Леденцовые туфельки — страница 60 из 92

Ага, наконец-то я начинаю понимать! Вот почему Анук так мечтает об этом празднике, вот почему без конца возится с деревянными куколками, расставляя и переставляя их вокруг и внутри святочного домика с такой любовью и вниманием, словно все они настоящие…

Вот, например, Тьерри, помещенный ею за пределами домика, не играет вообще никакой роли в этом странном спектакле. Гости в настоящем вертепе — это волхвы, пастухи и ангелы, а здесь — Нико, Алиса, мадам Люзерон, Жан-Луи, Пополь и мадам Пино; они выполняют как бы функцию греческого хора, поддерживая и ободряя главных героев. В центральную же группу персонажей входят Анук, Розетт, Ру, Вианн…

Что же она сказала мне тогда, в самый первый раз, когда мы встретились с ней у магазина?

Кто умер? Вианн Роше.

Я восприняла это как некую шутку, как детскую попытку спровоцировать меня. Но теперь, гораздо лучше зная Анук, я начинаю понимать, сколь серьезным может оказаться смысл некоторых, как бы невзначай брошенных ею слов. Ведь тот старый священник и та дама — социальный работник — были не единственными, кто пострадал от несчастного случая четыре года назад, когда декабрьский ветер сломал огромную ветку. Наверняка в тот день умерли и Вианн Роше с дочерью Анук; а теперь Анук хочет вернуть их обратно…

До чего же мы с тобой похожи, Нану!

Видите ли, мне тоже нужна другая жизнь. Франсуаза Лавери все еще преследует меня. Сегодня в местной газете опять опубликована ее фотография и сообщается, что данная особа выступает также под именами Мерседес Демуан и Эммы Виндзор, не считая множества других вымышленных имен; там же опубликованы и еще два довольно нечетких снимка, взятые, видимо, из полицейских архивов. Так что, Анни, оказывается, и меня преследуют Благочестивые; они хоть и медлительны, зато весьма упорны и ни за что не сойдут со своего пути; и это преследование меня уже не просто раздражает, а почти пугает.

Откуда, скажите, они узнали о Мерседес? И как они сумели так быстро докопаться до истины в деле Франсуазы Лавери? Интересно, сколько времени им потребуется, чтобы и Зози пала жертвой их безжалостных преследований?

Возможно, пора настала, говорю я себе; видимо, я истощила Париж. Чудеса в сторону — придется избрать иной путь. Но уже не в качестве Зози. Нет, Зози с меня, пожалуй, довольно.

Если кто-то предлагает вам еще одну целую жизнь, неужели вы откажетесь?

Конечно нет.

А если эта жизнь может к тому же дать вам и приключения, и богатство, и ребенка — причем не какого-нибудь, а замечательного, многообещающего, талантливого, еще не тронутого жестокой дланью кармы, которая с утроенной силой воздает всем за каждую дурную мысль, за каждое сомнительное деяние, — и этим ребенком можно будет запросто откупиться от Благочестивых, когда больше уж ничего не останется, неужели вы от этой жизни откажетесь?

Неужели откажетесь?

Конечно же нет!

ГЛАВА 3

12 декабря, среда

Ну вот, мы с ней занимаемся чуть больше недели, и, по ее словам, она уже замечает во мне кое-какие перемены. Я теперь знаю о Мексике гораздо больше — разные имена, мифы, магические символы и знаки. И я уже знаю, как поднять ветер с помощью Эекатля, Приносящего Перемены, как вызвать дождь, обратившись к Тлалоку,[49] и даже как заставить Хуракан обрушить месть на головы моих врагов.

Хотя о мести я особенно и не думаю. Шанталь и ее дружки в школу до сих нор не ходят после того случая на автобусной остановке. Очевидно, теперь они все заразились этим. А это, по словам месье Жестена, что-то вроде стригущего лишая; в общем, они должны оставаться дома, пока окончательно не вылечатся, чтобы и остальных не заразить. Просто удивительно, до чего меняется целый класс из тридцати учеников, когда оттуда убирают четверых самых противных! Пока в школе нет Сюзанны, Шанталь, Сандрин и Даниэль, там очень даже неплохо. Никого больше не заставляют вечно водить, никто не смеется над тем, что Матильда такая толстая, а Клод заикается; кстати, сегодня он почти не заикался, когда отвечал на уроке математики.

Честно говоря, с ним поработала я. Клод — очень симпатичный парень, когда познакомишься с ним поближе, просто он так сильно заикается, что старается вообще ни с кем не разговаривать. Но мне удалось незаметно сунуть ему в карман клочок бумаги, на котором я изобразила символ Ягуара, символ мужества, и он сразу стал говорить лучше, хотя, возможно, это просто потому, что той четверки нет в классе.

Клод и держится уже не так напряженно, и сидит прямо, не горбится; заикание у него, конечно, не прошло, но все же сегодня кажется уже не таким сильным. А ведь иногда оно бывает просто ужасным, и невозможно разобрать ни слова, и Клод страшно краснеет, чуть не плачет, и всем становится неловко, даже учителю; и все стараются на него не смотреть (за исключением «Шанталь и компании», разумеется). Сегодня он вообще довольно много разговаривал, во всяком случае, значительно больше, чем обычно.

А еще я сегодня поговорила с нашей толстушкой Матильдой. Она очень застенчивая, говорит совсем мало, носит огромные черные свитера, скрадывающие ее пышные формы, и вообще старается быть незаметной, надеясь, что ее оставят в покое. Только они никогда ее в покое не оставят. Вот она и бродит, печально понурившись, словно боится с кем-то глазами встретиться, и от этого кажется еще более коротконогой, толстой и неуклюжей; и никто не замечает, какая у нее чудесная кожа — в сто раз лучше, чем у прыщавой Шанталь! — какие красивые и густые волосы. В общем, если бы другие к ней относились по-человечески, она могла бы быть очень даже ничего…

— Ты должна попробовать! — уговаривала я ее. — Вот возьми и удиви себя.

— Что попробовать? — в десятый раз уныло переспрашивала Матильда, словно желая сказать: «Зачем ты зря тратишь на меня время?»

И тогда я поведала, ей кое-что из того, о чем рассказывала мне Зози. Она слушала, забыв даже потупиться, и смотрела на меня во все глаза.

— Нет, я на такое не способна! — заявила она.

Но я заметила в ее глазах проблеск надежды, а сегодня утром на автобусной остановке мне показалось, что она уже и выглядит иначе — держится гораздо прямее, увереннее и впервые за все время, что я ее знаю, оделась не в черное. На ней был самый обыкновенный джемпер темно-красного цвета, который нормально сидел, а не висел мешком, и я даже сказала ей: «Как мило! Тебе идет». Матильда немного смутилась, но ей явно было приятно, и она впервые за все это время вошла в школу с улыбкой.

И все-таки странное какое-то ощущение. Вдруг стать… ну не то чтобы популярной, но заметной; заставить людей иначе смотреть на тебя, уметь воздействовать на их восприятие…

Как только мама могла от всего этого отказаться? Жаль, что нельзя ее расспросить, хотя мне и очень хочется! Но тогда придется рассказать ей и о том, как я наказала «Шанталь и компанию», и о деревянных куколках, и о Клоде, и о Матильде, и о Ру, и о Жане-Лу…

Сегодня Жан-Лу впервые пришел в школу после болезни и показался мне очень бледным, но вполне живым и веселым. Оказывается, он просто простудился немного, но сердце у него такое плохое, что любая болячка может оказаться для него делом серьезным. Впрочем, уже сегодня, едва успев вернуться, он опять принялся фотографировать все и вся, уставившись в объектив своей камеры — по-моему, он весь мир видит только сквозь этот объектив. Жан-Лу фотографирует и учителей, и нашего сторожа, и ребят, и меня, конечно. Снимает он очень быстро, так что никто ничего и понять не успевает, и многие на него из-за этого сердятся, особенно девчонки, которым, конечно, хотелось бы сперва прихорошиться, принять выигрышную позу…

— Ага, и весь кадр испортить, — говорит Жан-Лу.

— Почему испортить? — удивляюсь я.

— Потому что камера видит больше, чем обычный невооруженный глаз.

— Она что, и призраков видит?

— И призраков тоже.

Это просто смешно, подумала я. Но в целом он прав. На самом деле он говорит о Дымящемся Зеркале и о том, что оно может показать тебе такое, чего обычно не увидишь. Жан-Лу, разумеется, не знает старинных названий и символов, но он так давно занимается фотографией, что, возможно, сам научился тому трюку, который показывала мне Зози, — умению сосредоточиваться и видеть вещи такими, какими они являются в действительности, а не такими, какими люди хотят их видеть. Именно поэтому Жан-Лу обожает ходить на кладбище: он ищет там вещи, которых простым глазом не разглядеть, — светящихся призраков, истину или еще что-нибудь этакое.

— Ну и как же я, по-твоему, выгляжу в действительности?

Он быстренько пролистал последние снимки и показал мне на дисплее одну фотографию, которую сделал во время большой перемены — я как раз выбегала во двор.

— Я тут немного не в фокусе, по-моему, — привередничала я.

Мои руки и ноги, снятые в движении, занимали почти все пространство, но с лицом было все в порядке — я смеялась.

— Вот это настоящая ты, — сказал Жан-Лу. — Очень красиво получилось.

В общем, я так и не поняла до конца, то ли он важничает, то делает мне комплимент, и решила промолчать, а заодно просмотрела и остальные недавние снимки.

Там, например, была Матильда, толстая и печальная, как всегда, но, несмотря на это, показавшаяся мне почти хорошенькой; и Клод — в те минуты, когда он почти без заикания разговаривал со мной; и месье Жестен с ужасно смешным и совершенно неожиданным выражением лица: казалось, он вовсю старается быть суровым, а сам едва сдерживает веселый смех; а еще я обнаружила там несколько снимков нашей chocolaterie, которые Жан-Лу еще не убрал в память и не стер. Но он почему-то прощелкал их очень быстро, словно не хотел, чтобы я их рассматривала.

— Погоди минутку, — остановила я его, — это ведь, кажется, моя мама, да?

Да, это была она — с Розетт. И мне показалось, что она очень постарела. А Розетт в самый неподходящий момент отвернулась, и рассмотреть ее лицо как следует было невозможно. А потом я заметила рядом с ними Зози — но какую-то очень странную, совсем на себя не похожую: уголки рта скорбно опущены, в глазах какое-то непонятное выражение…