Леденцовые туфельки — страница 18 из 92

Там же стоял и один новый мальчик из нашего класса, его зовут Жан-Лу Рембо. Сюзанна по нему просто с ума сходит. Шанталь он тоже очень нравится — хотя сам-то он, по-моему, ни на ту ни на другую внимания особого не обращает и никогда не участвует ни в одной из тех игр, которые они затевают. Я сразу поняла, что у Сюзанны на уме.

Всякие там чудики и неудачники, разумеется, стоят в самом конце. Ну и чернокожие, конечно; эти живут по ту сторону Холма, всегда держатся вместе и ни с кем из нас не разговаривают. За чернокожими пристроились: Клод Мёнье, который очень сильно заикается, Матильда Шагрен, она страшно толстая, а за ними — девочки-мусульманки, их в школе около дюжины, они тоже держатся вместе, и это они в начале четверти подняли такой шум из-за запрета носить головные платки. Они и сейчас все в платках: надевают их сразу же, как только выйдут за ворота школы, хотя в школе им носить платки не разрешают. Сюзи считает, что зря они, дуры такие, носят эти платки, потому что им надо быть как все, если они и впредь намерены жить в нашей стране, — но это она просто повторяет слова Шанталь. Я, например, совершенно не понимаю, почему вокруг этих несчастных платков вообще столько шума, ну чем они отличаются от другой одежды — скажем, от маек или джинсов? По-моему, каждый сам выбирает, что ему носить.

А Сюзи по-прежнему пялилась на Жана-Лу. Он высокий и, по-моему, довольно симпатичный, у него черные волосы и челка в пол-лица. Ему двенадцать лет — он нас всех на год старше и вообще-то должен был бы учиться в следующем классе. Сюзи говорит, что он остался на второй год, а по-моему, он очень способный и в классе один из лучших. Жан-Лу очень многим девчонкам нравится, но сегодня мне показалось, что он просто из кожи вон лезет, чтобы выглядеть крутым: прислонился к столбу на остановке и все вокруг изучает в объектив своей маленькой цифровой камеры, с которой, похоже, вообще не расстается.

— Ах, боже мой! — вздохнув, прошептала Сюзи.

— Послушай, — предложила я ей, — может, тебе хоть раз все-таки поговорить с ним по-человечески?

Она тут же яростно на меня зашикала, а Жан-Лу быстро глянул в нашу сторону — мол, что это за шум? — и снова уткнулся в объектив. Сюзи, покраснев еще сильнее, пискнула, нырнув в капюшон своего анорака:

— Он на меня посмотрел! — и повернулась ко мне, тараща глаза от возбуждения. — Слушай, я собираюсь сделать себе «перышки». Я знаю хорошую парикмахерскую, там Шанталь стрижется и красится. — Сюзи так стиснула мою руку, что мне стало больно. — Если хочешь, пойдем вместе. Я буду делать «перышки», а тебе волосы могут выпрямить…

— Оставь мои волосы в покое, — сказала я.

— Давай, Анни! Это же будет клево! И потом…

— Я сказала, оставь мои волосы в покое! — Теперь я уже по-настоящему начинала сердиться. — Чего ты к ним привязалась?

— Ах, ты совершенно безнадежна! — раздраженно воскликнула Сюзи. — Ты же выглядишь как ненормальная! Неужели тебе все равно?

Это она тоже отлично умеет. Задать совершенно ненужный вопрос, который на самом деле вопросом вовсе и не является.

— А чего мне беспокоиться?

Я пожала плечами, хотя от гнева у меня даже в носу щипало, как будто чихнуть хочется, я понимала: еще немного — и гнев мой все-таки прорвется наружу, хочу я этого или нет. И тут я вспомнила, о чем говорила мне Зози в «Английском чае», и мне страшно захотелось сделать что-нибудь такое, чтобы с физиономии Сюзанны слетело это самодовольное выражение. Нет, причинять ей вред я вовсе не собиралась, но проучить ее, безусловно, следовало.

Спрятав за спину руку, я скрестила пальцы в магическом жесте и мысленно сказала Сюзанне…

«Посмотрим для разнообразия, как тебе это понравится».

И мне показалось, что я мельком успела увидеть, как переменилось вдруг лицо Сюзи, как странно блеснули ее глаза, и сразу, прежде чем я смогла как следует что-либо рассмотреть, все стало как прежде.

— Пусть я лучше буду ненормальной, чем жалким клоном! — заявила я.

Повернулась и пошла в конец очереди. Все так и уставились на меня, а Сюзи застыла с выпученными глазами на прежнем месте, сразу став ужасно некрасивой, даже уродливой со своими рыжими волосами, багровым лицом и разинутым от изумления ртом.

Я спокойно поджидала прибытия автобуса, пытаясь понять, хотелось мне, чтобы она пошла за мной, или нет. Возможно, я рассчитывала, что она сразу прибежит, но этого не произошло, а в автобусе она села рядом с Сандрин и ни разу в мою сторону даже не посмотрела.


Придя домой, я попыталась рассказать об этом маме, но она оказалась очень занята — одновременно разговаривала с Нико, перевязывала лентой коробку с ромовыми трюфелями и готовила для Розетт какую-то еду, а я еще, как назло, не могла найти нужных слов, чтобы рассказать о своих переживаниях.

— Просто не обращай на них внимания, — сказала она наконец, наливая молоко в медную кастрюльку. — Вот, присмотри, пожалуйста, за молоком, хорошо, Нану? Просто чуточку помешивай — и все, а я пока на этой коробке бант сделаю…

Она держит все, что нужно для приготовления горячего шоколада, в шкафчике у задней стенки кухни. А на передней стенке висят медные миски, сковородки и несколько сверкающих формочек, чтобы делать из шоколада всякие фигурки; на столе стоит гранитная ступка с пестиком для растирания зерен. И в общем, сейчас она почти ничем этим не пользуется, а большую часть всякой старинной утвари и вовсе спрятала в подвал, потому что еще до того, как умерла мадам Пуссен, крайне редко готовила что-нибудь такое, особенное, как раньше.

Но для горячего шоколада у нее время всегда находится, она готовит его с молоком, с тертым мускатным орехом, с ванилью, с перцем чили, с коричневым сахаром и с кардамоном, а шоколад использует только чистый, семидесятипроцентный — только такой, по ее словам, и стоит покупать. Вкус у сваренного ею шоколада богатый и чуточку горьковатый, как у карамели, когда она начинает подгорать. Перец придает ему остроты — это очень легкий, совершенно особый привкус, а специи — «церковный» аромат, отчего-то напоминающий мне Ланскне и те вечера, когда мы сидели с ней вдвоем в своей квартирке над магазином, и Пантуфль был рядом со мной, и на столике — точнее, на перевернутом ящике из-под апельсинов — горели свечи.

Здесь, конечно, мы ящиками из-под апельсинов не пользуемся. В прошлом году Тьерри полностью обновил нам кухню. В общем, правильно. В конце концов, это же он здесь хозяин, и денег у него много, да и порядок он в своем доме вроде бы обязан поддерживать. Но мама отчего-то вдруг засуетилась, принялась готовить ему на новой кухне какой-то особенный обед. Господи, как будто у нас никогда раньше не было кухни! В общем, теперь у нас даже кружки на кухне новые, и на них причудливым шрифтом написано «Шоколад». Тьерри купил их — по одной для каждый из нас и еще одну для мадам Пуссен, — хотя сам-то он горячий шоколад совсем не любит (это я точно знаю, потому что он всегда кладет туда слишком много сахара).

Раньше я всегда пила из своей собственной кружки, которую подарил мне Ру, — пузатой, красной, чуточку щербатой, с нарисованной на ней буквой «А», что значит «Анук». Но теперь ее больше нет; и я даже не помню, что с ней случилось. Возможно, она разбилась или мы ее где-то оставили. Впрочем, не важно. Все равно я шоколад больше не пью.

— Сюзанна говорит, что я странная, — сказала я, когда мама вернулась на кухню.

— Никакая ты не странная, — ответила она, растирая стручок ванили. Шоколад был уже почти готов и тихонько булькал в кастрюльке. — Хочешь? — предложила она мне. — Хорошо получилось.

— Нет, спасибо.

— Ну как хочешь.

Она отлила немного в чашку для Розетт и добавила туда сливки и шоколадную стружку. Выглядело очень аппетитно, а пахло еще лучше, но я постаралась, чтобы она не заметила, как мне хочется отведать ее шоколада. Сунув нос в буфет, я обнаружила там половинку круассана, оставшуюся от завтрака, и немного варенья.

— Не обращай ты внимания на эту Сюзанну, — сказала мама, наливая себе шоколад в кофейную чашечку. Я заметила, что ни она, ни Розетт кружками с надписью «Шоколад» не пользуются. — Мне такие, как она, хорошо знакомы. Постарайся лучше подружиться с кем-нибудь другим.

Легко сказать — постарайся подружиться! — думала я. Да и какой смысл стараться? Все равно ведь никто со мной дружить не захочет. У меня уродские волосы, уродская одежда, и сама я уродина…

— С кем, например? — спросила я.

— Ну, я не знаю. — В голосе у нее послышалось нетерпение, и она принялась убирать в шкафчик специи. — Ведь наверняка же есть кто-то, с кем ты ладишь.

Но я же не виновата, что это они со мной не ладят! Почему мама думает, что все дело именно во мне? Что это со мной так трудно ладить? Дело в том, что она-то никогда по-настоящему в школу и не ходила — она говорит, что всему училась на практике, — а потому и знает о школе только то, что прочла когда-то в детских книжках или увидела через забор. Поверь, мама, по ту сторону забора, на школьном дворе идет совсем другая игра, далеко не такая замечательная, как, например, хоккей!

— Ты что-то еще хочешь мне сказать?

И снова это нетерпение в голосе, и этот тон, в котором так и слышится: «Ты должна быть благодарной, ведь я столько труда положила, чтобы привезти тебя сюда, отправить в хорошую школу, спасти от той жизни, какую вела я сама…»

— Могу я тебя кое о чем спросить? — решилась я.

— Конечно, Нану. А в чем дело?

— Мой отец был чернокожим?

Она вздрогнула — едва заметно, я бы и внимания на это не обратила, но аура ее так и вспыхнула.

— Так Шанталь из нашего класса считает.

— Правда?

Мама отрезала Розетт кусочек хлеба. Хлеб, нож, пролитый шоколад. Розетт крутит хлеб в своих крошечных обезьяньих лапках. У мамы на лице застыло выражение крайней сосредоточенности. И невозможно понять, о чем она сейчас думает. И глаза у нее черные-черные, чернее самой черной Африки, и прочесть по ним что-либо нельзя.

— А что, это имело бы для тебя какое-то значение? — спросила она наконец.