— Господи! И он еще преподает свое пение? И с городским хором тоже носится?
— А куда денешься?
— Чего ж вы раньше не прочирикали? У меня, конечно, своего почти что ничего и не было, но к супругу могла подкатиться. Он вообще-то не очень жадный… Был… А теперь…
— Да носят наши сороки на хвосте, что теперь.
— На здоровье. Только опоздали вы с миллионами, Нина Васильевна. «Финита ля» все на свете! И комедии, и трагедии, и все остальное в придачу… Это насчет «ешь ананасы, рябчиков жуй!». Мне б теперь самой — не до жиру, быть бы живу…
— А как у тебя с языком?
— Да, в общем, нормально. Никаких толмачей на переговорах с иностранцами у меня и близко не бывало.
— Ну да… Ты ж там небось все с Европами…
— Не только. Но сами понимаете — рабочий язык и с китайцами — инглиш!
— Вот тебе шарик, бумага… Пиши заявление… У меня старшие классы фактически без англичанки. Пыхтит тут одна… Только ее английский ни один англичанин не поймет.
— Да, я, в общем, за этим и пришла… Хотя… И не совсем за этим…
Она вонзается из-под очков остро и обиженно:
— Так… И ты, значит, боишься?
— Боюсь? Чего?
Она вдруг стучит отчаянно кулачком по столу, роняет головенку в ладошки и всхлипывает:
— А всего! Зарплаты по два года не получать, как мы не получаем… Картошку сажать, чтобы ноги зимой не протянуть… Последние кофточки штопать, чтобы дети нас за бомжих не принимали… И гордиться — мы, педагоги милостью Божией… На нас земля держится! Господи-и-и… Надоело-то-о-о…
— Нина Васильевна, родненькая вы моя… Да я не про то. Я же к вам посоветоваться пришла. У меня ж тут, кроме Гашки, никого нету… А та одно вопит: «Соглашайся, Лизка! Мы их всех кверху задницей поставим!»
— Кого это?
— Щеколдинских.
— Ничего не понимаю.
Я вынимаю из сумки сегодняшние казенные конверты и шлепаю перед нею. Она напяливает очки и бегает глазами:
— «Предлагается… создать инициативную группу… баллотироваться на пост… сообщить о решении»… Господи, да никак тебя власти в мэры на место Ритки вербуют?
— Ну?
— Ну, извини, что я на тебя всех собак спустила.
— Ха! Разве это собаки? Видели бы вы тех собак, которые меня раньше в куски шматовали!
— В градоначальницы, значит… Не знаю, что и сказать… Это очень подумать надо… Очень… Вообще-то как-то нехорошо у нас… Мутно… Ну и что ж ты решаешь?
— А я уже решила! Обойдутся… Виват родимой школе! Пора платить долги!
— Ну ты все такая же… Порох! Сначала делаешь, а потом начинаешь думать — зачем… Город тоже родимый…
— Да при чем тут город? Хватит с меня… За каких-то покойниц отдуваться!
— Покойниц?
— Именно. За одну, Туманскую Нину Викентьевну, первую жену моего котяры блудливого, пахала будь здоров. Даже по ночам, в койке. Хотя я ее и живой-то не видела. А теперь что? Еще за одну упокоенную Маргариту Федоровну Щеколдину ее дерьмо разгребать? Да от меня уже самой гробами несет… Дорогими могилками… Все! Налопалась! Я жить хочу! Сама! Своей собственной жизнью!
Неожиданно, усиленные пустотой школы, за стеной громогласно звучат фальшиво-яростные аккорды фортепьяно.
— Что это?!
— Адамыч чудасит. Инструмент настраивает.
Мы торопимся в спортзал.
А там Артур Адамыч, горбатый от старости, в белом застиранном сюртучке, но с бархатной «бабочкой», играет на фортепьяно газмановских «Офицеров», с интересом глядя на Гришку, который стоит на табурете и увлеченно заливается прекрасным дискантом. От дверей, присев на корточки, за ними наблюдает Лохматое.
А Гришуня разливается:
— «Ахвицеры, ахвицеры… Ваше сердце под прицелом!»
И тут под крышкой рассохшегося фортепьяно со звоном лопается струна, опрокидывая всех нас в тишину.
— Ну вот… Опять то же самое! И руки сводит… — бурчит Адамыч, растирая аристократические кисти рук, изломанные артритом, в буграх и старческих венах.
Гришка вздыхает:
— Там дальше еще интересней. Мам, я не допел.
Лохматов смеется:
— Давно я не слышал в сих стенах что-то более вдохновенное! Браво, маэстро!
— Сынуля вас не очень заколыхал, Артур Адамыч? Он может.
Адамыч рассматривает меня и чешет маковку, припоминая:
— Послушайте, Басаргина? Конечно, Басаргина! Очень интересный голосишко у вашего сынка. И слух отменный. Но что-то я не припомню, чтобы вы в вашем классе лично у меня отличались подобными вокальными способностями… В кого же он?
— Ты все путаешь, Адамыч. Это не она, это Ираида отличалась. Подружка ее. Они же не разлей вода были… Горохова…
У меня перехватывает горло от ненависти:
— Не надо так. Нина Васильевна… Даже поминать ее… Не надо!
А потом я совершенно неожиданно получаю по мозгам от обожаемой педагогши по полной программе.
Она провожает нас с Гришкой до ворот школьного двора, и, когда я спрашиваю, когда мне зайти к ней, чтобы получить программы к новому учебному году, познакомиться с установками и новыми методиками по преподаванию английского, Нина Васильевна, сняв очки, изучает меня как-то брезгливо-враждебно и даже не без жалости.
— Это отпадает, Басаргина, — ледяным тоном абсолютно безапелляционно заявляет она. — Я тебя в учительши не возьму. Подмокла, что ли? Боишься ручки испачкать? Не собираешься в нашем сомовском дерьме ковыряться? Ты же Басаргина, Лиза! Хоть деда-то вспомни! Ты же никому в школе не спускала… Ни одной обиды… Даже пацанам! Всех метелила! А ведь мы… обиженные, Лиза. Все мы тут… обиженные.
— Вы что? Всерьез? Нина Васильевна?! — Я уже почти ору в ужасе.
— Более чем…
— Да я завтра же шмотки соберу! Гришку под мышку… И к чертовой матери отсюда… Куда глаза глядят… Да на кой хрен мне еще и тут себя гробить?
— Ну тогда ты будешь просто мелкая дрянь. Так — дерьмецо на палочке… Прости уж!
Старушечка моя церемонно кланяется и чешет в школу, держа спинку прямо, как солдатик на строевой, и ни разу даже не оглянувшись.
Мне обидно.
До ожоговой боли.
Ничего себе — пришла к своим…
А своих нигде у меня и нету.
И никто не хочет знать, как мечтает жить некая Басаргина…
Всем на нее наплевать. И у каждого на сей случай — своя личная колокольня.
Гришуня что-то учуял. Заглядывает мне в глаза, теребит:
— Ты чего, мам? Тебя обидели?
— «Белые пришли — грабют… Красные пришли — грабют… Куды крестьянину податься?» — бурчу я. — Это кино такое было, Гришунька.
— С Шварценеггером?! — вспыхивает он любопытством. — Мы с дедом Сеней сколько раз про него смотрели!
«С каким это дедом Сеней?» — вяло думаю я. И только потом доходит. С Туманским, конечно. Сим-Симом. Семен Семенычем. Он же для Гришки — древний дед. И парень про него не забывает.
А я?
Когда мы с Гришкой добираемся до дома и я вижу, что коричнево-аппетитная в хрусткой кожице индюшка из даров кавказского ресторатора уже засажена в духовку и дожаривается, распространяя закусочно-обалденные ароматы по всему участку, я устраиваю Агриппине Ивановне скандал.
Домоправительница даже не протестует, просто презрительно пожимает плечами и, сплюнув, отправляется спать.
Гришка слишком устал, чтобы дослушать до конца вечернюю сказку из сборника братьев Гримм, и тоже отключается.
У меня после событий этого дня — ни в одном глазу.
Хотя я тоже насильно отправляю себя в спальню.
Ничего не выходит, и я выбираюсь на веранду, кутаясь в простыню. Где и пью из чайной чашки Гогину самогонно-виноградную чачу. Хрустя зеленухой.
И с иронией размышляю — что это он припер? Это уже взятка? Или еще комплимент?
И еще я думаю о том, что, если всерьез, никуда я от Москвы не убежала. Это все утешение для дебилок. А я все еще сижу в моей московской жизни, как лосиха в бездонном комарином болоте, и никуда мне от этой липучей грязи не деться.
Они же все всё про Туманского знали. И безопасник наш Чичерюкин, и его возлюбленная Элгочка, то есть Элга Карловна, и, наверное, наша финансовая директриса Белла Зоркис. Но помалкивали. Жалели меня, кретинку? Или как?
Баб, конечно, у этого тихушника Сим-Сима и при первой жене было вагон и маленькая тележка. Но эта смывшаяся в Швейцарию издательша какого-то вшивого журнальчика Монастырская Маргарита Павловна была явно из самых ценимых.
Я-то в полном отчаянии выводила его из-под пуль, отправляла за рубеж, дабы сохранил он себя, бесценного. Пахала как тягловый бык в ярме, спасая от разорения эту вонючую корпорацию. И в конце концов спасла ее. А этот гад преспокойно отправился на эту самую «монастырскую» виллу и отсиживался там! Да нет! Не отсиживался! Отлеживался во франко-швейцарской постели этой стареющей шлюхи! — до той поры, пока не счел безопасным для себя вернуться в Россию…
И хотя прощения ему нет и никогда не будет, но я же уже давно не Джульетта, которая по наивности не соображает, что там прячет ее средневековый парнишка в своем расшитом веронскими бисерами гульфике, да и Сим-Сим вовсе не Ромео, чтобы бряцать под балконом на какой-нибудь гитарной лире и петь мне целомудренные романсы о своем соловье над моей розочкой…
Ни один самый верный бычок, окучивая свое стадо, не удержится, чтобы втихую не прихватить телку из соседнего…
Так что так называемые гнусности моего пока еще не бывшего муженька мне почти понятны. Объяснимы, по крайней мере. Не девочка все-таки. И врезалась в него, и замуж шла вовсе не девочкой. Кобель, он и есть кобель. Его инстинкты, генный напряг и прочая анатомия гонит на похождения.
Но вот они…
Самые близкие…
Почти родные…
Почему они-то молчали?
И это не какой-нибудь там промышленный шпионаж, когда из фармацевтической лаборатории корпорации где-нибудь на Урале прут формулу очередного эликсира от геморроя.
Они же понимали, что Сим-Сим уволок с собой мою любовь, тоску мою, верность мою идиотскую и главное — надежду!
И молчали…
И этого я им всем никогда не забуду. Просто не смогу…
Тогда почему мне так охота разблокировать мобилу, позвонить той же Элге и услышать ее четкий голос с милым прибалтийским акцентом: «Референт госпожи Туманской — Э