Леда без лебедя — страница 21 из 79

ь тебя в свои объятия… И ты не заметила этого?! Я расскажу тебе все; я вызову улыбку на твоих устах. В тот день сквозь портьеры алькова я мог видеть твою кровать. Я не смог оторвать от нее глаз и весь дрожал. Как я дрожал! Ты не знаешь… Несколько раз я даже входил в твою комнату, один, крадучись, с сильно бьющимся сердцем; и приподнимал портьеры, чтобы взглянуть на твою постель, чтобы прикоснуться к твоей простыне, чтобы прижаться лицом к твоей подушке, как обезумевший любовник… И нередко, ночью, когда все в Бадиоле уже спали, я тихо-тихо подкрадывался к твоей двери; мне казалось, что я слышу твое дыхание… Скажи мне, скажи: могу ли я прийти к тебе этой ночью? Хочешь ли ты этого? Скажи: ты будешь ждать меня? Можем ли мы провести эту ночь вдали друг от друга? Невозможно! Твоя щечка найдет свое место на моей груди, вот здесь, — помнишь?.. Как ты легка, когда спишь!..

— Туллио, Туллио, замолчи! — умоляющим голосом прервала она меня, как будто мои слова причиняли ей боль. — И, улыбаясь, прибавила: — Ты не должен опьянять меня так… Ведь я раньше говорила тебе. Я так слаба; я жалкая, больная… Ты кружишь мне голову. Я не владею собой. Видишь, что ты со мною сделал? Я едва дышу…

Она улыбалась слабой, усталой улыбкой. Веки у нее слегка покраснели; но из-под этих усталых век глаза ее горели лихорадочным блеском и все время смотрели на меня с почти нестерпимой пристальностью, хотя и смягченной тенью ресниц. Во всей ее позе было что-то неестественное, чего не мог уловить мой взор, не мог определить мой ум. Разве раньше когда-нибудь лицо ее освещалось тревожащей тайной? Казалось, что порою выражение его усложнялось, омрачалось, становилось каким-то загадочным. И я думал: «Ее пожирает внутренний огонь. Она еще не в силах постичь случившееся. Быть может, все в ней всколыхнулось. Разве не изменилось ее существование в одно мгновение?» И это полное глубины выражение ее лица влекло меня и все больше усиливало мою страсть. Ее жгучий взгляд проникал в меня до мозга костей, как пожирающее пламя. И хотя я видел, как она слаба, я сгорал нетерпением еще раз овладеть ею, еще раз сжать ее в своих объятиях, еще раз услышать ее крик, вобрать в себя всю ее душу.

— Ты ничего не ешь, — сказал я ей, делая усилие, чтобы рассеять туман, быстро дурманивший мне голову.

— Ты тоже.

Выпей хоть глоток. Узнаешь это вино?

— О, узнаю.

— Помнишь?

И мы взглянули друг другу в глаза, взволнованные всплывшим воспоминанием любви, окутанным парами этого нежного, горьковатого, золотистого вина, которое она так любила.

— Выпьем же вместе, за наше счастье!

Мы чокнулись, и я залпом выпил; но она даже не омочила губ, словно охваченная непреодолимым отвращением.

— Ну?

— Не могу, Туллио.

— Почему?

— Не могу. Не принуждай меня. Я думаю, что даже одна капля повредила бы мне.

Она смертельно побледнела.

— Ты плохо чувствуешь себя, Джулиана?

— Немного… Встанем. Пойдем на балкон.

Я обнял ее и почувствовал живую гибкость ее тела, так как в мое отсутствие она сняла корсет.

— Хочешь лечь в постель? — предложил я ей. — Ты будешь отдыхать, а я побуду возле тебя…

— Нет, Туллио. Видишь, мне уже хорошо.

И мы остановились на пороге балкона, против кипариса. Она прислонилась к косяку и положила одну руку ко мне на плечо.

За выступом архитрава, под карнизом, висели рядами гнезда. Ласточки непрерывно прилетали и снова улетали. А внизу, у наших ног, в саду царила такая тишина, так неподвижно высилась перед нами верхушка кипариса, что этот шелест, эти полеты, эти крики вызвали во мне ощущение скуки, стали мне неприятны. Поскольку все в этом безмятежном свете как бы стихало и заволакивалось дымкой, то и мне захотелось отдыха, продолжительного безмолвия, сосредоточенности, чтобы испытать все очарование этого часа и одиночества.

— Есть ли еще здесь соловьи? — спросил я, вспоминая упоительную вечернюю мелодию.

— Кто знает! Может быть.

— Они поют на закате солнца. Приятно было бы тебе снова послушать их?

— А в котором часу заедет Федерико?

— Будем надеяться, что поздно.

— О да, поздно, поздно! — воскликнула она с таким искренним и горячим желанием, что я весь затрепетал от радости.

— Ты счастлива? — спросил я ее, ища ответа в ее глазах…

— Да, счастлива, — ответила она, опуская ресницы.

— Ты знаешь, что я люблю тебя одну, что я — весь твой навсегда?

— Знаю.

— А ты… как ты любишь меня?

— Так, как ты никогда не узнаешь, бедный Туллио!

И, проговорив эти слова, она отошла от косяка и прислонилась ко мне всей своей тяжестью, этим неописуемым своим движением, в котором было столько отдающей себя нежности, какую самое женственное существо может отдать мужчине.

— Прекрасная! Прекрасная!

И в самом деле, она была прекрасна: томная, покорная, ласковая, я сказал бы — текучая, так что мне пришла в голову мысль, что я могу постепенно вбирать ее в себя, упиться ею. Масса распущенных волос вокруг бледного ее лица, казалось, готова была расплыться. Ресницы бросали на верхнюю часть ее щек тень, волновавшую меня сильнее взгляда…

— Ты тоже не сможешь никогда узнать… Если бы я поведал тебе те безумные мысли, что зарождались во мне! Счастье так велико, что возбуждает во мне тревогу, почти вызывает во мне желание умереть.

— Умереть! — тихо повторила она, слабо улыбаясь. — Кто знает, Туллио, не суждено ли мне умереть… скоро!..

— О Джулиана!

Она выпрямилась во весь рост, чтобы взглянуть на меня, и добавила:

— Скажи мне, что бы ты делал, если бы я вдруг умерла?

— Дитя!

— Если бы, например, я умерла завтра?

— Замолчи!

Я взял ее за голову и стал покрывать поцелуями ее уста, щеки, глаза, лоб, волосы, легкими быстрыми поцелуями. Она не сопротивлялась. Даже когда я перестал, она прошептала:

— Еще!..

— Вернемся в нашу комнату, — просил я, увлекая ее.

Она не сопротивлялась.

Балкон в нашей комнате тоже был открыт. Вместе со светом туда лился мускатный запах желтых роз, которые цвели поблизости. На светлом фоне обоев маленькие синие цветочки так вылиняли, что их почти не было видно. Уголок сада отражался в зеркальном шкафу, утопая в какой-то прозрачной дали. Перчатки, шляпа, браслет Джулианы, лежавшие на столе, казалось, уже пробуждали в этой темноте прежнюю жизнь любви, уже насытили воздух новой интимностью.

— Завтра, завтра нужно вернуться сюда, не позднее, — говорил я, сгорая от нетерпения, чувствуя, что от всего окружающего струится какое-то возбуждающее очарование. — Мы должны завтра ночевать здесь. Ты хочешь, правда?

— Завтра!

— Снова начать любить в этом доме, в этом саду, этой весною… Снова начать любить, как будто это чувство незнакомо нам; снова искать друг у друга ласки и в каждой из них находить новое обаяние, как будто мы никогда не знали их; и иметь впереди много, много дней…

— Нет, нет, Туллио, не надо говорить о будущем… Разве ты не знаешь, что это дурная примета? Сегодня, сегодня… Думай о сегодняшнем дне, о текущем часе…

И она порывисто прижалась ко мне, с невероятной страстностью, зажимая мне рот бешеными поцелуями…

IX

— Мне послышался звон бубенчиков, — сказала Джулиана, поднимаясь. — Едет Федерико. — Мы прислушались. По-видимому, она ошиблась. — Разве еще не время? — спросила она.

— Да, уже около шести часов.

— О Боже!

Мы снова стали прислушиваться. Не было слышно никакого звука, по которому можно было бы судить о приближении экипажа.

— Ты бы вышел посмотреть, Туллио.

Я вышел из комнаты, спустился по лестнице. Ноги мои слегка дрожали; глаза застилал туман; мне казалось, будто из моего мозга подымаются испарения. Через боковую калитку в заборе я позвал Калисто, сторожка которого находилась тут же.

— Еще не видать экипажа? — спросил я его. Старику, по-видимому, хотелось подольше поговорить со мною. — Знаешь, Калисто, мы, вероятно, завтра вернемся сюда и долго здесь пробудем, — сказал я.

Он поднял руки к небу, выражая этим свою радость.

— Правда?

— Правда. У нас будет время вдоволь наговориться! Когда ты увидишь экипаж, приди сказать мне. Прощай, Калисто.

И, оставив его, я направился к дому. День клонился к вечеру, и крики ласточек сделались пронзительнее. Быстро проносившиеся стаи, сверкая, прорезывали раскаленный воздух.

— Ну, что? — спросила меня Джулиана, отвернувшись от зеркала, перед которым она стояла, собираясь уже надеть шляпу.

— Нет еще.

— Погляди на меня. Я не очень растрепана?

— Нет.

— Какое лицо у меня! Посмотри на меня. — Действительно, вид у нее был, как у вставшей из гроба. Большие фиолетовые круги легли вокруг ее глаз. — И все же я жива еще, — прибавила она; и старалась улыбнуться.

— Ты страдаешь?

— Нет, Туллио. Но, право, не знаю… У меня такое чувство, будто я вся пустая; голова, жилы, сердце все пусто… Да, ты можешь сказать, что я тебе отдала все. Смотри, я оставила себе лишь видимость жизни…

Она как-то странно улыбалась, произнося эти слова; улыбалась какой-то слабой улыбкой, которая смущала мою душу, вызывая в ней безотчетную тревогу. Я слишком отупел от страсти, слишком ослеплен был опьянением; и движения моей души были вялые, сознание притупилось. Никакого зловещего подозрения еще не подымалось во мне. И однако, я внимательно глядел на Джулиану; с тоской, сам не зная почему, всматривался в ее лицо.

Она снова повернулась к зеркалу, надела шляпу; потом подошла к столу, взяла браслет и перчатки.

— Я готова, — сказала она. Взглядом она, по-видимому, искала еще что-то. Прибавила: — У меня был зонтик, не правда ли?

— Да, кажется.

— Ах, да, вероятно, я его оставила внизу, на скамейке, у перепутья.

— Пойдем поищем.

— Я страшно устала.

— Так я пойду один.

— Нет. Пошли Калисто.

— Я сам пойду. Принесу тебе ветку сирени и букет мускатных роз. Хочешь?

— Нет, оставь цветы…

— Иди сюда. Посиди пока. Может быть, Федерико опоздает.