ообщила я. — Считай, что все это — спецовка! А вообще-то я тебя отмазала… Так что тебя никто не турнет. Этот хмырь, который Семен Семеныч, согласен считать все, что было, включая пивко, легким недоразумением… Так что ты в полном порядке! Скажи мне «спасибо»…
— Какое, к чертовой матери, «спасибо»? Какую работу тебе дали? Ты во что опять вляпалась, Лиза?!
— Без комментариев! — пригрозил мне скучным голосом Чичерюкин. — А ты, Клецов, мне еще объяснительную должен… Что вы там с напарником таскали, сколько вылакали и чем закусывали.
— Ты один за Гришкой смотришь? — перебила я его.
— Да нет… Сидела тут тетка. Я ее спать отправил…
— Вот что, Петь! — задумалась я. — Я его тут ни на каких теток не оставлю. Давай-ка утречком собирай все бебехи и вези его к Гаше! Прямо в Плетениху… Там у нее внучат — целый конвейер, где четверо — там и пятый. Вот ей я доверяюсь…
— Хорошо, Лиз… Пусть так… — кивнул Петро.
— Ничего хорошего, — твердо сказал охранник. — И ничего «так» не будет! И этот шкет останется здесь, на территории, при Глашке Мухиной. А вот тебя лично я не держу. У тебя же отгулы? Вот и отдыхай! А тут найдется кому понянчить…
— Ничего себе шуточки! Это что же вы, ребенка в заложники оставляете? Для гарантии, что ли? Чтобы я не взбрыкнула? — начала соображать я.
— Разговорчики, мадам! — тускло глянул Чичерюкин. — Разъясни ей, Клецов, — тут у нас не возражают!
— Вы что опять заплели? Во что ее впутываете? — окаменел лицом Петро.
— Она сама знает, — ухмыльнулся Чичерюкин. — А вот ты — не суйся… У каждого свое корыто, что наливают, то и хлебай! Пока наливают!
— Лизавета… Не смей… Понимаешь?!
— Такая жизнь, Петя! Надо… — Я похлопала его по плечу и рванула с «вахты», только бы не объясняться, да еще при этом барбосе.
Даже до меня дошло — Гришуньку они и впрямь придерживают с умыслом, чтобы его вырвать у них, я на все пойду.
И за всей этой плетенкой стала возникать точная и почти примитивная продуманность, жесткая и в общем жестокая беспощадность каждого шага любезного моему сердцу «Симона», истинного хозяина всего этого имущества и даже людей, господина Туманского…
Наконец из ночи высыпали пригоршни огней, цепочки уличных фонарей вдоль крыш какого-то поселка, потом сплошное сияние встало над плоскими крышами цехов, заводских труб и строений, вертолет прошел над квадратным черным прудом и сел возле древней, черной от копоти и сажи кирпичной водокачки.
Все стихло, и мы вылезли на травяной пятачок неподалеку от сквозных заводских ворот. Трава была мокрая — здесь тоже недавно шел дождь. Нас никто не встречал, только рыжая дворняга подошла и издали начала нас рассматривать.
Потом из ворот выбежал толстый дядька в белой каске и светлом комбинезоне, на раскормленной физии сияла улыбка, и даже усы торчком, рыжие, с сединкой, тоже приветственно улыбались.
В руках у него был зонт, и хотя с неба уже ничего не капало, он разлетелся именно ко мне, услужливо раскрыл зонт, укрывая меня под ним, зачастил ласково:
— Заждались… Заждались! Но, в общем, все готово… Все на месте! Прошу… Прошу…
Я протянула ему величественно руку в коричневой лайковой перчатке, он чуть ли не лизнул ее, но тут же странно заморгал, приглядываясь. Вадим не дал ему сказать ни слова, тут же оттеснил в сторонку и что-то зашептал в ухо.
— Ага… — закивал тот. — Это я понимаю… Угу! А вот это не понимаю! Ага… Именно он требует? Ага…
А я и недопонял…
Мне это надоело, и я капризно фыркнула:
— Ну, что же вы стоите? Ведите! Куда там надо?
— За мной! За мной! — Пересиливая оторопь, толстячок побежал впереди нас.
Гурвич семенил рядом со мной, поддерживая под локоток, а я плыла, как королевская каравелла под всеми парусами и стягами, развевая полы широченного шелестящего шелком плащ-пальто, щурясь сквозь желтоватые притемненные очки в массивной оправе, скрывавшие истинный цвет моих глаз, покачивая полями огромной летней шляпы, которую я нахлобучила сверху парика в последний момент, придерживая на ремне сумку-сундучок, в которой ничего не было, кроме пудреницы и носового платка — вся такая величественная, значительная и недосягаемая для простолюдинов.
— Вы как? Через цеха идем? Или как? — с долей растерянности оглянулся толстяк.
— Всенепременно, дружок! Всенепременно! — Я милостиво похлопала его по плечу, а Вадим захрюкал. Оказывается, он так смеялся.
Но технический директор этого заведения с трубами страдальчески покосился на него и вдруг, щелкнув каблуками и почтительно склонив голову, сказал:
— Только прошу поосторожнее, Нина Викентьевна! Печи, знаете ли… Огонь!
Это он так показывал, что нашу экспедицию не отвергает, а лично меня принимает за ту, которую он и был обязан встречать. Юрист одобрительно хмыкнул, Гурвич заткнулся, Чичерюкин обогнал всех и зашагал впереди, бдительно озираясь. Приступил, значит, к своим охранным обязанностям.
Мне никто ничего не объяснял, и это было понятно — считалось, что я, то есть она, здесь не впервой.
Так что до всего мне пришлось доходить своим умом. Я и доходила. Мы долго проходили какие-то цеха с бесконечным количеством тамбуров и ворот.
Шла ночная смена, и народу здесь было на удивление мало. Сначала мы попали в какой-то транспортный цех, где на рельсах стоял вагон, в который какие-то работяги грузили большие картонные ящики с чем-то, на нас они внимания не обращали. Потом открылась дверь в огромное помещение, заставленное корытами с жидкой глиной, рядами непонятных станков и верстаков, на которых блестели обрезки стеклянных грязных труб и еще что-то тускло-стеклянное, но здесь из работающих вообще никого не было.
Затем все смешалось — рвануло гулом газового пламени, которое бушевало за сетчатой решеткой, огораживающей плоскую и длинную ленту металлического конвейера. На ленте лежало бесчисленное количество стаканов, бокалов, фужеров, кувшинов, графинов и еще каких-то поделок из стекла, которые омывало это пламя. Чуть позже я узнала, что весь этот лязгающий и гудящий гардероб называется «дера» и здесь закаливают стекло.
А потом пошло уж совсем чудовищное: я увидела чавкающий, чмокающий, брызжущий искрами, фыркающий языками пламени агрегат высотой в трехэтажный дом, где-то внутри которого вертелась плоская карусель с чашечками, и в эти чашечки падали и падали откуда-то комки алого раскаленного теста, что-то пукало, поддувалось, а на полу близ этого бронтозавра лежала гора обыкновенных бракованных мятых бутылок.
В соседнем цеху я увидела то, что как-то видела по телику, и узнала наконец: на круглом помосте, накрытом вытяжками, сидели два мужика и две женщины обыкновенного вида, сонные, они ели хлеб, запивая казенным молоком, в стойках стояли металлические трубки с резиновыми клизмами на концах, повсюду валялись оплывы и комки застывшего цветного стекла — рубиново-алого, темно-синего, малахитового, а какой-то парень, раздетый по пояс, уже, видно, закусил, потому что жонглировал и делал выпады своей трубкой, как шпагой, внимательно разглядывая, как начинает раздуваться на конце трубки капля раскаленной и вязкой стекломассы.
— Это все что — тоже мое? — наконец спросила я у Вадима.
— Что? А, да… Ее… То есть ваше…
— Ну, и что все это значит? Весь этот бардачок?
С трубами? Как он называется?
— Когда-то это называлось «Стеклозавод имени ДПК…» То есть Дня Парижской коммуны… — сказал он. — Поселок при нем. Газовое топливо гонят с Ямала, поташ импортный, песок марки "О" высшей чистоты, годный для хрусталя и оптики, когда-то возили из Гуся, теперь — тоже валютный, из Румынии…
Но хрусталь, посудное стекло — не главное. Еще есть закрытый цех. там приличные автоматы, когда-то вкалывали на оборонку, гнали волоконную оптику, то есть оптическое волокно. Теперь — стоит…
— Ну, и что я со всем этим делаю? С ДПК?
— Продаете.
Вадим смотрел на меня перепуганно.
— Мамочка моя! — зашептал он. — Я же вам почти час вдалбливал! Вы что, совсем «ку-ку»?
— Не боись, служивый, не подведу… — поправила я ему галстучек. — А ночь — это вы специально выбрали? Чтобы меня особенно и разглядеть было некому?
— Конечно…
— Эй, ты! Фря в шляпе! — вдруг завопила одна из женщин, подбоченившись. — Почему зарплату не плотют?! Чего ходишь, нюхаешь? Не докладывают тебе, что ли? Сплошное говно, а не работа!
Местный деятель в своей белой каске смешался, не зная, что ответить, но я нашлась:
— Я понимаю ваши проблемы, мадам… Обещаю — скоро все переменится. Мы принимаем меры.
— Они принимают, а? Они принимают, а нам жрать нечего! Сами в валюте купаетесь, а нам вместо рублей — рюмашки на продажу… Где твои обещалки-то, богачка?!
Мы улепетнули по-английски, не прощаясь, и, когда мощные крики разъяренной стеклодувши остались позади, я тихо сказала Гурвичу:
— Не дергайся… Видишь, как трудовой народ? Сразу меня узнал! Как говорится — в лицо!
В конце концов мы добрались до парадного помещения. Это был зал образцов, то есть лучшей готовой продукции. Кое-что я бы отсюда с удовольствием уперла: хотя бы роскошный штоф, под старину, в виде здоровенного, литра на два, петуха из тяжелого, как свинец, стекла, совершенно разбойного вида — крылья у него были алые, брюшко синее, хвост оранжевый, а головка с клювом, разинутым в боевом крике, служившая пробкой, хулиганская…
Тут еще было много всего сверкающего, но мне стало как-то не до готовой продукции. Стены сплошь были завешаны какими-то графиками, чертежами, схемами, на столе громоздились планшеты, тоже с цифирью, распечатками и даже фотографиями каких-то машин, линий и механизмов. А навстречу нам поднялись четверо — совершенно не выспавшиеся господа в вязаных жилетах поверх шотландок, дылдистые, не очень молодые и довольно обычные. Вот этим они и были похожи друг на друга, своей бесцветностью.
Я уже знала, что мне предстоит. Это были представители покупателя, смешанной германо-голландско-бельгийской фирмы, которая положила глаз на этот затюканный заводишко уже давно, — в общем, спецы, эксперты, которые обнюхивали товар и толкались здесь уже второй месяц. Изучали, значит, производственные мощности, возможности реконструкции и развития и прочие хитромудрости, которые Л. Басаргиной были совсем до лампочки.