Леда без лебедя — страница 58 из 79

Взяв из своей самшитовой шкатулки табаку, в который был примешан опий, он пальцами — большим и указательным, такими желтыми, как будто смазанными йодом, — закатал его в бумагу. Изобразил прекрасно мне знакомую самодовольную улыбочку пресыщенного волокиты, одну свою интрижку плохо отличающего от другой, но слабая нога его, дрожавшая, опёршись на каблук, и взгляд, направленный на кончик туфли, мне напомнили крестьянина, который в поле преспокойно созерцал свою разутую стопу, где наподобие шестого пальца поместилась голова гадюки.

— Животное? — переспросил он. — Что, ее история тебе известна?

— Нет, я ничего не знаю. Кто это?

Он бросил оскорбительное слово — и запнулся, будто у него внезапно пересохло в горле.

— Так ты в нее влюблен?

Он начал говорить, исполненный обиды и смятенья, жаждущий отплаты и завороженный, и было это так же нестерпимо, как и зрелище агонии, фальшиво, как кривляние шута, достойно жалости и мерзко, трагично и смешно.

И показалось: Леда здесь — такая гладкая, что ни морщинки не могло быть и в ее пригоршне, истинно отполированная водами Эврота. И жизнь ее была иной.

Она принадлежала по рожденью к смешанной породе, пагубные свойства коей предрешаются таинственным стечением кровей и судеб рока, подобно силе тех с ума сводящих зелий, для приготовления которых корень мандрагоры варится в кобыльих соках. Отец ее, большой любитель лошадей, держал известную конюшню скаковых, но разорился, стал ловчить, пустился в авантюры и, катясь все ниже, не однажды преступал закон. Она росла среди берейторов, конюших и жокеев, давая выход прирожденной дерзости и страсти к цирку, скакала в полных зрителей манежах на трехлетних жеребцах; когда самой сравнялось восемнадцать, вышла замуж за француза-дворянина, в двадцать разошлась и стала жить сперва с любовником — холодным негодяем, а потом — одна, в нужде, завися от случайностей и подвергаясь домогательствам отца, стремившегося сделать из нее источник неплохих доходов не для нее самой, а для себя. Не в силах больше выносить лишения, готовая на все, она в одном курортном городке спозналась с аферистом, подыскивавшим там себе сообщников и жертвы, который ухитрился обручить ее с едва достигшим совершеннолетия болваном — сиротой, уже весьма богатым и к тому же вскоре ожидавшим куда большего наследства. Она, жених и сводник прожили два года вместе на большую ногу, переезжая из гостиницы в гостиницу, переходя от наслажденья к наслажденью, от тоски к тоске, от вечеринки к вечеринке, от игорного стола к игорному столу и представляя из себя довольно странный треугольник, так как суженая вплоть до заключенья брака собиралась оставаться непреклонной, а посредник над неопытным юнцом сумел забрать неограниченную власть, похожую на злые чары, — угощая снадобьем, которое употребляют при посредстве золотого шприца. Вводимый опытной рукою морфий привел его в такое сладостное состоянье духа, что легко, не вызвав подозрений, удалось добиться от него для строгой нареченной брачного залога — страхового полиса на сумму в полтора мильона. Когда же первый взнос был, как положено, уплачен, осмотрительность потребовала благодетеля убрать. Однажды на рискованной дороге в Пиренеях за приемом большей, чем обычно, дозы последовала виртуозно подготовленная катастрофа. После случайной остановки машина сорвалась в ущелье, оставив на дороге невредимого убийцу.


Разве не было все это мне знакомо? Да, само собой, таким историям числа нет в уголовных хрониках, в романах ужасов, что по сердцу консьержкам. Но за скопленьем заурядных фактов вился некий темный путь, которым дух мой проходил однажды и смутно узнавал теперь знакомые приметы. И оттого, что вел он так глубоко, меня страшило это приобщенье, приближенье к истинному мне, который не робел бы и не сделал ложный шаг перед лицом того, что зарождалось и готовилось явиться.

— Откуда ты все это знаешь?

Свой рассказ он оживлял порой такими откровенными признаньями, какие может делать тот, кто не боится потерять свое лицо.

— Я слышал это от нее самой.

— Каялась?

— Нет, просто говорила. Она не различает, где добро, где зло. Сначала скажет что-нибудь ужасное, не глядя на тебя, с такой несмелою улыбкой, будто пробует ногою доску, что перекинута через поток. Ну, а потом тебя сгибает, словно бремя, давит, как вина, и устоять непросто.

— А ты уверен, что она не выдумала свое прошлое, не продолжает жить иллюзией сейчас?

— Нет, оторваться от земли ей не удастся.

— Почему?

— Она живет с убийцей.

— Где?

— В этом городке.

— Давно?

— Два года.

— Она была его любовницей еще до катастрофы?

— Была — сначала за посредничество, после — так как стала соучастницей. Она его не переносит.

— Почему же терпит?

— Жених погиб при обстоятельствах сомнительных. Компания воспользовалась этим и оспорила законность полиса. Хотя и не было улик, а если были — слишком смутные, процесс затеяли, он длится до сих пор. И стало быть, тот тип ее все время держит под угрозой безрассудного признания и обоюдной гибели. Должно быть, когда тяжба завершится — теперь уж ясно, что в их пользу, — они поделят капиталы, как договорились.

— Остатками какого допотопного романа питается твоя фантазия?

— Все это правда, и еще не вся. Представь, живут они на берегу Лимана в гулком домике из тонких перекрытий и простенков, где слышны сердцебиенье и дыхание, где никуда не деться ни от запаха того, кто ненавистен, ни от плескания воды в его тазу.

— А что он представляет из себя?

— Вообрази-ка голову, как у удава, в форме усеченной пирамиды, четкую, как план геометра, незыблемую, как условия задачи или приговор, бесцветные глаза за стеклами очков — толстенными, как линзы потайного фонаря…

— На что они живут?

— Он по рожденью жалкий буржуа, отцу его принадлежит фарфоровый завод в Лиможе. У нее еще осталось что-то от приданого. Но слишком мало, ежели учесть ее привычку к элегантности и роскоши, по крайней мере показным. В надежде на удачу в тяжбе она берет вино у местных лавочников в долг под разорительный процент. Посредничать и здесь с успехом удается холодному удаву.

— А ты кто для него?

— В игре, уже привычной, — жертва. Дважды или трижды в доме над Лиманом я сидел за фортепьяно, как вдруг он возникал в дверном проеме, усмехался и, не говоря ни слова, уходил — наверное, туда, где мог бы посмеяться вволю. И был похож на призраков, каких рождает иногда сознание больных, стоящих у черты безумия, — которые то им являются, то исчезают, холодя их кровь. К моему несчастному товарищу, когда его еще не поместили в клинику, захаживал подобный гость, и он боялся обернуться, чтобы не увидеть его рядом. Теперь вот что-то в этом роде происходит и со мной…

— Однако, друг мой, призрак твой определенно снисходителен, чтоб не сказать услужлив.

— Превратностям судьбы, фантазиям, капризам, рожденным скукой и жестоким сердцем, он не мешает, просто наблюдает — как издали, так и вблизи. Единственная цель его — держать сообщницу прикованной к себе — пусть длинной цепью, которую он может отпускать. Боится же он только одного: что ей удастся вырваться, освободиться, ускользнуть. Но то оружие, которое готов пустить он в ход, известные угрозы, всякую ее попытку обрекают на провал. И все же избавление возможно — хоть и не на этом свете, в царстве тьмы. Вот то единственное, что она способна противопоставить средствам, с помощью которых он ее сломил.

— Так, значит, она может и покончить счеты с жизнью?

— В любой момент.

Мне вновь представилось оружие из стали и слоновой кости, сверкнувшее тогда в отверстии жемчужной муфты. И женщина, державшая в ней руку, встала предо мной — прямая и безмолвная, исполненная боли, подобной абсолютной истине или совершенной лжи, которые ей заменяли жизнь.

— В любой момент, с такой же простотой, как открывают дверь, шагают за порог, как сходят со ступеньки.

Все, что я слышал до сих пор, к лишенному изъяна образу ее имело отношения не больше, чем, допустим, к слепку Аполлона из Пьомбино,[68] поставленному мною на вертящийся квадратный шкаф для книг у фортепьяно. Я был не в силах ни прочувствовать, ни осознать, что все это на самом деле составляет ее жизнь. Она мне виделась все так же в ореоле тайны, как в золоте послеполуденного света — темная фигура божества, с которой не сводил я глаз. Описанные мне поступки были столь же непохожи на несчастное создание, как песнь Гомера или главы книги мифов далеки от напряженной формы изваянья, где обитает дух не менее непостижимый, чем жизненная сила дерева, когда на нем завязываются плоды.

Где та рука, что изваяла на маленьком божественном челе два ряда симметричных завитков? С не меньшей властностью, казалось мне, распоряжалось той душою прошлое. В скопленье заурядных фактов ум мой не желал усматривать малейшей связи, им владело поэтическое чувство, приобщавшее его таинственно к тому, что зарождается в молчанье. И потому так часто обращал я безотчетный взгляд свой к Аполлону, что, ограниченный орудием ваятеля в пространстве, каждой линией своею выражал он безграничную поэзию. Я снова доверялся форме и, слушая напрасные слова бесчестья, верил лишь тому, что выражала красота, отполированная водами Эврота.

Но вдруг такая красота предстала предо мною сцепленной со смертью, подобная камее, вырезанной в белом слое темного агата, и сделалась такою яркой, что затмила все вокруг. Сердце грохотало — странно, как не слышал мой приятель? Видно, оглушен был собственным смятеньем, которое пытался временами заливать он обжигающим глотком.

— Но почему, — спросил я, — почему же говорит она об этом нарочито, зачем, как часто женщины, кокетничает этим…?

— Двумя годами ранее она переживала пору нетерпимости и бешенства и чуть не каждый день вела игру со смертью. У нее имелась легонькая гоночная лодка, на каких проходят состязания в Монако, с шестнадцатицилиндровым мотором — подарил поклонник-аргентинец. Пропащая душа — механик отправлялся с ней в любое время дня и ночи, как только западный проклятый ветер поднимал в Лимане шторм и становилось невозможно выйти в Океан. Она была так изворотлива, что никому не удавалось ни уследить за ней, ни удержать. Потом обычно возвращалась в то же место, где уж не надеялись ее увидеть. Часами волны обдавали ее пеной, как ростральную фигуру корабля. Потом, наверно, еще долго тот, кто целовал ее, чувствовал соленый вкус на этих шелушащихся губах.