сына на отца? Шантажировать? Будут убеждать? Вправду ли байкальские чиновники разделяют веру бердяевских оттепельников и ледняков относительно влияния Льда на Историю? «Отец Мороз»… Помилуйте!

Перед обедом случилась еще одна вещь. А точнее, по дороге на обед, в переходе к вагону-ресторану я-оно наскочило — ну, почти что наскочило: успело отодвинуться от двери, так что столкновения не произошло — с капитаном Привеженским. Тот застыл в движении, на мгновение сконфуженный, даже неуверенно захлопал ресницами; но тут же взял себя в руки, хлопнул ладонью по карману мундира и, подняв голову, двинулся вперед, глядя куда-то в сторону, в воздух, на стенку вагона, словно проход перед ним был пустым, а он шел, вообще не обращая внимания на дорогу — на которой никто у него не стоит. Я-оно не сдвинулось с места. Ему пришлось остановиться. Тогда он фыркнул под нос, продолжая глядеть в сторону. — Граф Мороз… — начал было он издеваться. — Граф Мороз идет обедать, — ответило я-оно, не спеша, расстегнув пиджак и расстегивая пуговицы жилета, доставая угловатый сверток за поясом. Видел ли капитан это движение руки? Видел ли он массивный перстень на пальце? Капитан снова фыркнул. — А, не мозоль мне глаза, шпак несчастный, — буркнул тот и отступил в коридор. Не оглядываясь, я-оно вошло в вагон-ресторан. Сердце билось, словно разогнавшаяся паровая машина. Млюх-млюх-млюх-МЛЮХ. Луб-луб-луб-ЛУБ. Тлук-тлук-тлук-ТЛУК. Я-оно пошатнулось, опираясь на пустой стул. Княгиня Блуцкая-Осей призывно махала, призывая через всю длину зала. Обед. Все глядели. Я-оно выдержало шесть шагов, прежде чем умильная, собачья улыбочка выплыла на лицо. Вот только морда была побитая, и те, что глядели — все — увидели на ней лишь гримасу наглой издевки. Бенедикт, граф Гиеро-Саксонский-Мороз подсел за стол князя и княгини.

О снах княгини Блуцкой

— Pourquoi?[133] А гадания под Черными Зорями?

— Тут уже господин Порфирий знает лучше.

— Ну что же, не все морочат себе головы этими предрассудками.

Княгиня оскорбленно всплеснула руками. Князь же только ехидно фыркнул — он вообще не проронил ни слова.

— Если бы не спешка моего супруга, — сказал Блуцкая, демонстративно не глядя в его сторону, — мы бы задержались в Краю Лютов, я бы тогда могла сама убедиться. А эти Зори, они как, появляются в определенное время года? По календарю? Когда?

Господин Поченгло проглотил кусок мяса, запил красным вином.

— Мхм, Ваша Светлость, как вижу, значительно больше посвятила этому внимания, это уж, скорее, я мог бы чего-нибудь узнать от Вашей Светлости…

— Ой, не притворяйтесь, молодой человек, вы ведь с детства там живете, все лучше знаете. Могу поспорить, если бы я для вас зажгла тьвечку…

— Что, уже и до Петербурга это добралось? — Господин Поченгло покачал головой. — В конце концов, мода пройдет, как и все, что основывается на вкусах, а не на практической пользе.

— А что вы думаете, гаспадин Ерославский?

— Мрачно я это вижу, — буркнуло я-оно, не поднимая головы от тарелки.

Неужто никто из них не замечал? Потьвет, стекающий с фигуры Порфирия Поченгло, пускай и многократно слабее, чем у Теслы, не мог ведь не обратить на себя внимания. У Поченгло глаза были глубоко посажены в костистых корзинках глазниц, с резкими, четкими краями, и достаточно было того, чтобы он опустил веки или повернул голову к свету, или же склонился над столом — и вот уже извивы тьвета накапливались под бровями, осаждаясь над высокими скулами, затягивали черной мглой синие радужки. На лице это было видно лучше всего, но точно так же отьветлялись складки костюма сибиряка, даже металлические пуговицы отблескивали мрачными рефлексами. Порфирий Поченгло возвращался в Иркутск после всего лишь недельном визита в Омск; было ему тридцать три года, которые он провел на берегах Байкала, и из них — уже тринадцать в Стране Лютов. Скорее всего, был он из тех туземцев, о которых с пьяным акцентом рассказывал вчера Зейцов: что они носят Зиму в себе самих, прожженные Льдом, даже издали они безошибочно себя узнают — «лютовчики». Они привыкли не только к морозу, как зимовники, но и к нематериальному влиянию Зимы; а ведь уже росло первое поколение, зачатое и рожденное в тени лютов.

Княгиня Блуцкая довольно быстро вытянула из Поченгло дату его рождения, знак зодиака, имена родителей, какой цвет и какой драгоценный камень предпочитает, каким святым покровителям поклоняется, какие видел в последнее время сны. Князь не участвовал в беседе, бормоча лишь старческие желчные замечания сидящему с другой стороны от него Дусину. Тайный советник глядел за них двоих: то на одного, то на другого гостя за княжеским столом, с удвоенной интенсивностью змеиных глаз.Я-оно избегало его взглядов и не пыталось подхватить тему разговора, опасаясь того, что любое смелое слово спровоцирует князя на новый взрыв; сам же князь очень старался глядеть в другую сторону, и вообще, вызывал впечатление крайне недовольного компанией за обеденным столом. Прихлебывал он громче обычного, двигая челюстью словно черпаком на каучуковых подвесках.

— Уж слишком я привык, — продолжал рассказ господин Поченгло. — Может, вообще бы их не замечал, если бы не блеск куполов собора Христа Спасителя над Ангарой. Когда Сияние сильное, собор полгорода способен осветить, по ночам зарево видно в самом Холодном Николаевске.

— Ну а ворожба, а гадания, и сны — сны под Зорями, Порфирий Данилович, вот я о чем спрашиваю! Ну скажите, пожалуйста!

— Ну что, вообще-то, нужно было бы порасспрашивать у бурятских шаманов. Сам же — не знаю, даже карты таро никогда не раскладывал. У нас не играют ни в кости, ни в карты, если Ваше Сиятельство спрашивает об этом. Ксёндз Рузга в чуть ли не каждой второй проповеди предостерегает верить утренним снам. Когда же Черные Зори висят на небе, мы все начеку. — Он вытер губы салфеткой, выпрямился, ореол мрака замерцал на волосах. — Человек ко всему привыкает, как уже говорил, даже и не замечает подобных вещей, поскольку живет с этим ежедневно. Вот когда хотя бы на пару дней выедешь из Зимы… Здесь повсюду такое чудесное лето.

Я-оно глянуло на свинцовое небо над серой равниной; но, может, и вправду пейзаж казался ему чрезвычайно красивым. Тогда даже страшно подумать о красоте пейзажей Страны Лютов.

— Существуют весьма тонкие различия. Вы и вправду этим всем интересуетесь?

— Я даже думала послать кого-нибудь из Общества специально с этой целью, чтобы исследовать, записать, рассказать обо всем в Европе.

— Общества?

— Петербургского Теософского Общества. — Княгиня склонилась над столом, цепочка с пенсне повисла над соусником. — Я его почетная председательница.

— А-а… — Порфирий глянул в бок, явно в поисках спасения; я-оно сделало вид, что меня более всего интересуют мозги в блинчиках. Поченгло вздохнул, погладил густую бороду. — Люди ведут себя… как люди. А вот здешние, мне так кажется, какие-то вывихнутые.

— Что вы имеете в виду?

— Нууу, вижу, что рассказать сложно. В основном, это мелочи. В Краю Лютов… Вот встречает Ваше Сиятельство незнакомца и сразу же видит, что недавно он потерпел неудачу в амурных делах но откуда Ваше Сиятельство это знает? Ведь тот еще ничего не успел сказать. И на лбу у него этого не написано. Вот такого рода различия. — Поченгло выпрямился на стуле, скрестил на груди костистые руки. — Ладно, расскажу из собственного опыта. Позавчера, в Омске, я поднялся посреди ночи, вышел на крыльцо и несколько минут орал на Луну. Какие-то бессмысленные слова, волчий слог. Соседи проснулись. Вот почему я это сделал? Не знаю. Не было в этом ни причины, ни цели. И взбешенным я не был — совершенно спокойный.

— Выли на Луну?

— Так вот, дело в том, что на Байкале ничего такого не случается.

Княгиня захихикала.

— У вас там нет сумасшедших?

— Вот честное слово, никогда не слышал о каком-либо случае безумия. Но дело не в том: сумасшествие, ликантропия — это уже все вещи конкретные. А я имею в виду вещи мелкие, те, что протекают между словами.

— Убийства в состоянии аффекта? От большой любви? Из ревности? Что, не случается такого?

— Воруют люди по-черному. Драки, разбой, обман; хватает бродяг и китайцев, опять же, крестьянство беспокойное съезжается, это уже традиция такая, Ваше Сиятельство, еще с опричнины, с Киселева — лишь бы за Урал. Ну, и где мужики эти кучкуются? Когда-то добирались до Якутска, который был столицей Дикого Востока, и центр золотой горячки, а теперь — теперь имеется новое сибирское Эльдорадо, над Байкалом. Половина мира, две дюжины языков на иркутских улицах. И вот еще вещь, которой они все дивятся — а я дивился над тем, что они дивятся — конкретно же: вот не знают люди языка один другого, а всегда как-то договариваются. Слов не понимаешь, но стоящие за ними намерения всегда кажутся тебе очевидными. Или вот такое…

Князь Блуцкий-Осей поднялся из-за стола.

— Благодарствуем, — буркнул он. — Кхм, да, так, благодарствуем всем и пойдем вздремнуть. Дорогая, тебя не приглашаю.

Княгиня тоже поднялась, все встали. Официанты закрутились вокруг стола. Я-оно тоже отодвинуло стул. Панна Мукляновичувна незаметно подавала знаки. Я-оно обернулось к Поченгло.

— Вы, случаем…

— Вы, случаем, — одновременно начало я-оно.

Тот от всего сердца рассмеялся.

— Все ближе к Зиме!

Княгиня протянула над столом свою трость.

— А вас, молодой человек, — кольнула она палкой, словно шпагой, — граф-неграф с кучей имен, вас я просто так не отпущу. Пускай Порфирий Данилович простит, но я вас похищаю, пошли, пошли уже, сказала же, похищаю!

Я-оно беспомощно развело руками. Панна Елена должна была видеть все произошедшее. Порфирий Поченгло вежливо поклонился. Я-оно обошло стол и подало засушенной старухе руку.

От нее распространялся запах затхлых тканей и медикаментов на травах, и даже не слишком сильный, но настолько неприятный, что на вздохе инстинктивно отворачиваешь голову. Княгиня маршировала с упрямой энергией: у нее был всего один ритм движения, ритм речи и тот же — дыхания. Со столь близкого расстояния он был слышен очень четко: хр-хрр-хр-хрр. Трость нужна была только затем, чтобы противостоять неожиданным рывкам поезда. Спереди шел стюард, открывая и придерживая двери.

Остановилась княгиня только за малым салоном, в вечернем вагоне. Возле громадного мраморного камина курил сигару одноглазый джентльмен, сосед панны Мукляновичувны. Княгиня Блуцкая нацелила в него свою палку.

— Вы!

Джентльмен стушевался, мигнул стеклянным глазом, мигнул живым, чопорно склонил голову и вышел. Старуха кивнула стюарду. Тот подвинул к ней кресло. Приблизительно в этом же месте княгиня проводила сеанс с тьвечкой; даже столик остался, только теперь он был спрятан за пианино. Я-оно оглянулось за другими стульями — те стояли рядом у двери в галерею.

— Мой супруг… — начала княгиня, но прервала, чтобы отдышаться: хр-хрр. Я-оно снова оглянулось, чтобы взять стул для себя, но старуха уже пришла в себя и схватила меня за руку, вцепившись в рукав пиджака, впиваясь костлявыми пальцами в запястье; хочешь — не хочешь, пришлось склониться к ней, встав в лакейскую позу, словно верный слуга приближающий ухо к устам хозяйки.

— …говорит, что сукин вы сын, на четыре ноги подкованный, впрочем, достаточно на физиономию вашу глянуть, ну, и что скалитесь так, молодой человек?

— Прошу прощения, не хотел…

— И с этими вашими враками о вашем рождении, вот, и перстень вдобавок, — она переместила зажим с запястья на пальцы, — может скажете еще, что это ваш родовой герб?

— Нет.

— Ну, как говорит князь: шарлатан, и с ним следовало бы согласиться — шарлатан, так, но теперь от меня не удерете, теперь меня слушайте! Теперь правда!..

От нее исходило старческое дыхание — если бы воздух обладал цветом, это был бы черный воздух, она выдыхала бы мрак, то есть, тьвет, дистиллировавшийся в газ. Прикрывая глаза, я-оно повернуло голову, как бы для того, чтобы приблизить ухо к губам княгини Блуцкой, но на самом деле — лишь затем, чтобы освободиться от ее дыхания. Глядело в сторону, когда она говорила, опустив ресницы, глядело на зеленую серость тайги, проносящейся за окнами Экспресса. Очень, очень старалось перетянуть кожу от извиняющейся улыбочки, чтобы мышцы лица остались в нейтральной симметрии, но когда услышало ее слова: теперь правда! — словно теслектрический ток прошел по телу, натягивая поводья всех имеющихся в нем нервов. Правда! Вещающий зло пароль, предупредительный знак, меч в руку, панцирь на сердце, беречь душу, потому что разговор пойдет — о правде.

— Ну, и почему вы от нас все время бежите? Почему не принимали приглашений? Почему избегаете советника?

— Вовсе я и не избегал.

— О! Не избегал! Избегал, сами хорошо знаете, что избегал, вот и обманываете, нехорошо, нехорошо. Расспрашиваю Порфирия Даниловича, до того, как вы пришли; спрашиваю у всех них, что знают в тех сторонах, что могли бы о нем слышать: есть ли в Краю Лютов такой человек, Отец Мороз, le Père du Gel, исповедник лютов, как сами говорите — ваш отец.

— И что же?

— Говорит, что не интересовался. А могу ли я вам довериться? Не могу. Вы же шарлатан. Впрочем, Распутин тоже шарлатан, все шарлатаны. Один только Лед правдив, только во Льду спасение, из холода в холод человек рождается, в холод и уходит, и кто ближе к смерти, тем явственнее чувствует мороз в костях нарастающий; стариков видели — вечно закутанные, на теплом солнышке, но в пяток перин да шуб… Что? Что вы так глядите?

Снова отвернуло голову к окну.

— Ваше Сиятельство знакома с учением святого Мартына.

Старуха еще сильнее стиснула острые когти.

— Знакома! И вы ознакомлены! Ведь при дворе не один Распутин — но! Но! Вот что меня сразу же дернуло! Что в первый же день вас распознала. Так обращается к нам Бог истинный, что сложно еще громче, с совершенно ясными откровениями. Как только вы вошли тогда в тьвет, когда из вас вылилось ослепительное сияние, когда стояли тогда в дверях с солнца, ангел свечения, я перепугалась, что сердце из груди выскочит; думала, что вновь мне что-то снится; иногда мне случается вздремнуть среди дня, на часок, на пару минут, просыпаюсь — и не знаю, что, где, когда, который час, что случилось, один только сон во мне; и тут вы вошли в тьвет, и в вас открылась печь холодного огня, я же видела, как вы из себя извлекли багровой рукой ледовую молнию, рукой в заливе белизны без капли тепла, о Боже! меня сразу же дернуло. И с тех пор, и днем и ночью вы мне снитесь.

— Ваше Сиятельство…

— Поначалу я не понимала. Но теперь! Теперь правда! Вы сами из тьвета чарами родились! Сын Мороза!

— Да не верьте мне, Ваше Сиятельство. Не верьте себе. Все это…

— Так ведь они же сбываются! О чем же я и говорю! Теперь слушайте! Когда мы стояли в Екатеринбурге — я посреди ночи очнулась, страшный сон, сердце молотом бьет, понятное дело — это вы мне снились, отодвигаю занавеску, и что же вижу, вас вижу, под серебряным снегом, под темной стеной. Ой, меня как кольнуло, вот тут, под грудью — только взглянула, и сразу. Князь наругал меня страшно, но я же знала, да еще Захар Феофилович убедил меня, я его, с людьми, сразу же за вами послала. И что? И сбылось-таки! Вы мне, наверное, скажете, что предрассудки глупые — сны, они, да карты, и гадания всяческие — чем ближе к Стране Лютов, тем сильнее. Но ведь как же Богу общаться с нами?

— Не вся правда только от Бога исходит.

Только думало о чем-то ином. Княгиня Блуцкая принадлежит к придворным мартыновцам, возможно, что и тайный советник Дусин, но, может, он всего будто верный пес ее слушает, но выходит одно и то же — это не по приказу самого князя, но по приказу княгини поспешили сильные слуги Блуцких на помощь. И что случилось потом: княгиня ищет контакта, Дусин становится более нахальным — а разве в Екатеринбурге не видели, кто еще выступил против местных мартыновцев? Не распознали ли они Пелку? Только, откуда бы им знать? Пацан из Буя и петербургская дама? Какие там среди мартыновцев иерархии, какие имеются фракции и подразделения, какие приказы среди них распространяются? Ведь Пелка знал, а княгиня — нет. Не послала ли она Дусина, чтобы тот расспросил парня, как только советник отчитался ей по авантюре в городе? Итак, Дусин идет, самая ночь, будит Пелку, вытаскивает из отделения наружу, на площадку, чтобы в секрете поговорить о тайных делах, и — что произошло? Что сказал Пелка? Что Дусин сказал Пелке? Как Пелка на это отреагировал? Подрались они? Могла ли княгиня дать советнику такой приказ: «выбросить Пелку с поезда»? Ведь теперь ей нет толку признаваться во всей правде, старческая манера разговора вовсе не означает старческого увядания разума. Ба, да вся ее болтовня про сны, предчувствия, гадания — ведь это, наверняка, всего лишь дымовая завеса. Приснилось ей, как же! Не теми же путями, что Пелка и екатеринбургские мартыновцы, но могла ведь княгиня узнать про Отца Мороза и новую идею людей Раппацкого, ну, к примеру, будучи на обеде у самого Министра Зимы. Опять же, она знакома с Распутиным, она может быть посвященной в наивысшие мистерии мартыновцев. От проводников и официантов мало чего человек узнает; Дусин их напугал намного эффективнее, чем бы их перекупил десяток купцов калибра Фессара.

Так в какую ложь должна сейчас княгиня поверить? Какая ложь будет наиболее безопасной? А то приснится ей чего-нибудь противоположное, и будет она готова выслать Дусина с челядью, чтобы убрать «шарлатана».

— Так чего Ваша Светлость от меня желает?

— А ну-ка выйдите, вы.

— Я?

Блуцкая подозрительно зыркнула направо и налево, и снова налево, на стюарда, что стоял у перехода в малый салон, глядя прямо перед собой: смотрит, и не видит, слушает — и не слушает; так ведь слышит. Княгиня схватила за руку повыше, под локоть, и потянула, так что пришлось придвинуть ухо к ее старческим губам; теперь она дышала прямо в ушную раковину, хр-хрр.

— Император сошел с ума, — шепнула она.

— О?

— Его Императорское Величество желает идти войной на лютов. Слушайте меня сейчас! — Блуцкая потянула еще сильнее; пришлось схватиться за сидение стула, чтобы не потерять равновесия при очередном рывке вагона и не свалиться всем весом на княгиню. — Как среди ночи кошмар на него нападет, так он звонит и кричит, и половину двора на ноги ставит, министров и генералов приказывает к себе прислать, премьера с постели стаскивает, тайные совещания созывает. В Холодном Дворце есть у него зала, где на полу половину карты мира для него вычертили — два континента с окрестностями, вся Российская Империя, и вот там Гасударь Император часами просиживает, когда всякие химеры ему в ум приходят, просиживает и все линии по Империи передвигает: вот тут Зима, а тут — Лето, пространства, от Зимы свободные; здесь города подо Льдом, где люты угнездились, реки льдом скованы, фронты Мороза — как далеко от Сибири разошлись его волны, сколько ему самому самовластия в стране осталось, поскольку остальное люты захватили — ведь он так это видит в безумии своем, словно вторжение какое-то терпеть должен на собственной земле; так что когда приходило известие про новый город, в котором вымерз лют, случалось, что его Императорское Величество, перепуганный, перенервничавший, закрывался в своих комнатах днями и неделями целыми, так что ни Александра Федоровна вытащить на свет божий его не могла, ни доктора; когда же люты в самом Санкт-Петербурге выморозились, и Неву льдом заковало, и в черных сетях гнездо живых сосулек повисло над Дворцовой площадью, от Александрийского столба до Вознесенского проспекта, ой, видели бы вы его тогда — он приказал стрелять в лютов из ружей и пушек, приказал огонь под лютами разводить; половина офицеров из Штаба и Адмиралтейства сбежалась и никак не могли его разумно убедить, только какой-то прусский профессор дал Его Величеству Николаю Александровичу успокоительное, так бедняжка и заснул. Но невозможно ведь за Императором вечно проследить, нельзя контролировать всякое намерение и приказы самодержца. Все опасаются, что он, в конце концов, издаст Указ Против Льда, что будет пытаться как-то силой лютов изгонять, и армия ему подчинится, хотя, ну что может людская сила против нечеловеческого Мороза, только вот несчастье, говорю вам, какое-то несчастье из этого обязательно получится. Пока шла война с Японией, было у Императора нашего ума настолько, чтобы принять такую мысль — поначалу следует с одним врагом справиться; ну а теперь, вы сами видите, перемирие, и, наверняка, мир будет заключен, Желтую Империю мы остановили, так кто знает, что снова Его Величеству в голову стукнет, что ему уже стукнуло? Хр, хррр. Что мы можем еще сделать — по крайней мере, лютов предупредить, раз ничего больше устроить не удается. Ваш отец… передайте ему! обязательно передайте! — она откинулась в кресле и хрипела, пытаясь отдышаться. Снова княгине пришлось снизить голос до шепота. — Венедикт Филиппович. Защитите лютов. Пока Лед, пока Россия и существует. Имеются еретики, которые искажают слова Мартына ради целей своих малых, но правда ведь одна. Я видела сны. Россия — это Лёд, Лёд — это Россия! Защитите лютов!

Возможно, она ожидала торжественной клятвы? Я-оно рывком вырвалось из ее захвата, у нее уже не было сил схватиться за руку. Отступило на шаг.

— Я же говорил Вашему Сиятельству, чтобы мне не верить.

— Что, может, еще скажете, что вы не сын Отца Мороза?

Я-оно покачало головой.

— Те мартыновцы в Екатеринбурге — Ваше Сиятельство думает, ради чего хотели меня убить? Боятся того же самого, что и Ваше Сиятельство — и в этом вся причина, чтобы меня живым к отцу не допустить.

— Но я же говорю вам: у меня были сны! И как только вас увидела — с самого первого раза — знала, что знаю! В ваших силах отвернуть судьбу, сохранить Россию подо Льдом. Вот вы не верите, но я в вас верю.

Я-оно отвело взгляд. А собственно, почему бы и не дать ей присягу, раз она того желает? Это была бы разумная, очень безопасная и нормальная ложь. Стыдно? А кого тут стыдиться?

— Ваше Княжеское Сиятельство глупости тут рассказывает. Ведь с чего отец мой очутился в той Сибири среди лютов? Сослали его, за бунт против Императора! А эта физиономия кривая — видите, Ваше Сиятельство? — это с чего же ваш красавчик-капитан избил меня на глазах у всех? Потому что я поляк. Так что сообщите, Ваше Сиятельство, хотя бы одну причину, ради которой я должен желать спасения России, хотя бы одну!

Сидя в кресле, княгиня Блуцкая замахнулась своей палкой; я-оно отскочило. Какое-то мгновение казалось, что она встанет и начнет гоняться с этой палкой по бальному залу, дыша черным смрадом, хрипя через кривые зубы, на негнущихся ногах, в утином переваливании больных бедер и изогнутого позвоночника, с одной костлявой рукой мстительно угрожающей, а второй, поднятой над головой со своей дровенякой, словно ведьмовским скипетром — но нет, махнула раз и свалилась в кресло.

— Ладно, — просопела она. — Ко мне приходили сны, и знаю свое, даже если вы о себе не знаете, только… Пускай за меня Мартын скажет…

— Плевать я хотел на Мартына.

Блуцкая глянула, словно на сумасшедшего.

— Да что это на вас напало, молодой человек? Почему вы себя так ведете?

Я-оно горько рассмеялось, даже эхо раскатилось по пустому залу.

— Ну почему вы все хотите, чтобы я все время лгал?! Я не мартыновец! И никакой не граф! Не разбираюсь я в вашей политике! И Россия ваша мне безразлична! Впрочем, Польша тоже! Отца я не видел с самого детства! И плевать мне на все! Лёд, не Лёд, лишь бы живым из всего этого выйти, да еще с деньгами!

Я-оно заметило, что это уже и не смех, но по сути, совершенно на смех и не похожее, ближе к истерическим рыданиям — этот голос, что исходит из сухого горла в коротких выбросах. Руки при том дрожат, трепещут в такой же истерической жестикуляции, трясутся, а нога подскакивает на паркете, туп-туп, еще немного — и нервный приступ охватит все тело, сила безумия, обычно хорошо скрытая за кривой усмешкой, вот-вот вырвется на свободу, и не уследишь. Я-оно осматривалось в панике. Одна рука цапнула за воротничок, другая потянулась за Гроссмейстером. Пискливый смех рвался ввысь от диафрагмы, сейчас выпрыснет через зубы. Я-оно зашаталось на пятках, вагон дернул, полетело на княгиню. Та вытянула палку — не для того, чтобы оттолкнуть, но чтобы зацепить за плечо, посильнее стащить вниз. Я-оно свалилось на колени. Костистая ладонь княгини Блуцкой сомкнулась на шее над расстегнутым стоячим воротничком, затем устремилась выше, к волосам; княгиня прижала к черному платью голову, беспомощно лежащую у нее на коленях.

— Тихо, тихо, шшшш… — гладила она покрытые помадой локоны. — Все уже хорошо, сынок, все уже хорошо, мама Катя все понимает, не надо говорить, мама Катя все знает, можешь выплакаться ей, можешь ей исповедаться, Катя все заберет с собой в могилу. Думаешь, удивишь чем старую Катю, думаешь, оттолкнешь злую правду — нет такой правды. Не надо стыдиться, я же знаю вас всех, как облупленных, четырех таких сынков имела, так к кому прибегали выплакаться — ко мне. Тихо… тихо…

— Уб-бить мен-н-ня хот-тят. Не уйду я живы-ы-ым.

— Никто тебя не убьет, вот увидишь, сам справишься.

— Про-продался я им. За тысячу рублей.

— Прощения попросишь.

— Прошения… У кого?

— Деньги отдашь.

— Отдам.

— Вот видишь? Уже легче.

Я-оно поцеловало ее руку (сморщенная кожа, покрытая коричневыми пятнами, пахла старым деревом).

— Спасибо.

— Хоть какая-то семья у тебя имеется?

— Нет. Отец. Нет.

— Что, никого близкого рядом? Ну да, да. Такое тяжелее всего.

— Не понял…

— Женись, дитя мое.

— Да кому бы я такое зло устроил — ведь не любимой же женщине.

— Ну почему ты так плохо о себе думаешь? Все вы в преисподнюю свалиться готовы, каждый способен поклясться, что он самый плохой человек на Земле; ах, молодость, все это молодость. По-настоящему плохих людей так мало!

— Плохой?! — засмеялось я-оно. — Когда меня вообще нет. Нет меня, нету, не существую!

— Чшшшш, шшшш…

Я-оно успокоилось. Вернулось правильное дыхание, ладони начали подчиняться власти осознанных мыслей: они оставались неподвижными, когда думало о неподвижности; и они сжимались в кулаки и раскрывались, когда думало о порядке и силе. Подняло веки. Зеленые рефлексы тайги отражались внутри пустого вагона, это тоже — определенным образом — успокаивало. Глянуло в другую сторону — а там стоит стюард, стюард, о котором на минуту забыло, выпрямленный, на лице никакого выражения, с немигающими глазами, глядит и не видит, слушает и не слышит — но ведь слушает. Я-оно вскочило на ноги.

Княгиня Блуцкая устало посылала мне меланхолический взгляд.

— Прошу прощения, — поклонилось я-оно. — Я не могу найти оправдания. Так что Ваше Сиятельство по делу меня презирает, и достойный супруг Вашего Сиятельства тоже не ошибается. Позвольте мне…

— Вы спрашивали об одной вещи.

— Слушаю?…

— Об одной хотя бы причине спасти Россию. — Княгиня нашла платочек, вытерла покрытые слюной губы. — Так видите, вот она.

— Не понял…

— Прощение.

Я-оно смешалось.

— Нет у меня права прощать от имени…

— У вас нет. Но только живые у живых могут просить прощения. История не знает милосердия, История не прощает, гаспадин Ерославский.

Она подняла руку. Я-оно поцеловало ей пальцы, уже более формально. Княгиня дважды стукнула тростью об пол. Стюард открыл дверь. Я-оно вышло в малый салон.

Mademoiselle Кристина Филипов схватилась с оттоманки.

— Я уже заждалась! — нервно шепнула она, схватив за плечо в паническом страхе, притягивая к себе, заставляя двигаться через салон. — Он уже совершенно не дышит! Этот цербер не хотел меня туда впустить, а тут каждая минута…

— Да о чем вы…

— Проводник, что, не передал письмо? Ну почему же, ах, почему же вы не пришли?!

Сунуло руку в карман пиджака — письмо лежало там, не вскрытое.

— Забыл.

— Вы забыли?! Забыли?!

— Голова трещит. Ужасное похмелье. Так в чем же дело?

— Никола мертв.

О смерти в прошедшем времени

— Мертв.

Я-оно склонилось над телом доктора Теслы, прижимая интерферограф к глазу. Свет — свет — свет — свет — свет — свет — свет.

— Он мертв, панна Кристина, но, может и жив.

Та захихикала, в чем-то истерично.

— Вы случаем, не добавляли?!

Подозрительно зыркнуло на нее.

— Что вы имеете в виду?

— For the love of God[134], спасайте же его!

— Я вам рассказывал.

У нее задрожали губы.

— Вы же обещали мне! И что? Вместо того, чтобы его отговорить, вы сами поддались!

— И сейчас вы еще скажете, что это моя вина; будто бы это я его убил.

Тем не менее, достойно удивления было то, насколько хорошо держится в этих обстоятельствах mademoiselle Филипов. Кем бы ни был для нее доктор Тесла — отцом, дальним родственником, любовником — он оставался единственным близким существом в путешествии через чужую страну, среди чужих людей, в Транссибе — посреди азиатской дичи, по дороге к еще большему одиночеству. Теперь она осталась одна. Может ли она рассчитывать на охранников? Это функционеры царской политической полиции, и кто знает, какими были их реальные приказы; они должны были защитить доктора, не защитили — что сделают теперь? Она осталась одна. Кристина сидела на краю кровати напротив, нервно дергая рукава органдинового платья, потом щипая светлый локон и ежеминутно склоняясь к Николе, как будто бы только и ожидала, что серб вот-вот очнется и откроет глаза.

Доктор Тесла лежал на своей постели, на прошитой багровыми нитями накидке, с подушкой под головой, повернутый к окну, за которым перемещалась мрачная зелень бесконечной тайги, по мере того, как Экспресс удалялся от последних центров цивилизации перед тем, как пересечь границу истинной Сибири и Зимы, длук-длук-длук-ДЛУК, и с каждым подскоком вагона тело Теслы тоже подскакивало, сдвигались с накидки уложенные вдоль тела длинные руки доктора с ладонями, скрытыми под белыми хлопчатобумажными перчатками. Манжета левого рукава сорочки была подтянута, открывая над перчаткой красное кольцо отпечатка: здесь Тесла обмотал вокруг запястья зимназовый провод динамо-машины. Генератор остался стоять на столике, кабель стекал на ковер, сворачиваясь будто змея, рукоятка дергалась туда-сюда. Металлические элементы уже успели обсохнуть; иней сошел с оборудования и стен.

Рассказ mademoiselle Филипов был кратким и конкретным. После завтрака Кристина с кем-то заговорилась — возвращается в купе, а там мороз, тьвет, Тесла крутит рукоятку, черные искры сыплются с его кожи и волос, изо рта раздается протяжный стон, но он стоит, но он крутит — девушка бросается к нему, отрывает от машины, садит на кровати — а он холодный, как смерть — теряет сознание — сердце бьется все медленнее, а через пару часов вообще перестает биться.

Помня о случае с Юналом Фессаром, девушке на слово не поверило. Окуляр интерферографа послужил в качестве зеркальца для умирающего, я-оно придвинуло его к губам доктора. На стекле не появилось каких-либо признаков дыхания. Мертв.

— Раньше такое уже случалось?

— Что?

— Умереть?

— Да как вы можете так шутить?

— Нууу, мы тут все шутки шутим. «Спасайте же его!» Восстань, Лазарь!

— Но вы же сами сказали: он мертв, но, может, и жив.

Я-оно в задумчивости постукивало себя по подбородку металлическим цилиндром.

— Он не замерз, если вы понимаете, что я имею в виду. Но то же самое может сказать о себе несколько миллиардов других трупов за пределами Страны Лютов. То есть, — я-оно усмехнулось под носом, — трупы не разговаривают, но…

Mademoiselle Филипов расплакалась.

Как же быстро я-оно очутилось в ситуации, повернутой на все 180 градусов: теперь уже мне пришлось обнять плачущую девушку, прижать ее к себе, шептать успокаивающие словечки, гладить по головке, убаюкивать: тихо, шшшшш, тихонько. Кристина шмыгала носом. Ладони она свернула в мягкие кулачки — беспомощность новорожденного.

— Ду-думала, что вы — ведь вы же тоже — а он говорил о вас…

— Что он говорил?

— Что вы по-по-понимаете!

Ну, и чего тут ждать от ребенка? «Мамочка, у меня песик испортился, исправь песика!» И подсовывает под нос мертвое животное, в широко раскрытых детских глазах ни тени сомнений: взрослые нужны для того, чтобы в мире все было в порядке.

Кристина успокоилась.

— Он мертв, — тихо повторила она.

— Может, я схожу за доктором Конешиным?…

— Я же просила его не ехать. С самого начала над этой поездкой нависло зло.

— А он упирался.

— Да. Он сам должен был выполнить все эксперименты, всегда так было. Сначала хотел ехать туда сразу же, чтобы на месте провести исследования. Я выпросила у него Прагу. — Она нашла платочек, высморкала нос, извинилась. — А вы знаете, что это Николу обвиняли в том, что он призвал лютов?

— Не понял?

— Да, да, опять же, пасквили на него в газетах выписывали. После того, как Пирпонт Морган отказал ему в средствах, Никола был вынужден продать башню в Вандерклиффе, еще в тысяча девятьсот третьем или четвертом. Все это дело с Морганом… У Николы никогда не было бы всех этих неприятностей, если бы он не был таким слепым к неким определенностям в общении с людьми; вот только мысль его всегда стремилась к тому, что не очевидно, чего никто бы в такой картине не заметил. Точно так же, как привлекал к себе людей, так же и отталкивал. Опять же, никогда не женился… Он бывает слепым к людям: слепым, глухим и бесчувственным. И с Морганом тоже, видно, разговаривал как с любителем науки, а не как с хитрым финансистом. Вот Вандерклиффе и потерял. — Рука доктора Теслы съехала с постели; mademoiselle Филипов подняла ее и с огромной нежностью уложила на покрывале. — А поскольку он уже много лет предсказывал, что высвободит магнитную энергию Земли, что сможет сбивать цеппелины в полете и топить суда невидимой силой, где угодно вызывать землетрясения… Знаете, каким мелодраматичным он может иногда быть. И после первых донесений из России все выглядело именно так: как будто бы посреди пустоши на другом конце планеты взрывом высвободилась невидимая энергия; я сама читала статьи в старых газетах. А за Николой тянулось еще то дело, из Колорадо[135]

Она замолчала.

— Так?

Кристина тряхнула головой, освобождаясь от опасной задумчивости, в которую сама себя дала завести; пока говорила, все было хорошо, пускай говорит, пускай сконцентрируется на собственных словах, это начало всяческих траурных обрядов — воспоминание о покойниках.

— В июле тысяча восемьсот девяносто девятого года в лаборатории в Колорадо-Спрингз, когда он работал над регистрацией электрического пульса Земли, я правильно говорю, электрического пульса — он тогда принял из космоса сигнал: повторяющиеся ряды цифр. И не забывайте, тогда на Земле не было никаких радиопередатчиков. Никола вычислил, что сигнал идет с Марса. И он тут же объявил об этом в прессе. — С легкой улыбкой она поглядела на мертвое лицо изобретателя. — Он никогда не сомневался в себе, и тем самым больше всего себе вредил. Мать рассказывала мне…

— Да?

— И когда он получил это предложение от царя, поначалу только лишь относительно исследований по вооружению, и только весной прошлого года — четкий контакт против лютов, мы с огромным трудом уговорили его держать все в тайне. Он ужасно боялся, что кто-нибудь его снова опередит и оформит патенты раньше него; вы бы только знали, сколько нервов ему это стоило! Он встретился с инженерами из Сибирхожето, по-моему, только они его и убедили. Вы же знаете это суеверие? Будто бы в Стране Лютов нельзя изобрести ничего по-настоящему нового, все переломные открытия, связанные с зимназом, делались в других местах; инженеры рассказывали, что специально выезжают в Томск, во Владивосток, чтобы проветрить головы. Когда уже идея появится, тогда едут назад, потому что сами расчеты, умственный труд на берегах Байкала идут исключительно легко — но если чего в памяти раньше не было, то у лютов не придумаешь ни за какие сокровища. А ведь Никола больше всего и боится, что станет как все люди, думающим — как они, замечающим только очевидное, то, что было замечено раньше. Может, и было бы в нем тогда больше нормального человека — но меньше гения. Нужно вам сказать, Никола очень суеверен, он верит во все подобные…

— Погодите, панна Кристина, что вы говорите, ведь он накачивался этой тьмечью именно затем, чтобы сделать мысли более четкими, разъяснить их, он сам мне говорил.

— Видно, вы его неправильно поняли. Для работы допоздна или когда нужно было спешить с конструкцией прототипов — тогда да: но для новых мыслей, для той крохи безумия…

— Что?

Я-оно схватилось с места, подскочило к столику, схватилось за рукоятку, за зимназовый кабель, раскрутило динамку. По проводу пошла тьмечь, в машинке замерцал бледный тьвет, тррррррр, жгучий холод вошел в ладонь, в предплечье.

— Да что же вы делаете?! Бросьте!!!

Кристина вырвала кабель, второй рукой остановила рукоятку — перепуганная, разжеванная.

Я-оно отступило на шаг.

— Память, ради памяти, — бормотало себе под нос. — Ему были нужны не такие эффекты, нет, не такие, ведь он и сам не знал, только экспериментировал.

— Господин Бенедикт!

Я-оно спрятало интерферограф.

— Человек, живущий памятью… Вы рассказывали, что он беседует с несуществующими людьми, что путает воображаемое с реальностью? Сегодня во время обеда промышленник из Иркутска рассказывал про их местные чудачества: так вот, в Стране Лютов нет сумасшедших.

Мадемуазель Филипов наморщила брови.

— Вы себя хорошо…

— Нет сумасшедших! Вы не понимаете? Это не затем Никола ходил в вагон с арсеналом Лета! Тут у него была динамо-машина, но там — мне не показал, переключил кабель на черную соль, переставил спрятанную аппаратуру, вытащил тунгетитовое зеркало — там у него перекачивающая станция, предназначенная для обратной работы! Боже, ведь он открыто говорил: как убить лютов — ну да, только так: не заливая их еще большим количеством тьмечи, но высасывая из них всяческую тьмечь! Это словно электрический ток, то ли к аноду, то ли к катоду течет, все равно — ток; точно так же есть два направления тока Теслы: больше тьмечи, меньше тьмечи. Вы понимаете? Это рецепт от безумия, но и для открывательских мыслей, о чем никто перед тем не подумал, чудесная машина поэтов и изобретателей — это насос логики Котарбиньского! Тот же самый ток, но направленный в другую сторону! Арсенал Лета: то, что и есть, и не есть, ни правда, ни ложь, ни да, ни нет, — я-оно глянуло на останки Николы Теслы, — ни живое, ни мертвое, панна Кристина, ни живое, ни мертвое! Следующая остановка! Когда? Где? Который час?

У нее тряслись руки. Она вытащила из ящика свой экземпляр «Путеводителя», нервно пролистала.

— Не знаю, насколько мы опаздываем, — простонала. — Новониколаевск? Вы, случаем, не видели, какая была последняя станция…

— Сейчас.

Я-оно выскочило в коридор. Купе проводников находилось в хвосте вагона, перед туалетами. Там обнаружило человека с жирными пальцами и с колбасой в зубах. Еще немного, и он поперхнулся бы до смерти. В ответ на резкий вопрос тот сразу указал на небольшие часы, стоящие над самоваром, потом на расписание движения, пришпиленное к двери, с дописками от руки, сделанными красными чернилами, размашистой кириллицей. Чтобы ее прочитать, пришлось чуть ли не воткнуть нос в бумагу. Новониколаевск, часовая остановка через двадцать восемь минут. Нет, уже двадцать семь. Время уходит, я-оно побежало назад в купе Теслы.

Я-оно схватило доктора за руку (кожа холодная, словно лед), рвануло. Мадемуазель Филипов тихонько вскрикнула.

— Что вы делаете?

— Черт, до чего же тяжелы эти трупы, — просопело в ответ. — Милая, давайте-ка сразу поправьтесь какими-нибудь солями, поскольку мне будет нужна ваша помощь и руки, а так же нормально мыслящая голова.

— Но…

— Через полчаса Никола должен очутиться в своем товарном вагоне, и я попытаюсь совершить чудо. Сейчас же, — я-оно сделало несколько глубоких вдохов, уселось в ногах ложа покойника, вытерло лоб, — сейчас нам надо подумать, как все это провести. Кто перенесет. И как. Чтобы не спровоцировать сборища на станции и не притащить толпу к арсеналу Лета; господин Тесла мне не простил бы. Думаю, что сразу же после остановки поезда вам следует пройти к тому вагону, постучать и привести тех двух агентов, вас они знают, так что послушаются; затем очень быстро…

Мадемуазель Кристина выкрутила из динамо-машины рукоятку и, склонившись над пустой кроватью, ударила деревянной ручкой по стенке: стук — стук — стук, три раза по разу.

Я-оно вопросительно глянуло на нее. Девушка отложила рукоятку. Дверь открылась, и в купе ворвался Павел Владимирович Фогель с наганом в руке.

— Господин док…

— Да спрячьте же свою пушку! — рявкнуло я-оно седовласому охраннику, поскольку, засмотревшись на тело Теслы, тот замер с опасно нацеленным оружием, с пальцем, напрягшимся на курке, при этом Фогель по-птичьи мигал.

— С ним что-то случилось? — слабым голосом спросил он.

— Господин доктор мертв, — сообщила Кристина Филипов. — Как только поезд остановится в Новониколаевске, нам необходимо будет перенести Николу в товарный. Сходите за Олегом.

— Мертв?

— Да спрячьте же это!

Тот спрятал револьвер. Насадив пенсне на нос, он приблизился к телу Теслы; осторожно взялся за запястье. Какое-то время, казалось, он измеряет пульс, поглядывая при этом пустыми глазами на стоящий под окном теслектрический генератор.

— Так, буркнул он и неспешно, с бюрократической скрупулезностью перекрестился. — Нужно будет телеграфировать. Вы же засвидетельствуете, что это был несчастный случай? Что мы никак не могли предупредить?

— Еще не известно.

— Что?

— Нужно ли будет свидетельствовать. — Кристина отвела глаза, навернула локон на палец. — Господин Бенедикт вам расскажет.

Я-оно поднялось, схватило пожилого полицейского за плечо.

— Нужно организовать сундук, чемодан, самый большой, понятное дело — пустой, чтобы тело доктора поместилось в нем без труда. Мы перенесем его в чемодане.

Фогель поправил очки, наморщил брови.

— Зачем?

— Сами увидите. Что вам терять? Сейчас он мертв, так что уже ничто не помешает. Ну, идите, времени нет! Чемодан, ящик, сундук — только большой!

Тот вышел, обернувшись на пороге к вытянутому на багряной накидке сербу — длинные ноги выступающие за кровать, рука в белой перчатке медленно опадающая на ковер, платок на шее распустился, открывая кровавые синяки, а в расчесанных в стороны черных волосах белый локон на виске — Фогель стоял и пялился, пока я-оно не закрыло двери.

— Как вы считаете, послушает?

Из мадемуазель Кристины снова вышел весь дух, она сползла по стенке у окна, приклеив лоб к холодному стеклу.

— Может. Скорее всего, так. Должен.

— А я думал, что он едет в служебном, за тендером.

— Перебрался на место Вазова. Пустые купе оставили до Иркутска.

— А-а!

Вазов и тот другой, которому Вазов разбил череп, забыл его имя, два ангела-хранителя, предназначенные с самого начала для охраны Никола Теслы, имели выкупленные места в люксе; и действительно, после смерти оставили купе пустыми, как раз две «единички» по обеим сторонам купе Теслы и Кристины — это было бы логично. Так что Фогель перебрался в одно из них, и проводник явно об этом знал. Тем не менее, билета у него не было, так что полноправным пассажиром он не был; вот он и не показывался в вагоне-ресторане, скорее всего — вообще не покидал купе. (Если не считать ночных визитов в соседние вагоны, чтобы напугать мешавших ему пассажиров.) Он охранял Теслу.

— Вы и вправду надеетесь… что… Николу…

— Мы еще не добрались до стран Льда, панна Кристина, еще есть место для лжи, даже самой огромной.

Я-оно закурило папиросу. В какой-то степени могло беспокоить то, как неожиданно все объясняется и складывается в порядке, приятном для ума — если бы не осознание, что это, по крайней мере, совсем не первое столь совершенное объяснение; каждое предыдущее очень быстро оказывалось фальшивым, во всяком случае — неполным. В конце концов, здесь мы имеем дело с новой областью знания, новой наукой — наукой о тьвете, о теслектричестве, о физических основах логики; и в ходе этого путешествия к сердцу Зимы проезжаешь через очередные эпохи истории науки, одна теория заменяет другую теорию, одна гипотеза вытесняет другую гипотезу.

…Итак, я-оно лишилось лишней тьмечи, Никола Тесла изменил направление тока в этой своей машине, и когда я-оно схватилось за зимназовую иглу, тьмечь вовсе не влилась в тело, она была из него высосана. Помнится: кристалл соли — один из немногих в банке — поначалу не был черным. Помнится: что запомнило все событие, от того, как схватилось, до того, как отпустило кабель. Теперь понятны слова доктора Теслы. Арсенал Лета. Убить лютов. Всяческий организм, всяческая биологическая структура обладает не только определенным электрическим, но еще и теслектрическим зарядом: они, такие структуры, являются резервуаром для тьмечи. В своем естественном состоянии на Земле они остаются заполненными не до конца. (По-видимому, можно каким-то образом рассчитать максимальную емкость данной структуры и степень воздействия на нее тьмечи. Если, конечно, такой максимум существует. Кажется, Никола никогда не упоминал о неограниченном стоке теслектричества…?) Лето — это царствие правдивой лжи и лживых правд. Зато Зима не допускает ничего между истиной и фальшью. Люты, дети Зимы, живут в потопе тьмечи. И так же, как можно откачать тьмечь из люта, так же можно высосать ее из любого организма, если он ее в себе ее носит. Но вот будет ли полностью лишенный тьмечи, «размороженый», человек жить? То есть, можно ли будет что-либо сказать о нем с абсолютной уверенностью: что он живет, что не живет, что он есть, что его нет? Или же все утверждения о нем будут одинаково правдиво-неправдивыми, так что в одинаковой степени ему будут принадлежать все атрибуты бытия-небытия? Проводил ли Никола Тесла такие эксперименты на людях или на животных? Самым главным, вне всякого сомнения, здесь считается то, что для лютов насос Котарбиньского станет орудием их гибели.

…Итак, я-оно лишилось лишней тьмечи, а недобор или избыток тьмечи для смотрящего проявляются одинаково: теми мелкими феноменами света, света и тьвета, тени и свете ни. Когда приложишь магнит верхним или нижним полюсом — сила одна и та же; течет электрический ток в ту или иную сторону — сила одна и та же. А вот уже непосредственное давление на организм и мышление, оно при недостатке или же избытке тьмечи различается.

…Сейчас все складывается в голове до опасного гладко, все себе соответствует: ведь и второе письмо пилсудчиков, извлеченное из «фальшивой» памяти, и эти подозрительно легкие озарения и дедукции прошлого дня, и ночные рассказы… я-оно было лишено тьмечи, была откачана логика единоправды и единофальши. Со временем эффект уходит, уровни тьмечи достигают среднего локального значения для Лета. Или же Зимы, где среднее значение уровня тьмечи значительно выше — отсюда и заявления Зейцова и Поченгло: это другая страна, там у людей формируются другие привычки, меняется способ мышления, там правят другие законы. Бог-Самодержец перебросил стрелку.

Я-оно положило ладонь на корпусе динамо-машины Теслы. Тот даже не был уже холодным. Сначала подумало, а не закрутить ли рукояткой и не добавить тьмечи для здорового равновесия. Но прошли уже почти что сутки, даже в зеркале не видна разница. А кроме того — а действительно ли того желало: прибавки тьмечи, добавления Мороза?

Вытащило саквояж из под столика, упаковало в него генератор, кабель, рукоятку. Ключика нигде не нашло, а обыскивать карманы трупа не собиралось. Шкаф, к счастью, не был закрыт. Бросило тяжелую сумку вовнутрь, та грохнула о деревянное дно. Мадемуазель Филипов вскинула голову, словно ее неожиданно разбудили; а, может, и вправду проснулась, все ей приснилось, со щекой, прижатой к стеклу — на коже остался багровый отпечаток. Какое-то время она изумленно моргала, наново ориентируясь в ситуации: останки Николы на кровати, в купе хозяйничает чужой мужчина. Во сне люди пухнут; после сна обращают к свету лица мягкие, более полные, округлые. Светловолосая Кристина показалась сейчас едва расцветшей девушкой, с личиком херувима, с огромными, витражно-голубыми глазами. Даже нерешительное движение руки, наполовину прерванное — оно тоже выдавало детскую беспомощность и растерянность. Спала — ведь это тоже, в какой-то степени, бегство.

Я-оно отклеило папиросу от губы и, приоткрыв окно, сбило пепел на ветер. Холодный воздух надувал черные заслоны над ложем покойного. Mademoiselle Филипов несколько раз глубоко вдохнула.

— Вы возвратитесь? — тихо спросило я-оно.

— Да, — сглотнула она слюну. — Сначала в Прагу, нужно будет заняться Чито, его ассистентом; потом в Америку.

— А что станет с тем вагоном? С его содержимым? Машины и все остальное?

— Все и так принадлежит царю.

— У него имеется кто-нибудь, кто в этом разбирается?

Кристина быстро глянула на мертвого изобретателя.

— Сам Никола не разбирался, никто не разбирался; ничего не знают даже инженеры из Холодного Николаевска. В противном случае, можно было бы пойти и спросить. Или прочесть в каких-нибудь книжках… Вы так не считаете?

— Я хочу спросить… будет ли кто-то продолжать эксперименты доктора Теслы? Примет на себя работы, использует все эти открытия?

Кристина подняла глаза.

Я-оно энергично перекрестилось.

— Да Боже меня упаси! Не смотрите на меня так! Честное слово, я не потому спрашиваю! К тому же, я вообще не имею об этом понятия!

Девушка закрыла рот ладонью.

— А ведь я вам почти что поверила! Будто бы вы знаете, что делаете. Что, когда мы его туда перенесем… что, как говорил Никола, вы догадались о чем-то большем, и…

— Воскрешение из мертвых.

— Что?

Я-оно затянулось дымом.

— Произношу вслух, чтобы проверить, не засмеюсь ли сам. Воскрешение из мертвых, поднятие из могилы, восстановление тела.

Девушка наклонилась и поправила платок на шее доктора Теслы.

— Видимо, понапрасну я вас беспокоила, нужно было сообщить проводнику, и пускай бы его уложили в гроб, а не бесчестили останки Николы чемоданами; прошу прощения, я понимаю, что веду себя недопустимо, вот видите, уже не плачу, извините… Все это не имеет никакого смысла. — Она встала. — Может вы…

— Вы меня выгоняете? Я никуда не спешу.

Я-оно уселось на стул.

— Что необходимо для воскрешения? Не труп. Вы сядьте, я расскажу, и вы сама рассудите, есть ли смысл мучиться с сундуком. Таак. Для воскрешения — не труп. Нужен живой человек и память, по меньшей мере, одного свидетеля, что живой когда-то был трупом.

…Потому что, видите ли, имеется только лишь настоящее: нынешний Бенедикт Герославский из настоящего момента, нынешняя Кристина Филипов, нынешняя папироса, нынешний поезд, нынешнее тело Николы Теслы. Их прошлое и будущее — они примерзают к настоящему самыми различными возможными формами. Ведь не существует же вчерашняя Кристина Филипов, равно как нет завтрашней Кристины Филипов.

…Но: настоящему принадлежат и наши умы и их представления о будущем, а так же их память прошлого. Поскольку же память так сложно прихватить на лжи, а представление о завтрашнем дне подлежит резкой верификации, мы считаем память надежной — и таким же надежным: отраженное в памяти прошлое. Но, мадемуазель Кристина, это всего лишь иллюзия нынешнего ума! Не случалось ли с вами когда-нибудь, что вы помнили какое-то минувшее событие четко и выразительно, но другие свидетели того же события помнили о нем совершенно по-другому? Неужели они лгали? Ничего подобного. К настоящему ведет миллион дорог, и миллион дорог из него выходит. Вы играете в шахматы? Как часто случается, что, глянув на шахматную доску, вы со всей уверенностью знаете, каким было положение фигур на ней ход назад, и каким будет — ходом позже? Как часто из нынешней системы можно воспроизвести исключительно один и только один прошлый расклад?

…Насколько же редкими во владениях Лета являются моменты, когда то, что возможно, полностью покрывается с тем, что необходимо!

…Тут бы нам больше помог своими знаниями господин Зейцов, но ведь всем нам известны истории библейских воскрешений. Как Иисус поднимал из могилы? Вот приходит к нему храмовый служитель, руки заламывает, одежды целует, Учитель, доченька моя умерла, лежит дома мертвая, семья оплакивает едва расцветшую деву, но верю, что в силе Твоей вернуть ее из мертвых, если только пожелаешь, так пожелаешь ли? Иисус идет в дом умершей, к оплакивающим ее, зачем плачете, спрашивает, — вот тут внимательнее, — зачем плачете, — потому что дитя умерло, говорят ему, и все знают, что умерло. Да нет же, говорит Иисус, она не умерла, только спит. И направляется в комнату печальную, над смертным одром склоняется, встань, девонька, шепчет. И девонька поднимается. Можете представить изумление семьи. Выходит, воскресил! Что сотворил! Чудо! Вырвал у смерти в объятия смерти уже попавшее дитя: только что оно не жило, теперь живет. Так нет же, речет Иисус: она сейчас живет, а перед тем лишь спала. И не говорите об этом никому, запрещаю вам. Просто плохо помните, а вот теперь имеете ее перед собой, дышащую. Вы понимаете? Что Он сотворил — мог ли он изменить прошлое, раз прошлого нет? В конце концов остается лишь ненадежная память свидетелей. Считается лишь нынешнее состояние — существует только нынешняя дочка служителя — а прошлое примерзает в наших глазах таким, каким мы легче всего понимаем разумом, то есть, наиболее простым из возможных. «Спала только».

Экспресс дернулся, завершая торможение, и тело Николы Теслы сползло вместе с накидкой; я-оно схватило его обеими руками, выпуская окурок на ковер. Открылась дверь, господин Фогель всунул вовнутрь седую голову.

— Сундук есть, иду за Олегом.

За окном проплыло здание вокзала в Новониколаевске и ряд товарных вагонов на боковой ветке.

Mademoiselle Филипов высморкалась.

— В то, что вы говорите — не верю, впрочем, и не понимаю. Но то, как вы это говорите — господин Бенедикт — он говорил точно так же, or is it ту memory playing tricks on me, so I could hear him once more, his manner of speaking, his manner of thinkings,[136] точно такие же — вот этому поверю.

— Где этот сундук?

А потом начался следующий акт комедии с трупом, то есть сражение в тесноте купе вагона-люкс Транссибирского Экспресса с мертвым, инертным телом. Дело в том, что сразу же после остановки поезда началось движение в коридорах и переходах; нужно было закрыть двери и следить за случайными любопытными типами. Украденный или купленный Павлом Владимировичем сундук (или это был сундук, опорожненный от багажа мертвого охранника) ждал в атделении справа: когда Фогель вернулся с Олегом, они перенесли сундук в купе Теслы, заблокировав при этом коридор чуть ли не на минуту, потому что уже в ходе операции оказалось, что даже двойное compartment[137] не поместит громадный дорожный сундук, четверых живых и один труп — так что в первую очередь выпросилась mademoiselle Филипов, сбегая на высыпанный гравием и камнем перрон станции Новониколаевск (ранее: Лагерь Обь). Втроем мы занялись упаковкой Николы Теслы в сундук. Пришлось так же закрыть и заслонить окно, выходящее на одноэтажное здание вокзала, где сейчас, по оказии проезда Транссиба, собралась чуть ли не половина города, и где царил чуть ли не ярмарочный говор и шум; обе двери под высоким фронтоном были распахнуты настежь, в низких окнах сидели чиновники и другие дармоеды, а на перроне и между путями шастали продавцы и почтовые агенты, инородцы с азиатскими лицами, в европейских костюмах и кожаных племенных нарядах, а в садике справа, за окрашенной белой краской оградой заходились одичавшие псы, заглушая даже чудовищный клекот заржавевшей дрезины, что тащилась по параллельному пути с троицей железнодорожников в парадных мундирах. К тому же еще, локомотив вовсе не был заглушен; посвистывая, посапывая и повизгивая сталью о сталь, по какой-то причине он ежесекундно дергал составом, пару вершков туда — пару вершков сюда, но и этого могло хватить: зазевается человек, потеряет равновесие и упадет в сундук, в объятия трупа, рожей вперед. Я-оно закрыло окно, так что станционный балаган чуточку притих, зато в купе в мгновение ока сделалось жарко и душно, человек не мог выдержать. Тело изобретателя еще не завонялось, и слава Богу. Только Олегу хватило и этого — обладая приличной тушей, он тут же запыхался, лицо побледнело, на мясистый лоб выступил обильный пот; и вот уже белки глаз у него закатываются, колени подгибаются — он отпустил крышку сундука, вагон дернулся, Олег потерял сознание. Но, поскольку крышку отпустил, упал, к счастью, не на останки, но уже на закрытый сундук. Нужно было приводить охранника в себя. А время шло. Снова открыло окно, не отодвигая занавесок. Опять завыли собаки, загудел паровоз, разорались люди. Господин Фогель попытался перевернуть Олега на спину, чтобы иметь возможность надавать ему пощечин, но эта задача превышало силы седого полицейского; Олег всего лишь повернулся наискось на выпуклой крышке, ноги у него разъехались в стороны, головой он стукнулся о столик, из кармана посыпалась махорка, медные и серебряные монеты — я-оно схватило Олега за воротник; руки у того упали на ковер, ноги разъехались еще сильнее, и теперь посреди обитого железом гроба Николы Теслы выпирал громадный зад охранника, левое полушарие, правое полушарие, заполненные водой воздушные шары, натягивающие черный шевиот, а когда поезд дергался, по ним проходили очередные волны и конвульсии. Когда же потерявший людское терпение Павел Владимирович Фогель взялся за пощечины, нанося ритмичные удары по левому и правому полушарию, потихоньку приходящий в себя Олег Иванович непристойно подскакивал на сундуке, стуча в него и колотясь о предметы в купе, пока не поцарапал дверки шкафа, пока не разбил сбитую на пол пепельницу, и при том все время ужасно дергался.

— Ты, зараза, и мертвого разбудишь! — в святом возмущении заорал господин Фогель, потрясая над головой натруженной десницей. Я-оно хохотало.

Потом тащило этот сундук вдоль состава Транссиба по засыпанному гравием перрону; тут же появились охотные носильщики, но их отогнало ругательством. Пришедший в себя Олег тащил сундук спереди, пожилой Фогель помогал сзади. Мадемуазель Филипов поспешила вперед предупредить Степана. Трудно было согласовать шаги, сундук опасно раскачивался, было слышно, как внутри переворачивается и бьется о стенки тело серба, его длинные конечности и птичья голова. Следовало перенести груз как можно скорее, пока не приклеится какой-нибудь пассажир, кто-то знакомый из Люкса; пришлось дробить шаги в полубеге. С другой стороны — именно эта спешка могла все выдать.

Река Обь как бы образовывала естественную границу погодного фронта; небо над Новониколаевском утратило мрачный свинцовый цвет, оно разошлось ярчайшим солнцем, спуская на вокзал, на его белое здание, белый забор, белый гравий, белый песок — лавины ослепительного света. Были такие места, такие направления взгляда, на которых белизна, перемноженная на белизну, выжигала из картины все краски, формы и масштабы, и тогда ты глядел в обладавшие бесконечной глубиной дыры в материи мира, в костры жаркого ничто — туг, здесь, там, соединенные сетками рефлексов, нитями солнечных лучей — над крышей вокзала, за садиком, в тучах над Новониколаевском, на вагонном стекле, в перспективе железнодорожных путей. Чух, чух, чух, из белого ничто выплыл массив локомотива, медленно движущегося по боковой ветке — я-оно прищуривало глаза, глядя прямо на него, через плечо запыхавшегося Олега — поначалу неопределенная форма, затем, запаздывающие, всосанные в белизну, длинные зимназовые радуги, арки и мыльные пузыри мерцающих цветов, покрывающие паровоз словно выдутые ветром паруса четырехмачтового галеона; и чем больше паровоз удалялся от солнечной дыры, тем мощнее он обрастал многоцветными радугами, пока не поравнялся с последним вагоном Транссиба и тогда развернул полный такелаж акварельных миражей в десяти, двадцати, тридцати метрах над трубой, и одинаковой величины разбросанных по бокам крыльях: тяжелая угольная машина в калейдоскопе феерических отблесков. Это был локомотив, полностью построенный из зимназа: не копия старых машин, но действительно новая. Тогда я-оно впервые увидело в подобном масштабе технологии эпохи Льда. Ее эстетику уже предсказывал Гроссмейстер — но вот это не было простой вещью, которую можно взять в руку; это был целый локомотив. Тонкие словно промокательная бумага колеса со спицами-паутинками вращались по бокам черной гусеницы, каждое из них в два раза выше гусеницы; выгнутая, как бы покрытая чешуей крыша паровоза, казалось, висела на осях этих колес. Дымовая труба не вырастала посреди головы черного червяка — она отходила по параболе от его левого виска — словно единственный сохранившийся рог чудовища. Серый дым исходил из нее, начиная с двух третей высоты, не поднимаясь вверх единой струей, но расстилаясь за древком трубы широким штандартом. Асимметрия машины была видна в каждом элементе; даже окна были расположены наискось от ее фронта, так что они напоминали прищуренные волчьи глаза; стекла в них то отражали яркие рефлексы, то вдруг оказывались совершенно прозрачными, чтобы в мгновение ока потом затянуться чернильными кляксами, и сразу же затем — цветастыми калейдоскопами. Должно быть, это было то самое знаменитое ледовое стекло, которое в Варшаве я-оно видело только как эксклюзивное украшение, мираже-стекло: его невозможно разбить, разве что растопить. Фонарей была всего лишь пара; правый был побольше и размещался повыше. Язык отбойника выдвигался над рельсами на добрых три аршина перед холодовозом — ажурная фата, предшествующая броненосной невесте. Над отбойником, фонарями и окнами ледянисто блестел двуглавый орел Романовых. А на правом борту, на выдвинутой словно плавник заслоне, за арочно выгнутой лесенкой и напоминавшими рыбьи жабры дверками в кабину машиниста, краской цвета слоновой кости на черной чешуе были выписаны номер и название машины:

В-Сиб 5 ХЗ паровоз «Черный Соболь»

— Что это такое? — спросило я-оно.

— Пересоединяют, от Оби Транссиб обслуживают уже байкальские локомотивы, — ответил Фогель. — Уфф, давайте-ка поспешим, Венедикт Филиппович.

— Что вы меня тут пугаете? Чтобы ледняцкий агент застрелил меня у всех на глазах?

— На глазах у всех, уфф, не застрелит, но — да, мы у всех на глазах!

Это было правдой, прибытие «Черного Соболя» привлекло на эту сторону поезда до сотни пассажиров; если кто не вышел, тот выставил голову в окно. К счастью, мы уже добрались до последнего купейного вагона. Я-оно оглянулось через плечо. Только один человек на перроне не пялился на зимназовый паровоз: худая, выпрямленная фигура в феске, с тростью в руке. В ответ на мой взгляд Юнал Тайиб Фессар отдал салют сигарой.

С помощью Степана я-оно забросило сундук вовнутрь товарного вагона. Последним вскарабкался Фогель; задвинуло за ним дверь и отряхнуло ладони.

Повернувшись, попало под молчаливый взгляд агентов и мадемуазель Филипов.

— Так?

Кристина сложила руки на груди.

— Ждем.

С трудом удержалось, чтобы не закусить ноготь.

— Хорошо. Вы, Павел Владимирович, Олег Иванович, извлеките его и положите сюда. А вас, Степан, вас попрошу открыть тот ящик, где доктор Тесла держит машину, с которой работал вчера утром, когда я был тут у вас. Еще мне нужен кабель от нее. Ну, и какие-нибудь конструкционные схемы с описанием… Это какой ящик?

— Вот этот.

— Ключи к замкам есть?

— К этим? Нету. Но доктор их тоже не отпирал. Вот тут, видите, он провертел дырки, вроде как сучки, которые забивал резиновыми пробками. Он так ежедневно приходил и втыкал те провода, и впускал это в себя, тьфу, говорю же, ваше благородие, знал же я, что этим и закончится, и его тоже умолял, но что ж тут сделаешь, что делать, слушать начальство надо, и вот глядел я, как человек травится этой гадостью нечеловеческой… — Ваше благородие что собирается?…

— Подключить его к гадости. Как это включается?

Я-оно извлекло из досок пробки, Степан вытащил из-за сенника служебный чемоданчик и вытащил из него пук ключей. Какое-то время перебирал их, подозрительно зыркая по сторонам. Я-оно ждало. Mademoiselle Филипов, подгоняя, застонала. Тяжело вздохнув, Степан вскрыл ящик, хранивший банки с солями, и достал кабели. Тот, что с захватом на конце (охранник зажал его зубья на кристалле), и тот, что с иголкой — какой из них идет направо, какой налево? Память подсовывала то одну, то другую картинку. Вопросительно глянуло на пожилого агента. Тот отступил, заслоняясь рукой с ключами.

— И что? — настаивала мадемуазель Филипов. — Что теперь? Вы вообще знаете, что делаете?

Я-оно стояло с кабелями в руках перед запечатанным ящиком с бандеролью Tesla Tungetitum Company.

— Что же, это и так будет воскрешение d'l'improviste[138] — Воткнуло кабеля в отверстия и в машинные гнезда, скрытые за отверстиями. — Fifty-fifty[139]. Как это включается? — Но уже почувствовало дрожь пробуждающегося механизма, с ящика посыпались пыль и опилки. В каком-то из гнезд должен был находиться главный выключатель. Дыма не видело Что приводило эту станцию в движение? Оставалась ли она подключенной к внешнему источнику электричества? Сравнение размеров с тремя громадными станциями, заполнявшими большую часть вагона, показывало, что это был, скорее, некий миниатюрный прототип.

Я-оно поплевало в ладонь, потом положило палец на спуск, на обнаженную иглу.

…И упустило ее на пол.

— Ладно, — сказало я-оно и сползло по доскам, вытирая пиджаком нетесаное дерево ящика. — Хорошо. Пускай кто-нибудь… Лучше я. Сейчас, через минутку.

— Вы снова это сделали! — вскрикнула девушка. — Вы заразились той же вредной привычкой, что и Никола! Боже мой, так вот зачем вы засовывали его в сундук, затем тормошили останки, чтобы я поверила, будто бы вы можете — что там о вас говорят: lying bastard[140] — все это правда!

— Все не может быть правдой, — буркнуло я-оно, поднимая руку к глазам. Черные пятнышки мерцали на поверхности кожи, а может и под самой ее поверхностью; иногда, когда конечность затекала, внутри ладони складываются бело-розовые мандалы, но теперь все выглядело так, будто бы там сражались друг с другом живые тельца тени и светени. Глянуло левым глазом, глянуло правым глазом. В вагоне царил полумрак, свет попадал через зарешеченные окошки, которые дополнительно были заслонены кучами упаковок. В воздухе носились миллионы пылинок; все они сейчас кружили и золотисто отсвечивали, и все отбрасывали собственные тени — такого не могло быть, но я-оно видело с клинической точностью, каждую по отдельности: пятнышко темное, пятнышко светлое, пятнышко золотое; изнутри весь вагон был разбит на калейдоскопические обломки цвета. Калейдоскоп, правильно, именно он был наиболее правильной ассоциацией — поскольку они продолжают кружить, остаются в космическом движении, и малого требуется, чтобы они перескочили в совершенно иную конфигурацию, щелк, щелк — и это уже будет не вагон, это уже не будут доски, это уже не будут люди, это уже не будет труп.

Это не будет труп. Я-оно подняло глаза. Три агента охраны стояли вокруг с серьезными минами: Олег с желтым платком в руке, Степан, прижав к груди пук ключей; Павел с рукой, сунутой под пиджак, пальцы на рукояти нагана — фигуры с икон, у каждой свое предназначенное место: Павел посредине, Степан справа, Олег слева; каждая, являющаяся еще и атрибутом: оружие, ключи, платок; каждая играла назначенную Богом роль: троица чиновников царского порядка.

— Стекло, — произнесло я-оно. Кремний, камни, в самом крайнем случае — металл. Найдите что-нибудь, что можно под него подложить.

— Зачем же? — фыркнула Кристина.

— Для изоляции. В противном случае, тьмечь пойдет из досок, из пола. Сейчас я встану. Пускай кто-нибудь проверит время — за десять минут до отправления мы должны вернуться в люкс. Расстегните ему жилетку и сорочку на груди. Вода здесь есть? Что-нибудь попить? Ну, в чем дело? Сейчас встану.

— У вас свет в волосах, — указал Олег платком. — Из бровей сыплется, Венедикт Филиппович.

— Что? Иней?

— Огни, огоньки, светлячки…

Провело по голове рукой. После того, как пальцы сложились в кулак, вдоль косточек и между пальцами улеглись яркие светени. Закрыло веки. Тут же под ними все взорвалось ярко-красным. Дернуло головой назад, ударяясь затылком о дерево, раз, другой, третий, все сильнее. Mademoiselle Филипов подбежала, схватила за воротник, потянула за плечо. Неуклюже поднялось.

— Да что же это вы вытворяете? — шепнула явно перепуганная девушка. — Что это на вас нашло?

Я-оно пожало плечами.

— Не знаю. Прошу прощения. Со мной теперь может случаться, что… Ну, это может странно выглядеть. Не могу толком рассказать.

Она прикусила губу.

— Он говорил то же самое! И потом…

— Потом шел к другой машине, так?

Теслу положили на трех жестяных коробках, получилось что-то вроде катафалка, ноги серба выступали дальше, он был слишком высоким, то есть — слишком длинным. Осторожно схватившись за изоляцию, подняло кабель (правда, наклонилось слишком резко, в голове закружилось). Положило иголку на обнаженной груди изобретателя, прижало зимназо его раскрытой ладонью, сгибая большой палец руки трупа на спуске. Проверив, что тот оттянут до упора, отступило под ящик.

Запечатанный отсос работал с низким гудением. Насос Котарбиньского вытягивал теслектричество из тела Николы Теслы в банку с соляными кристаллами.

— Он ведь повторял это ежедневно, правда? Мадемуазель Кристина?

Та с трудом оторвала взгляд от Николы.

— Да.

— Утром откачивал тьмечь, а после полудня накачивался ею.

— Да, наверное, так. А вы теперь его хотите — в другую сторону? Вытянуть из него, что он там в себя впустил? Так?

— После извлечения пули мертвые к жизни не возвращаются. Нельзя вылечить того, кто уже не живет.

Три охранника, молча присматриваясь, стояли над останками доктора. Олег все так же сжимал платок (время от времени опирая себе лоб), Степан крутил в пальцах ключи; Павел машинально прятал руку под полой пиджака.

— Он вам рассказывал, зачем это делает? — тихо спросило я-оно. — Ведь именно сейчас, в поездке, он должен был бросаться со всем этим в глаза. Теслектрический генератор у него был под рукой, в купе, но к насосу ходил сюда, в арсенал. Именно потому вы так разнервничались, правда? Он не мог с этим прятаться, как прятался в своей лаборатории. Скажите, пожалуйста. Он объяснял когда-нибудь? Почему так? Одно на завтрак, другое на обед.

— Перед Уралом, когда я заметила, что это сильнее его, мы поссорились, и… — она прервала. — Он назвал это, pardon pour le mot[141], клизмой для ума. Сказал, что до полудня ему в голову приходят самые лучшие идеи. А потом он их записывает. И что должен… должен… должен…

Она подавилась сухим рыданием. Я-оно хотело снова ее обнять, прижать к себе, утешить — но Кристина быстро убралась в угол, за громадный цилиндр мегастанции, пряча лицо в платке. Впрочем, охранники глядели.

Тело Теслы выглядело таким же мертвым, что и минуту назад, даже более мертвым, чем на кровати в купе Люкса, потому что сейчас, с прижатой к голой груди рукой, оно лежало в позе явно неестественной, словно манекен, на этом жестяном катафалке, словно в гробу, уложенное туда специалистом по бальзамированию.

Подошло, встало возле Теслы. То ли оптический обман, то ли и вправду — искры тени, угольные тьветлячки — уже собираются на ресницах серба? Провело рукой над его лицом. Должен ли организм после откачивания тьмечи стать теплым, раз накачанный тьмечью предмет сильно охлаждается?

Олег протяжно засопел, вытирая лоб и обмахиваясь платком; снова была заметна нездоровая бледность его лица.

— Отойдите, — сказало я-оно. — Не надо глядеть.

— Что? Почему?

— Это дело не публичное. Такие вещи совершаются в темноте, в тишине, под землей, за камнями, когда никто не смотрит. «Когда никто не смотрит, — подумалось, — когда нет непрерывности между прошлым и настоящим; за занавесом Быть Может. Это лишь в Зиме, лишь в самом сердце Льда, в глыбах соплицовых, только там существует лишь то, что существует, и не существует лишь то, что не существует». — Выйдите.

Троица охранников глядела один на другого.

— Выйдите. Покурите, разомните ноги, я вас позову. Ну!

Господин Фогель кивнул и схватился за засов. Солнце влилось в вагон, я-оно отступило в тень. Охранники выходили медленно, оглядываясь. Степан шел последним. Двери оставили приоткрытыми на ладонь, щелку для ручьев теплого сияния, вливающихся в подвальный полумрак.

Зашло в угол за станцию, к мадемуазель Филипов. Она сидела на покрытой пледом железной клетке, положив висок на корпус машины.

Присело на ящичке рядом.

— А вы не рассматривали возможности, — спросило я-оно, без предисловий, — что все это только выглядит как несчастный случай, что должно было таким выглядеть?

Поначалу она не поняла, а когда поняла — стиснула губы.

— Я своими глазами видела. Он сам себя прикончил этой адской машинкой.

— Подумайте, пожалуйста. Он эти устройства спроектировал, он их построил, никто в них лучше него не разбирается. Он применял их на себе уже много месяцев, если не несколько лет. Как до того электрические динамо — молнии сквозь себя пропускал, вы же сами мне рассказывали, держал в руках молнии, заставлял лампочки загораться своим прикосновением, проводил разрушительные силы сквозь землю, воздух и тело, никогда не страдая от собственной ошибки или неверных расчетов. Тогда, почему такое сейчас? Или же ледняцкий убийца следит в засаде, так что царские агенты должны охранять его днем и ночью. Случай?

— Я видела!

— Вы видели конечный эффект. Узнал бы Никола сразу, если бы кто-то, в ваше отсутствие, прокрался в купе и переставил в механизме динамо-машины калибра тор мощности, какое-нибудь колесико, увеличивающее давление теслектрического тока? Практически всякая вещь оказывается убийственной, если подать ее в неумеренной дозе.

— Это можно проверить! Заглянуть вовнутрь динамо!

Я-оно покачало головой.

— Сейчас? Когда мы оставили его без присмотра, в открытом шкафу, в открытом саквояже? Вы вообще дверь купе на ключ закрыли?

— Но кто бы мог это сделать? Кто вообще знал о привычках Николы?

— Кто?

Mademoiselle Филипов широко раскрыла глаза.

— Вы!

— Это правда. Кто еще?

— Никто! Только вы! Только вам рассказывал!

— А охранники? А сам доктор Тесла — с кем он еще беседовал? А люди из пражской лаборатории — разве там ледняки не могли чего-то вынюхать? Кроме того, откуда вам известно, что я, в свою очередь, не мог рассказать кому-нибудь?

— А вы рассказали?

— Не в этом дело. — С раздражением дернуло себя за ус. — Вы меня не слушаете. Дело не в том, как было и как не было, но как могло быть. Вы же сами видите, солнышко светит, лето, небо синее, мы стоим еще в Новониколаевске, а Лед далеко за горизонтом.

Кристина шмыгнула носом, дунула в смятый платочек.

— Не понимаю, господин Бенедикт, к чему вы ведете.

— Умоляю вас ненадолго сконцентрироваться. Ведь как выглядит нынешняя ситуация: нет никакого способа утверждать, то ли Никола Тесла погиб в результате несчастного случая, то ли его убили. Все предпосылки соответствуют обоим вариантам прошлого. Даже сам доктор Тесла не мог бы подтвердить, какой из них правдивый. Его убили и не убили. В вашей власти выбирать, какая история заморозится: убийство или несчастный случай.

Что-то до нее начало доходить. Невольно девушка склонилась вперед, снизила голос.

— Вы меня уговариваете, чтобы я объявила, будто его убили?

— Про объявление пока что нет и речи, но такое прошлое было бы, ммм, наиболее мудрое.

— Я должна лгать?

— Да нет же! Лгать? С чего вы взяли! И то правда, и это правда, во всяком случае — правда в той же самой степени. Вы скажете «А» — скажете правду; скажете «не-А» — опять скажете правду. — Я-оно застегнуло пиджак, заложило ногу на ногу. — Так как же будет? Значит, как было?

— Но — зачем?

— Зачем убийство было бы для вас наиболее мудрым решением? Но это же очевидно, учитывая контракт доктора с царем и те обязательства, которые по прибытию в Иркутск…

— Почему это столь важно для вас? — Кристина наморщила брови. — Какая вам выгода, когда скажут, что… — Она громко втянула воздух, закрыла рот платком. — Father Frost[142]. Что они говорили за завтраком о вашем отце — что вы едете торговать с лютами Россию, что…

Отзвук плевка и громкий кашель перебили ее на половине мысли. Я-оно выглянуло из-за аппарата. Доктор Тесла сидел на жестяных ящиках, одной рукой массируя себе грудь, второй поднося ко рту приготовленную Олегом кружку с водой.

— Мадемуазель Кристина, — тихо произнесло я-оно. — Только не надо кричать и не делать каких-либо тупостей…

Девушка вскочила, увидев Николу, протяжно вскрикнула. Тесла поднял голову, улыбнулся. Она припала к нему, чуть не выбивая у него кружку из рук; доктор прижал ее к себе, обнял, поцеловал руку. Mademoiselle Филипов снова расплакалась. Серб, ничего не понимая, глядел над ее головой. Я-оно подошло к двери, потянуло засов. Павел Владимирович стоял буквально в паре шагов, сразу же оглянулся. Кивнуло ему. Тот притоптал окурок, позвал Олега и Степана.

Вытащило из насоса оба кабеля; машина чихнула, завизжала, захрипела и замолчала. Закрыло пробками отверстия в досках корпуса, свернуло провода, уложило их в ящике с банками. Соляная глыба в обойме зимназового захвата была черной словно уголь. Отерло ладони о брюки — холодная влага собиралась на кабелях, несмотря на толстую изоляцию.

Агенты стояли возле Теслы; беспомощно опущенные руки и размякшие, масляные лица говорили все.

Серб выпил остатки воды.

— В горле пересохло, — прохрипел он.

Потом покосился в средину кружки и тоненько захихикал. Впечатление было чудовищным: Никола Тесла так себя не ведет.

— Не знаю, — произнес Павел.

— Дышит, — сказал Степан.

— Живет, — заявил Олег.

Тесла осторожно поставил кружку на жестяной поверхности. Кристина Филипов присела к нему на колени. Доктор шептал ей что-то на ухо. Она же игралась пуговицами, застегивая сорочку старика.

— Нужно будет написать в рапорте, — сказал Павел.

— Что сейчас живет, а не жил, — сообщил Степан.

— Что живет, — сказал Олег.

— Я же проверял его пульс. Не было пульса. Не дышал.

— Мог и ошибиться.

— Ты же не врач.

— Опять же, разнервничался.

— Вот это — сущая правда.

— Ну, так видишь.

— Живой.

Я-оно тихонько рассмеялось. Все глянули. Я-оно разложило руки:

— Всего лишь спал.

О необходимости ручного управления Историей

На серебряной крышке портсигара был выгравирован геральдический символ с тигром, сжимавшим в челюстях зверька, похожего на ласку.

— Уссурийский тигр, — сообщил господин Порфирий Поченгло, угощая папиросой. — Якобы, когда-то обитал неподалеку от Иркутска, буряты-охотники повторяют рассказы дедов своих дедов. И сибирский соболь, на торговле их шкурками выросли здесь первые состояния.

— Это печать вашего торгового дома?

Поченгло рассмеялся.

— Герб Иркутска, дорогой мой, герб Иркутска! Тигр и соболь.

— Вы, насколько я понимаю, сибиряк с рождения, отец же попал на Байкал — когда? после январского?[143]

Тот вынул визитную карточку. Я-оно глянуло. Кириллическая печать, с адресами в Иркутске и Петербурге — Поченгло П. Д., директор Сибирского Металлургического и Горнодобывающего Общества Коссовского и Буланжера, под двойным гербом Иркутска и Сибирхожето.

Я-оно закурило. Господин Поченгло кивнул стюарду, чтобы тот приоткрыл окна в малом салоне. Мальчик начал сражаться с блестящей аппаратурой потолочного люка. Поченгло вздохнул, указал рукой в переднюю часть поезда. Я-оно только пожало плечами. В курительной и за биллиардным столом собралась, как и каждый вечер, чуть ли не половина пассажиров Люкса; в таких условиях крайне сложно говорить наедине, всегда кто-то прилепится, оказавшиеся вместе люди сходятся и расходятся, отбиваясь друг от друга — словно биллиардные шары. А ведь нужно уделить панне Елене хотя бы с полчасика. Глянуло в ее сторону. Она уже вышла; дала знак и вышла.

Перебралось в вечерний вагон. Здесь, в свою очередь, попало на Frau Блютфельд, та цвела в компании, уцепившись за руку высокого прокурора, слишком далеко не отходя от пианино, на котором выстукивал печальные мелодии monsieur Верусс, строя притом глазки черноволосой красавице-вдове. Гертруда Блютфельд, Боже, из огня да в полымя. Заметила? Фу, не заметила. Как можно незаметнее потянуло Порфирия в галерею. Только лишь закрыв ее двери, вздохнуло свободнее. Промышленник с весельем в глазах только приглядывался.

— Светская клаустрофобия, — сказало с кислой усмешкой. Огляделось по сторонам. Никого, один Зейцов тихо похрапывает на табурете в углу. Стеклянные панели-близнецы по обеим сторонам железной перегородки перед смотровой площадкой были приоткрыты, ветер свободно влетал вовнутрь. Встало у самой переборки, еще перед струями сквозняка, но уже в движении свежего, прохладного воздуха; выдуваемый дым сворачивался в нем в спирали и банты. Если глядеть отсюда, прижав глаза к стеклу, впереди видны, на фланге мчащегося Экспресса, на фоне размытой зелено-золотой тайги, под длинным штандартом дыма — цветные крылья зимназовых зорь, бьющие на много аршинов от ледовой туши «Черного Соболя» (которого самого видно не было).

Я-оно спрятало карточку в карман.

— Впечатлен, впечатлен. Сибирское Холад-Железапрамышленное Таварищество пожало мне руку, буду ее внукам показывать.

Поченгло снова рассмеялся, его смех был очень заразителен, так и хотелось смеяться вместе с ним.

— В совете Сибирхожето у нас только один голос. На водку с Победоносцевым я не хожу, если вы так это себе представили. Впрочем, и в самом Металлургическом и Горнодобывающем Обществе у меня только миноритарная доля. Но характерно то, что вы заранее приняли, что что я сам ссыльный, либо родитель мой был сослан. Сам я никогда не бывал в давнем Королевстве[144] — у всех вас там, и вправду, такой образ Сибири?

— Ну, после зимназового бума кое-что изменилось, знаю, что многие выезжают ради заработка…

— И даже сейчас, — Поченгло поискал глазами пепельницу. Стряхнул папиросу за окно, — вы говорите это так…

— Как?

— Словно в этом таится какая-то непристойность. Только не надо кривиться; так, так, я уже слышал о вашем отце, сосланном за противоцарские делишки; le Père du Gel, ну как же я мог не услышать; так что представьте, какие странные чувства это пробуждает у самих ссыльных. Мы стараемся нанимать их в первую очередь, тех, которые после освобождения не получают разрешения возвратиться в Польшу, с приговором выдворения или поселения — и поначалу это всегда, ммм, не очень удобно.

— Если вся Сибирь представляет собой тюрьму для поляков, кем же являются те, кто в тюрьме этой богатства свои растят?

На этот раз Поченгло поглядел серьезно.

— А кем являются те, кто в тюрьме родились? Послушайте, мой отец был инженером, в Иркутск его вызвал господин Савицкий во времена золотой горячки; дело было в графитовых тиглях; какой-то француз открыл там тогда залежи графита, и золотоносные поля Савицкого над Ангарой оказались ценными вдвое. Отец, в свою очередь, выписал невесту из Захваченной Страны, тут, то есть, в Иркутске, они поженились, в костеле отца Шверницкого. В тысяча восемьсот семьдесят девятом костел сгорел, через пять лет на его месте возвели уже кирпичный храм Вознесения Наисвятейшей Девы Марии, за счет Михала Коссовского; в этом же костеле и меня крестили, пан Коссовский был моим крестным. Когда началась реализация крупных проектов российских железных дорог: Транссиба и Восточно-Китайской, началась вторая жизнь Прибайкалья. Коссовский вместе с Эдгаром Буланжером учредили тогда свое Общество, концерн мирового масштаба, с резиденцией в Санкт-Петербурге и филиалами в Иркутске, Томске и Париже. Несмотря на название, Общество занимается еще и торговлей, возводит порты на реках. Поначалу, действительно, прибыль шла, в основном от горного дела, от добычи медных и никелевых руд. Все изменилось с приходом Льда. Я поначалу работал на братьев Бутиных, когда те перебрались из Николаевска в Иркутск. Но после первого Мороза мы учредили собственное общество. И когда царь издал указ о монополии, а Победоносцев учредил Сибирхожето, Общество сделало таким, как наша, фирмам, щедрые предложения. Мы согласились. Господин Коссовский к тому времени уже не жил, Буланжер умер еще в прошлом веке. Я вошел в совет директоров, поставили резиденцию Общества в Холодном Николаевске. С тысяча девятьсот тринадцатого года наши обороты увеличились более, чем десятикратно. В данный момент, господин Герославский, шесть и три десятых процента глобального экспорта зимназа проходит через Металлургическое и Горнодобывающее Общество. Мы владеем патентами на шестнадцать холодов железа, в том числе — и на никелевый холод, томскую единицу. И на тунгетитовые проводники. А вы мне тут говорите о тюрьмах? Чтобы сбежать? И, может, еще стражников убить? — Господин Порфирий Поченгло стиснул пальцы в костистый кулак и, нет, не потряс им, просто задержал перед глазами в каменном жесте, секунда, две, долгий момент молчаливой неподвижности под знаком кулака, и только потом рявкнул с волчьей радостью: — Да мы просто выкупим эту тюрьму!

— Autres temps, autres moeurs[145], раз теперь такие вещи можно попросту купить, то, видно, нет смысла за них сражаться. Тем более, за них умирать.

— О! Ну словно их слышу! Деньги — сатанинское семя, так что нам следует отречься от всех дел его! — засмеялся холадпрамышленник, уже немного с иронией, направленной и против самого себя. Он выбросил папиросу, вынул следующую. Солнце блеснуло в глазу тигра на серебряном портсигаре. Господин Поченгло поворачивал его туда-сюда, ловя рефлексы, собственное отражение, отражение внутренней части галереи. Затем поднял глаза. — За столом у князя как-то сразу не заметил, но сейчас — ведь вы же наш человек! Куда ни глянь — лютовчик!

Я-оно с раздражением отмахнулось.

— Оптический обман.

— Да ну же!

— Оптический обман, иллюзия, господин Порфирий, на самом деле все как раз наоборот…

— Да черта лысого — иллюзия! Встаньте-ка на свету. А теперь гляньте, ну, урожденный лютовчик, даже глаза, даже ваши глаза солнца не боятся, зрачки не…

Открылась дверь бального зала, поплыли звуки пианино и говор женских голосов; я-оно развернулось на месте.

В двери стоял Юнал Тайиб Фессар, в залихватско насаженной на голову феске и наполовину полным стаканом в руке.

— Тута! — воскликнул он. — Вот куда от меня убежал, господин Мороз уважаемый, дитятко потерявшееся — если кто не видел никогда рожицы невинной, так поглядите — ну чем не ангелочек ясный — pig — sherrefseez[146]дай-ка обниму, бедняжечку, иди-ка в объятия разбойника кровавого!

Он был пьян. На пороге споткнулся. Из под фески выглядывала белая полоса бинта, из под бинта — багровый шрам. Поезд как раз не сильно и раскачивался, но турок шел словно моряк на прорывающемся через шторм корабле: широко расставляя ноги и сгибая колени, подавая вперед торс, вытянув далеко в бок руку со стаканом — дополнительным средством баланса. На голубой тужурке темнело свежее пятно.

— Ничего не знает! Ни о чем не слышал! — восклицал он. — О, святая простота! Коссовского и Буланжера тоже не знает, а как же — он не везет здесь в вагоне опечатанные ледовые машины — так кто бы подозревал его в связях с тайной полицией, с князем, с Бог знает кем еще — он никого не знает, и ничего, совсем ничего не знает!

За спиной Фессара в дверях появилась симметричная фигура доктора Конешина. Он подавал знаки: беспомощные, гневные, предупреждающие, снова беспомощные.

Господин Поченгло быстро сделал шаг вперед, вынул у турка стакан из руки и выбросил его в окно, струя спиртного хлестнула по приоткрытому стеклу.

— Снова начинаете! — рявкнул он. — Что, обязательно нужно нажраться?!

Фессар распахнул челюсти в карикатуре на улыбку.

— У лютов так человек не упьется, так что нужно пользоваться, пока можно. — Он хлопнул нижней челюстью, будто деревянной колотушкой. — Потом стану прощения просить, ну так, нижайше. — Тут он и вправду согнулся в истинно русском поклоне, головой до земли, то есть — до пола, до гладкого паркета, а поскольку тут же потерял равновесие, так как слишком широко расставил ноги, то подперся рукой, вторую поднимая за спину. — Тем временем, эх, тем временем, пьян я как пес нечистый, но могу оказать соответствующее почтение господину гггрррафу, в жизни еще меня в делах так вокруг пальца не обводил, так что глубочччайшее мое почтение! — И снизу, разогнувшись, словно пружина, он рванул вперед в бычьей атаке, теряя феску и развевая полами тужурки.

Я-оно без труда отскочило.

Турок врезался лбом красного дерева в железную стенку, за гудело, словно колокол. Порфирий вздрогнул, словно его самого ударили.

— Rahim Allah[147], — только и успел хрюкнуть господин Фессар перед тем, как упасть.

Доктор Конешин позвал стюардов. Поднял феску, отряхнул, склонился над турком. Ощупал его череп; ощупав, пожал плечами. Стюарды подняли купца в умелом захвате, один справа, второй слева, третий идет впереди, открывает двери, извиняется перед пассажирами. Доктор натянул феску на беспомощно качающуюся голову турка и закрыл за ним двери.

— Алкогольные припадки, когда Аллах не глядит, — буркнул господин Поченгло, но, и правда, у нас с ним подобные эксцессы не случались. И часто так…?

— Мне он казался человеком, твердо стоящим на земле, — ответило я-оно, бросив окурок по ветру.

Поченгло в очередной раз вынул свой портсигар. Теперь угостился еще и доктор Конешин.

— Ну а это? — Порфирий провел пальцем вокруг головы. — Откуда?

Я-оно скромно усмехнулось.

— Не буду хвалиться, но это сделал я.

Доктор, развеселившись, икнул. Выдувая дым, он щурил глаза в сиянии вечернего солнца. Морщинки около его век тоже укладывались в зеркальном порядке.

— Он не захотел ответить, когда я его спрашивал. Как вижу, это какие-то игры в сфере крупных финансов. Вы конкурируете друг с другом, n'est се pas[148]? А тут, вижу, поляк с поляком, в дружеском согласии… Вы ему что-то обещали, господин Бенедикт?

— Я? Да Боже упаси! Он сам вбил себе это в голову.

— Что конкретно? — заинтересовался Поченгло.

— Ох, да совершеннейшая бредь. Будто бы изобретен способ свободного разведения зимназа, и будто бы я что-то об этом знаю.

Господин Поченгло замер с раскрытым портсигаром в поднятой руке.

— Что вы об этом знаете?

— Господи, Боже мой! — Я-оно пнуло ногой стальную коробку двери. — Еще один! Это проклятие какое-то! Да ничего я не знаю! Не о чем знать! Вообще ни в чем не разбираюсь!

— Святая простота, — буркнул доктор себе под нос.

Я-оно стиснуло челюсти. Эти двое очень внимательно приглядывались ко мне, крайне невежливо, не отводя глаз в течение долгих секунд, даже не делая вид, что это случайный обмен взглядами, как бывает в беседе, в обществе; нет, они глядели словно на удивительнейший экземпляр, экзотическое животное, загнанное в угол, ну, что оно теперь сотворит, чем их удивит, как развлечет? То есть: любопытство, легкая усмешка, щепотка сочувствия на лицах, склонившихся над глупым зверем — весь подобный театр.

Стыд стекал по всем органам тела: липкая, жаркая мокрота.

Какими словами должен воспользоваться лжец, чтобы изменить мнение о себе? Должен ли он признаться, что лжет? Даже, если не лжет? Но и не говорит правды — потому что ее не знает. Рука дрогнула, невольно потянувшись за интерферографом. Ну, и как из этого выпутаться! Как замерзнуть! Я-оно опустило глаза, отвернуло голову. Льда! Льда! Льда!

— Гаспадин Ярославский, — произнес симметричный доктор, вы едете в Зиму к своему отцу, приятелю лютов, понимаете, он их доверенный дьяк из людского рода. Вы, Порфирий Данилович, знакомы с верой Бердяева? Знакомы вы с эгзегезами ледняцких и оттепельнеческих мистиков? Вчера мы из уст господина Бенедикта и того каторжника услышали целую концепцию управления Историей посредством управления морозниками. Вам это известно? Вы же из их города, так что должны знать. Что скажете? Зачем господин Ерославский едет к отцу на самом деле? — Он приложил палец к губам, только подчеркивая симметрию, потому что строго посредине. — Как поляк с поляком, о чем вы тут говорили? Уже в первый день господин граф, тогда еще господин граф, нам ясно высказался относительно собственного отношения к России и российскому народу. Если бы я верил в эти бердяевские идеализмы… как лояльный подданный Его Императорского Величества.. не должен был бы поступить с ним, как наш капитан?

Я-оно попыталось небрежно рассмеяться; не вышло.

— Пускай верят, во что хотят! — выкрикнуло в сердцах. — Так или иначе, все это останется совершенной чушью. То, что Зейцов говорил про Историю — как Бог общается с человеком посредством Истории — как по ее прохождению, по последствиям ее форм можно прочитать Божескую мысль и Его замысел… Так вот, это может иметь смысл только тогда, если мир управляется двузначной логикой — если, и вправду, такая История существует, то есть, если существует одно и конкретное прошлое нашего настоящего. Ведь если для прошлого и будущего остается истинной логика трехзначная, то Историй имеется столько, сколько звезд на небе, даже больше, для каждого человека различная, и различная для каждого человека в различных моментах его памяти; она изменчива, словно замыслы царя. И столько из нее можно прочитать смысла и порядка, что из очередных указов самодержца — то есть, вообще ничего, поскольку такой историей управляют как раз случайные ассоциации, сонные кошмары и ночные страхи.

— Но вы говорите, что в Стране Лютов…

— Да.

— Что Лед…

— Да. Прошлое обязано замерзнуть, тогда оно становится Историей. — Я-оно подняло глаза. Те глядели через седой дым, красное солнце размывало черты их лиц, и они размывались в розовый кисель. Я-оно отступило к приоткрытой панели, вошло в ветер. Вдох, выдох, вдох. — Обязано замерзнуть. Столько Истории, сколько и Льда.

— А ваш отец — ваш отец беседует с лютами…

— Так говорят.

— И вы все еще не понимаете, в какой ситуации все это вас ставит? — Доктор Конешин быстро глянул на Поченгло, как бы в поисках свидетеля невероятной тупости собеседника. — Нет значения, что из этого является правдой; важно, что они в это свято верят — ледняки, оттепельники, защитники старого порядка и анархисты, социалисты…

— Ну, как раз не думаю, будто бы твердые марксисты этим морочили бы себе головы: они верят, будто бы История и так на их стороне, не нужно только мешать, и она сама свое сделает. Зачем бы им нужно было через Отца Мороза…

— Думаете, что среди российских марксистов нет таких, которые одновременно верят и теориям Бердяева? А ведь это оттепельники самые рьяные, таких берегись, они сделают все, чтобы уничтожить Лёд, изгнать лютов. Удивительно, что вы вообще выехали из Варшавы!

— Видно, меня защищали. Как вспоминаю… — Я-оно скривилось. — Хотя, сейчас вспомнить могу все, что мне только не подсунут.

— Пойдете, шепнете словечко отцу… Поляк! Сын участника заговора против царя! Некоторым оттепельникам это, может, как-то и на руку — но ледняки! Как вы вообще еще живой ходите?! Чудо, не иначе! — Симметричный доктор, уже без следа веселья, зато явно возбужденный, пыхал густым дымом и дергал себя за бакенбарды, в этом освещении совершенно огненные. — Как вы себе это представляете — ведь здесь, в поезде, все знают, и на месте, в Иркутске, тоже будут знать, как только поставите ногу на земле Льда, там ведь половина высаживается. Вам же не дадут покоя!

— Да что вы обо мне так беспокоитесь, самое большее — зарежут меня где-нибудь в темном закоулке, вам какое дело?

— Ах так, ведь пробовали уже, тогда, в Екатеринбурге. Парень, ты же на смерть туда едешь!

Господин Поченгло машинально сбил пепел за окно. В задумчивости он нажал косточкой пальца на край глазницы, веко поднялось над по-птичьи вытаращенным белком, светень блеснула под бровью.

— С другой стороны глядя, — отозвался он, — раз хотят убить, то, глядя с другой стороны — это власть! Я правильно понимаю? Вы говорите отцу; отец, который, видно, сам своей воли не имеет, говорит лютам, они замораживают Историю. Война или мир, единовластие или анархия, Россия или Польша, революция или же не революция — так? Господин Бенедикт! Можно ли вообще представить большее могущество на Земле для человека, чем сила ручного управления Историей?

ОТТЕПЕЛЬ ДО ДНЕПРА — РОССИЯ ПОДО ЛЬДОМ — ПАРТИЯ ПРИКАЗЫВАЕТ — ВЕСНА НАРОДОВ. Я-оно начало грызть ноготь.

Порфирий выбросил окурок. Одной рукой передвигая по пикейному жилету, будто вслепую разыскивая часы или табакерку, вторую он протянул со стороны солнца, обнимая, прижимая к себе в жесте огромного доверия и сердечности.

— Будут к вам приходить, в пояс, так, в пояс кланяться, дары всяческие к ногам твоим складывать, уговаривать, подкупать, умолять, грозить, да, грозить наверняка тоже станут, но и давать — все дадут за власть над Историей!

— Да что это вы ему на ухо насвистываете! — рявкнул симметричный доктор с другой стороны карминово-золотого водопада. — На что уговариваешь? Чтобы пользу вашу в том высматривал? Чтобы — что? На аукцион Историю выставил? Ах, душа купеческая!

— А вы, доктор, — спросило я-оно, — а вы знаете, какой должна быть История?

— Ага, с Королевством Польским «од можа до можа»[149], чтобы Российская Империя в пыли валялась, — фыркнул доктор Конешин.

Я-оно сбросило с плеча руку Порфирия.

— Но ведь я серьезно спрашиваю. Бердяев считает, будто бы люты исказили ход Истории. То есть, достаточно отвернуть Зиму, и все будет так, как быть должно? То есть, и вправду, Историю нужно вручную… подстраивать?

— Если бы существовал такой способ, — прикрыв глаза, грея лицо в солнечном блеске, размечтался доктор Конешин, — если бы имелся какой-то научный метод для познания того, что быть должно, а не что быть только может, но что быть обязано…

— Вы имеете в виду Бога?

— Да зачем нам еще и Бог?! История — это не сообщение от Бога; разве что в точно такой же степени, как созвездия на небе, химические рецепты или композиция кишок и печени в организме. То есть, если бы имелся научный способ познания, точно так, как по виду кишок узнают, какой организм поражен болезнью, какой же представляет собой образец здоровья и биологической правильности — такой вот способ распознать Историю больную и здоровую; тогда, да, вы бы могли искривленную Историю выпрямить, то есть — вылечить; и это была бы единственно правильная польза ручного Историей управления.

— Господин доктор — атеист, — совершенно не удивившись, заявил Порфирий Поченгло.

— Этого я не сказал. Просто, Бог в Истории мне ни для чего не нужен.

— Я же и говорю: атеист, — повторил Поченгло.

— Или же правы мартыновцы, — медленно произнесло я-оно, — и История была искажена уже давным-давно, поскольку мир во власти Злого, и только должен прийти истинный Бог, который излечит во всем мире то, что больное, то есть — и саму Историю тоже, Историю оздоровит прежде всего. Он — не люди.

— Он? — вскинул бровь господин Порфирий. — То есть, Лёд? Люты?

Я-оно коснулось языком вспухшей губы.

— Чтобы посмотреть на Историю как лют — заморозиться, то есть, напитаться тьмечью, залиться тьмечью до каменного Мороза…

— Чем?

— Не то, что можно, но то, что должно — делает — правду…

— Вы себя хорошо чувствуете? — Поченгло приблизился снова, наклонился, прижал губы к уху. — Ты на солнце стоишь, — шепнул он, — смотри, доктор тоже, в конце концов, заметит, тьвет выжигаешь, словно старый рабочий из холадницы.

— Прочь! — взвизгнуло я-оно. — Да пошли вы! Искусители! Не стану я лгать!

Отпихнуло Порфирия и подскочило к железной перегородке. Выскочив на смотровую площадку, захлопнуло двери и оперлось спиной о холодный металл. Пытались ли они добиваться, силой открывать? Даже если и так, то совершенно того не почувствовало. Все звуки внутренней части вагона остались за дверью: здесь же был только машинный грохот «Черного соболя», свист ветра и гипнотический ритм зимназа, избиваемого теплой сталью: длук-длук-длук-ДЛУК. Вздохнуло полной грудью. Ритм проходил от колес через подвески и тележку, через стены и двери — в тело, в кровь и в кости, вовнутрь черепа, подгоняя тот мозговой поезд, о котором почти что забыло: длук-длук-длук-ДЛУК, мысль-мысль-мысль-МЫСЛЬ!

Нужно протрезветь. Терпкий привкус испуга все еще щипал язык и нёбо (вкус испуга, а может, теслектрического тока). Ведь впервые с полной уверенностью допустило возможность того, что с самого начала все было правдой: люты замораживают Историю — фатер разговаривает с лютами — Министерство Зимы посредством сына желает управлять отцом — лютами — Историей. Ледняки и оттепельники, поляки и русские, социалисты и мартыновцы, охранка и пилсудчики, Тесла и Сибирхожето, те и другие, те и вот эти, каждый будет тянуть в свою сторону, а если не перетянут, то убьют, чтобы не дать возможность другим фракциям перетянуть на свою сторону.

Это страх — а что говорит разум? Нужно это обдумать трезво. Султан серого дыма расстилался на небе над Экспрессом — когда задирало голову, между одним и другим вагоном видело мчащуюся по вечернему небу дымовую реку; если же глянуть прямо, вдоль состава, в глаза бьют рассерженные огнями заходящего Солнца зори и радуги, и миражные арки холодных цветов, выбиваемых на краях черного локомотива, половина горизонта терялась за феерией этих мерцающих отблесков. Транссибирский Экспресс пробивался сквозь тайгу в шуме расталкиваемого воздуха и грохоте сотен тонн стали, но выглядело это так, словно его тянула упряжка из бабочек; огромная туча мотыльков, опережающая, окутывающая, прижимающая сам паровоз.

Трезво. Если Лёд сдавливает в окружающем мире лотку Аристотеля, и только там, подо Льдом, существует История, то есть — непрерывность между прошлым, настоящим и будущим; а в мире Лета с трехзначной логикой царит лишь хаос миллионов возможных вариантов прошлого и будущего — если так, то люты ни в коей степени не исказили Истории: люты формируют Историю, единственно истинную, единственно возможную. А все, что вне Льда — это не-История, очередной мираж инея в историческом масштабе.

Но если прав Николай Бердяев, и История реализовывалась в правде, пока не появились люты, которые заморозили ее в самом буквальном смысле, то есть: затормозили на бегу — если правы все их ледняки и оттепельники, и от выживания Льда зависит сохранение России в ее нынешней форме — тогда какое значение для Истории имеет разница в лотке Зимы и логике Лета? Ведь это уже как раз не иллюзия. Доктор Тесла построил машины. Он качает тьмечь. Теслектрические поля тунгетита изменяют саму природу мира.

…Тогда, каким же образом мир, основанный на «может быть» является более правильным, чем мир, основанный на правде? Каким образом История того, что не существует, более правдива, чем История того, что существует? Неуверенность, которая более уверена, чем сама уверенность. Неправда, которая более правдива, чем правда! Бог, стоящий на стороне лжи! История мира, словно тот ночной рассказ в поезде, признание незнакомца незнакомому человеку — Бог, склоняющийся в полумраке со строптивой усмешкой, нечеткая форма на фоне самой темной темноты — во время поездки — Его слова, перечащие его же словам — История — правда или ложь? Правда или фальшь?…

Но так быть не может!

Я-оно сплюнуло в сторону, ветер подхватил слюну. Вся надежда в Николе Тесле. Надежда заключается в том, что он жив, что он навечно выбил смерть из настоящего в один из вариантов возможного прошлого, и, после отсоса тьмечи, много чего могущий, Тесла доедет до Иркутска, соберет там свои машины, пропустит теслектрический ток сквозь лютов; вся надежда на гениального серба — он сделает Историю предметом экспериментальной науки, подключит Историю к электродам, перебросит стрелку, ба-бах, стреляют черные молнии, и тогда увидим, чья будет победа.

Я-оно подошло к барьеру, тяжело оперлось на балюстраде. Шпалы мигали под межвагонным соединением, сливаясь в геометрическую волну. Остался только день, послезавтра утром — Иркутск. И что сделать там? Пойти по адресу, указанному Прейссом, обратиться в Министерство Зимы, позволить науськать себя на отца? А если какой-нибудь ледняцкий шпик, если почитатель Мартына из распутинской фракции, если кто другой высмотрит и даст знак, да много ли надо, в таком городе на краю света, где толпы китайцев, сибирских дикарей, бывших каторжников и всяческой дряни со всего света шатается по улицам, много ли надо — червонец и фляга ханшина, не больше, и вот уже кинжал входит под ребро, держи свою тысячу рублей, режься теперь в аду с Искариотом[150] в зимуху.

Может, сбежать? Когда? Каким образом? Сойти на станции перед Иркутском, затеряться в Сибири, такое возможно, есть же достаточно много денег, сохранившихся из Комиссаровой тысячи плюс выигранных у Фессара; а ведь бумаги тут никто не спрашивает, годами можно жить, и лапа государства не достанет, обменяться личностью с одним или с другим беглецом. Или потом купить инкогнито билет в купейном до Владивостока, откуда корабли выходят во все порты мира — разве не таким был самый первый замысел? — Мыс Доброй Надежды, Антиподы, Западная Индия, Америка.

— Разрешите, Венедикт Филиппович?

Вставши рядом, Зейцов схватился за поручень рукой, на которой не хватало пальцев, когда Экспресс вильнул на легком вираже.

— Ушли уже?

— Не понял?

— Доктор и господин Поченгло. Разбудили вас?

— Не знаю… да… я так… — Ну почему он снова так мудохается, зачем за подбородок хватается, скребется в колтуне своем черном, зачем материал костюма сминает, оставляя на нем жирные полосы? — Вы позвольте, я…

— Выходит, наслушались, Филимон Романович, глупостей всяких, редко такое случается.

— Я… как раз и не думаю, что это глупости были. — Он нервно почесал свой шрам. — Ваше благородие помнит, о чем я утром просил.

Я-оно выпрямилось.

— Если хотите заново меня мучить…

— Нет, нет, — замахал он руками, бросив поручень. — Я как раз с противоположной просьбой: если помните… так забудьте.

— Что?

— Забудьте, плохо оно, о чем я вас просил. — Зейцов отвел глаза. — На плохое уговаривал, забудьте.

Я-оно долгое время приглядывалось к нему. Тот вертелся и крутился под взглядом, словно его на сковородке припекали.

— Что-то не пойму я вас, Зейцов. Вы, случаем, не пили только что?

— Да все же не так, Венедикт Филиппович. Я слышал, что вы тут говорили, и обдумал все. Плохо, что просьба эта от меня исходила, но еще хуже — если бы вы захотели ее исполнить, если бы могли ее исполнить.

Я-оно беспомощно махнуло рукой.

— Да зачем мне все это, к черту! Дайте мне покой со всеми вашими просьбами, Царствиями Божьими и исповедями своими глубокодушными. Идите прочь!

Только сейчас он почувствовал острие — схватился с огнем в глазах, с наморщенными бровями.

— Гаспадин Ерославский! Вы же так не думаете!

— Как я не думаю?

— На что они все вас убалтывали — что говорили, что сделаете, встретив наконец отца — какая польза из власти над Историей. Вы слушаете, спрашиваете, покрикиваете, обижаетесь — но каково ваше мнение? Ваше самое откровенное?!

…Скажите: вы и вправду считаете, будто бы Историю сотворили люди? Что если бы кто-то, в нужный момент поступил иначе, чем поступил, то Рим бы не пал, или Средневековье никогда не кончилось бы, не была бы разрушена Бастилия? Или сейчас: кто-то что-то сделает, и революция изменит лицо России, лицо всего мира; а не сделает — и все останется по-старому. Действительно ли из этого берется История? Вы так считаете?

…Или же она, скорее, является картиной необходимости, навязанной чьими-то действиями: Рим пал, пришли темные века, потом второе владычество Рима, затем вторая эпоха разума — как непарное число идет после парного, которое, в свою очередь, идет после непарного.

…Венедикт Филиппович! Скажите же откровенно: в какую Историю вы верите?

Он глядел прямо в глаза, без свидетелей, с лицом, на котором не было никаких знаков и пересмешничающих, иронических гримас. Так попалось я-оно в ловушку откровенности; ведь если бы какая-то третья особа, если бы хоть малейший след издевки в жесте или речи — сразу же вошло бы в эту внутреннюю конвенцию, обращая беседу в очередную светскую забаву. А так — есть только один человек и другой человек, а еще то, что можно выразить в межчеловеческом языке.

— Во что я верю, Зейцов: не История творит людей, но люди творят Историю.

Бывший каторжник покачал головой. Отступив на шаг от балюстрады, он вполовину согнулся. Ну вот, еще один разыгрывает спектакль с поклонами, подумалось. И вправду, спутанная грива волос практически доставала железных плит.

— Простите, — произнес он громко, очень четко.

Потом обеими руками схватил меня под колени — я-оно ухватилось за поручни — Зейцов схватил, потянул — дымовая река на небе — резко выпрямляясь, бросил вверх — небо, тайга, сталь, насыпь, земля — видимо, я-оно отпустило поручень до того, как что-нибудь могло хрустнуть в выкрученном запястье — насыпь, земля, грохот и свист ветра в ушах, полетело, кувыркаясь, ногами вперед. Даже вскрикнуть не успело. Хлыст — гибкая ветка — ударил по спине, я-оно упало в траву и песок; продолжало катиться дальше. Вспыхнула боль в теле и так покрытом синяками, и которое продолжали избивать и перемалывать. В конце концов, я-оно остановилось на камнях. Они расцарапали лицо, вонзились в шею, продырявили одежду и кожу. Приподнялось на локте. Выбитый зуб выплыл на подбородок вместе со слюной. Грохот постепенно затихал — тих, потому что поезд удалялся, последний вагон Транссибирского Экспресса исчезал в перспективе просеки, вырубленной в тайге для железнодорожной насыпи. Еще блеснула лампа, указывающая конец состава, и только холодный отблеск сияния «Черного Соболя» светил над деревьями — но и эта туча радужных мотыльков быстро блекла и уменьшалась на темнеющем горизонте. Длук, длук, длуук и тишина. Выплюнув еще один зуб, глянуло в противоположную сторону. На фоне багрового Солнца вдали шевельнулся маленький силуэт всадника с древком у седла. Медленно уселось, переломанные пальцы торчали под странными углами. От блестящих рельсов исходил мороз. Первые звезды азиатской ночи уже искрились на низком небе. Одна, другая, третья, пятая — созвездие охотника. Зимназовые радуги зашли. В лесной чаще отозвались звери. Избитое тело тряслось. Потом я-оно потянулось к Гроссмейстеру.

Глава шестая