Сын же сказал ему:
— Отче, я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим.
А отец сказал рабам своим:
— Принесите лучшую одежду и оденьте его. И дайте перстень на руку его и обувь на ноги. И приведите откормленного теленка и заколите; станем есть и веселиться! Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
И начали веселиться.
Старший же сын его был на поле; и, возвращаясь, когда приблизился к дому, услышал пение и ликование. И, призвав одного из слуг, спросил, что это такое.
Он сказал ему:
— Брат твой пришел. И отец твой заколол откормленного теленка, потому что принял его здоровым.
Елиуй осердился и не хотел войти. Отец же его, выйдя, звал его.
Но Елиуй сказал в ответ отцу:
— Вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими. А когда этот сын твой, расточивший имение свое с блудницами, пришел, ты заколол для него откормленного теленка.
Отец же сказал ему:
— Сын мой! Ты всегда со мною, и все мое — твое. А о том надобно было радоваться и веселиться, что сей брат твой был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
И Елиуй вошел и целовал брата, но не было легко у него на сердце.
И сидел тут Кармил на почетном месте, одетый в лучшее платье, чистый и благоуханный; а одна из служанок умащивала ему бальзамом ноги, израненные дальнею дорогой. И будто бы он смыл с себя в теплой купальне весь позор, всю вину свою, ибо имел он вид именитого гостя, что улыбается пирующим, но даже с какою-то надменностию, словно некто, чья жизнь всегда была полна изысканной роскоши.
И поставил он пред собою полный кубок и созерцал его, прежде чем испить, привычный сперва блага вбирать глазами, а уж после устами.
И, повернувшись к брату своему, который не сводил с него пристального взора, сказал ему:
— О Елиуй, тот мастер, что отлил этот кубок, глух был к музыке. В дальней стороне я пивал из кубков, на кои довольно взглянуть, словно были они выплавлены из любви самой, каковую изливает цитра под умелою рукою. И мгновенно становились они любы благостному сердцу, и так сладко было, прежде чем пригубить из того кубка — равно осыпать лепестками розы их совершенную красу, как голову красавицы, что может поцелуем наполнить забвеньем душу.
И сказал ему Елиуй не без укора:
— Отчего ж ты не привез с собой, о Кармил, из дальней стороны тех золотых кубков, кои так любы твоему сердцу, а тот, что подносят тебе в отчем доме, презираешь?
И сказал Кармил:
— Так ведь они же хрупки, о брат мой. — И, прикрыв глаза, осушил залпом свой кубок.
А как завели певцы пиршественный напев, он прислушался, желая оценить красоту аккордов, но, видно, не ласкали они слуха его. Затем сделал он знак главе певцов, чтоб перестали играть, и сказал ему:
— Тот, кто сложил эту музыку, никогда не ведал счастья. Надобно тебе настроить голоса и инструменты на иной лад. Я научу тебя. Я слыхивал в дальней стороне такие напевы, что возвышали всякого так, будто он есть царь всего рода человеческого. Никогда прежде не заносился я в своих думах столь высоко, никогда столь великие надежды не волновали сердца моего. Каждую весну новые песни перелетали вместе с ласточками от острова к острову. Никакое судно, груженное несметными богатствами, не встречали в порту с такими почестями, с какими встречали новую песню. Одна мелодия запала мне в память, о Елиуй, и я научу ей главу певцов, чтоб он благостными звуками потешил отцовскую старость.
И сказал Елиуй:
— О Кармил, ты, как видно, учить нас сюда приехал.
И сказал Кармил:
— Да, брат мой, могу и поучить, коли желаешь.
И сказал Елиуй:
— Так, стало быть, твои суда скоро прибудут к нам по реке, груженные такими диковинами, коих мы и не видывали?
И сказал Кармил:
— Суда мои потонули, но память о тех диковинах, коих ты и не видывал, во мне осталась.
И сказал Елиуй:
— А помнишь ли, о Кармил, как на прощанье ты мне посулил необычайный подарок?
И Кармил в ответ лишь улыбнулся лукаво. А после пошарил он под складками одежды, у самого сердца, и сказал:
— Вот что я припас для тебя, о брат мой.
И вытащил на свет маленькую глиняную статуэтку Афродиты, которую всегда носил возле сердца с того самого дня, как оставил Лидду для новых увеселений.
Показав ее всем, точно святыню, сказал он словами чужеземного гимна, что рвались из его горячего сердца:
— О Елиуй, то образ нетленный божества, что люди из дальней стороны нарекли Афродитою, богини плодородия, из пены морской рожденной; любит она веселье, и мягкие ложа, и венки, и пляски, и втайне милует, и зажигает буйные желанья в сердцах племени людского, и птичьего, и звериного, и подводного; она дает начало всему, мать видимых и неделимых тяг, ночная, воздушная, цветущая, благоуханная, непобедимая; волосы ее — чистое золото, брови изогнуты, смех звонок, на голове фиалковый венец; о, та богиня слаще меда и ярче пламени. И вылепил ее из глины мастер по прозванью Автомед. Многие годы она меня хранила, воспламенила кровь мою и наделила нежной силой, что продлевает наслаждения на ложе. И посейчас врачует она мои истерзанные члены от долгого пути, дарит забвение от понесенных невзгод, и препоясывает силою чресла мои, и зажигает в очах сиянье жизни новой. Ее-то, о брат мой, я тебе дарю. Но прежде, чем ты ее получишь, желаю принести неизъяснимой богине жертву вот с этого щедрого стола.
И наклонился он к служанке, что умащивала его ноги бальзамом, ибо почувствовал в пальцах ее любовный пыл. Склонился и сказал ей:
— Ступай и принеси мне двух горлиц и чан с благовониями.
И поднялась служанка, и пошла, и поймала двух горлиц, и предстала с ними и с благовоньями перед лицом Кармила, который на нее тем временем взирал.
И сказал он, на нее взирая:
— Хочу послушать, как звучит имя твое.
И она сказала ему в ответ:
— Вирсавия.
Она была девой во цвете юности, быстрой, как лань, трепетной, точно струна; а с перстов ее еще капал бальзам, коим она врачевала раны его.
И сказал ей Кармил:
— Как нежны твои персты, о Вирсавия.
И погрузил он горлиц в благовония, а после отпустил их, и несмело они вспорхнули над столом, касаясь чела пирующих влажными перьями, и все щедрое застолье оросили благоуханными брызгами. Но краток был их полет: отяжелели перья. Терпкий аромат оборвал паренье крылатых жертв.
Протянула руки Вирсавия, чувствуя, как уходят из них силы, ибо принесла она в жертву самых любимых своих птиц, и умирающие горлицы укрылись на лоне той, что выкормила их пшеничною мукою и маслинами.
И сказал Кармил:
— О Вирсавия, ты избрана богиней.
И в сердце своем возжелал эту деву для своего ложа.
И сказал он брату:
— Вот тебе мой подарок, о Елиуй.
И протянул руку. Но Елиуй не сказал ни слова и не шелохнулся; и все пирующие застыли в безмолвии.
И встряхнул плечами Кармил, и спрятал образ под одеждою, возле горячего сердца. И при гробовом молчании застолья сделал знак главе певцов, дабы зазвучал напев, что некогда услышал Кармил из любвеобильных уст во граде, прозываемом Митилена — цветущая ветка на стволе моря.
III. ПРИТЧА О БОГАЧЕ И ЛАЗАРЕ
19. Homo quidam erat dives, qui induebatur purpura, et bysso; et epulabatur quotidie splendide.
20. Et erat quidam mendicus nomine Lazarus, qui jacebat ad januam ejus ulceribus plenus,
21. cupiens saturari de micis quæ cadebant de mensa divitis.
Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно.
И было всего вдоволь в богатых его домах и в пышных его садах; и были дома его полны наложниц и певцов; и были сады его полны плодов и цветов благоуханных. И каждый день пробуждался он к жизни, точно цветущий край, готовый к будущему процветанию. И каждый день пробуждались, подобно звонким источникам, все новые желания во плоти его.
И любовался он то стройными формами колонн, которые возводил зодчий перед входом в дом его; то сильными и красивыми ногами пращника, коими тот упирался в землю, перед тем как метнуть орудие; то стремительным, молниеносным, точно огонь, подгоняемый западным ветром и травы пожирающий, бегом борзых псов по полям.
Подобно царям мидийским и персидским, повелевал он умащивать тела наложниц своих ароматными маслами и каждый день требовал, чтоб составляющий масти изыскивал новый аромат в цветах, древесных смолах, железах животных. Но когда летний ливень внезапно омывал жаркую, иссушенную землю, безмолвно, прикрыв веки, вдыхал он этот свежий запах земли, позабыв на этот миг о женских ароматах и золотых горшочках с притираниями.
Любил он также застолья, дневные и ночные. И подавали на стол ему лучшие яства в драгоценной посуде; и сласти, которые так долго томились на огне, что неразличим в них был вкус отдельных плодов; и вина, пробуждающие в крови те древние легенды, что изображены на кубках; и все те диковины, неодушевленные с виду, чью скрытую благодать способен оценить лишь самый изысканный вкус. Повара его кухонь умели извлечь из туши убитого зверя нежнейшую мякоть, притаившуюся в толще мышц, словно второе сердце, и, подобно певцу, настраивающему орудие музыкальное, знали точно, сколько следует держать ее на огне и чем приправить. Однако же случалось ему спрыгнуть вдруг с коня и напиться соку из древесной коры иль уподобиться простому пастуху, высасывая сотовый мед и запивая родниковою водой, зачерпнутой пригоршнями.
Он ведал истинное наслаждение благодаря тонкой чувствительности, каковая со всего тела стекалась к оконечностям перстов и изливалась наружу, как изливается свет из лампы алебастровой. Желая продлить это наслаждение, не раз повелевал он рабам вводить к нему наложницу, укутанную сотней многоцветных покрывал, подобно редкому плоду, который долго надо очищать от кожуры; и покуда снимал он один за другим все покровы, нарастала в нем сладостная дрожь, и персты, предвкушая жар женской плоти, добирались постепенно туда, где ощутимо райское блаженство. Однако и песок на морском иль речном берегу, ржавый и шершавый, точно львиная шкура, либо светлый и рыхлый, как шкура оленя, либо серебристый, как овечья шерсть, и теплый, как все они вместе взятые, тоже немало приятствовал босым его ступням.