— Зачем?
Писюхи возбуждаются и трещат, перебивая друг дружку.
— Тихо! Всем! Давай ты, Кристина…
— Ни фига вы не врубаетесь, майор. Интересно же — жуть! Как ходит, как держит себя, одевается прикольно, красится… Духи, между прочим, только классическая «Шанель».
— Ну и что? Твоя мать тоже душится будь здоров. Таким ароматным запахом. Тоже женщина. Положено.
— Сравнил! Моей Серафиме что за шкирку ни залей — все одно колбасой с ее мясокомбината несет. Коптильней. А тут — класс! Все как надо! Понимаешь? Другой такой у нас нету.
— Пусть так. А хвостами за нею таскаться — это прилично? Ведь уже почти что взрослые девушки.
— Вот именно что «почти что». Мы к ней близко и подойти боимся. Кто мы, а кто она! И мы не просто так… А давно уже…
— Что «давно»? — не понимает Лыков.
— С прошлого года все вырезки про нее из газет и журналов собираем! Фотки! «Дочь Большой Волги!», «Бизнес-леди!» — с явным к нему пренебрежением фыркает Кыся.
Подружка подхватывает:
— Ага! Даже в Москву на электричке мотались. Посмотреть хоть издали, как она на своем «мерсе» в свой обалденный офис заезжает!
— Делать вам нечего, девки.
— Ну вы прям как дебильный. Про жизнь думать-то надо? Если она сумела, так, может, и кто-нибудь из нас сможет.
— А… Это как бы курс молодого бойца, что ли? Кыся?
— Я же серьезно, а вы хихикаете. А я вот не понимаю… Мы! Все! Просто шизанулись уже. Это же как настоящая королева вернулась! Верно?
— Допустим…
— А зачем, Лыков? Такого миллионера в мужья оторвала, с самим президентом чаи распивала, небось из Парижа не вылезала! И вдруг бац — в нашу дыру.
— Значит, так. Отлипните от человека, девушки! Иначе нарветесь на мои строгие меры.
— Да не пугай ты нас мерами, дядя Сережа. Ты лучше скажи, что у нее такого случилось, что она… к нам?
— Повторяю! Больше никаких наружных наблюдений!
— Подумаешь! Да за нею весь город наблюдает…
Вот тут эти недомерки совершенно правы.
Я едва ступила на родимую землю, а вокруг меня уже пошла какая-то неслышная и незримая суетня.
Ну то, что мне с ходу вернули дедово домостроение, — это я понять еще могла. Щеколдина и упекла-то меня в зону прежде всего для того, чтобы наложить лапу на особняк академика Басаргина, который он строил по своему проекту да в основном и своими руками лет пятнадцать, не меньше. В мэрии откопали какие-то официальные бумаги, из которых явствовало, что дом представляет из себя историческую и музейную ценность, и подгребла его мэрша под себя поперек всех норм и правил.
Но Щеколдину прикончила за ее шуры-муры с мужем саперной лопаткой выпущенная из дурдома на волю жена прокурора Нефедова. Основы могущества щеколдинских явно заколебались, а главное, как я понимала, в Сомове меня держали нынче не просто за внучку академика, а за этакую всемогущую полуолигархшу, главу суперкрутой корпорации «Т», которая при желании может просто купить со всеми потрохами, портом и предприятиями город Сомово и засунуть его себе в кошелку.
Какая-то инвентаризационная комиссия тут же оценила дом, сад и службы подворья академика в смешные копейки, по ценам почти столетней давности, сынок Щеколдинихи Зюнька несколькими грузовиками выволок мамашино барахлишко и мебеля, и я до сих пор балдею, что все это сызнова мое!
Похожее на удивительный корабль строение, сложенное из настоящих корабельных сосен, водруженное на цоколь из карельского природного камня, с круглыми окнами-иллюминаторами, выходящими на Волгу, крытое натуральными просмоленными деревянными плахами, с дровяными печами, внутренними трапами-лесенками, кладовками, чуланчиками, открытой верандой величиной с полстадиона, уцелело.
Полусад-полулес на подаренном деду за заслуги гектарном участке, засаженный им лично, с канадскими елями и пихтами, экзотическими лианами и кустарниками (у Иннокентия даже сакура цвела и плодоносила японская хурма и мадагаскарское ягодное дерево), был, конечно, частично испохаблен теннисным кортом с асфальтовым покрытием и идиотским гаражом на четыре машины, но я уже решила, что со временем снесу все это к чертовой матери!
Конечно, было противно постоянно натыкаться на следы пребывания чужого человека в родном доме, который я знала до каждой дощечки, каждого гвоздя и каждой ступеньки.
Мы с Гашей, которая тотчас же вернулась ко мне из своей Плетенихи, недели две жгли костер на берегу, возле наших мостков, отправляя в огонь старые колготы и прочее тряпье, оставшееся от мэрши, румынский, распавшийся в куски, мебельный гарнитур времен дружбы всех стран соцлагеря, который она по скупости не решалась выкинуть и держала на чердаке, еще какую-то труху и рухлядь…
Но того, чего я больше всего боялась — что мэрша выкинет весь дедов архив на свалку, спихнет куда-нибудь тома его уникальной библиотеки, выметет даже следы пребывания в этом доме моего Иннокентия Панкратыча, — не случилось. По ее приказанию все это было свалено в одном из дальних подвалов и благополучно забыто.
Разборкой всего этого мы с Агриппиной Ивановной и занимались в то лето.
Помню вечер, когда я вернулась с погоста.
Воскресная орда отдыхавших на Волге москвичей благополучно отбыла на двух обычных дополнительных электричках, от реки наконец дохнуло прохладой, мы с Гашкой сидим в дедовом кабинете.
Кабинет почти доверху завален картонками с архивом, стопками книг, перевязанных бечевкой, старыми фотоальбомами. Включена настольная лампа. Сбоку шумит древний вентилятор. Нацепив очки, я делаю опись в амбарной книге, рассматриваю пожелтевшие снимки пятидесятых годов, на которых изображен еще нестарый Басаргин-дед с соратниками. На делянках, в теплице, в лаборатории… И даже победно вскинувший над головой… две громадные картошины.
Гаша, сидя поодаль, полирует бронзовую обезьяну, изучающую человеческий череп. Сонный, в пижаме, к нам заглядывает мой Гришка, мой приемыш, золотая моя ягодка. Он гордо сообщает:
— Зубы я почистил, мам.
— Спокойной ночи, Гришуня.
— Спокойной ночи, Гаша.
— И вам также.
Я знаю, зачем приходит наше дитя. Гаша тоже. Без поцелуя он просто не заснет.
И еще одно: я просто обязана довести его до кроватки и подождать, пока он не засопит.
Когда я возвращаюсь, Агриппина Ивановна с удовольствием сообщает:
— Хорошо, что я эту уроду в Плетениху уперла, когда меня Щеколдиниха из этого дома выставила. Это Иннокентию Панкратычу чехословаки в Праге поднесли.
Это она про обезьяну с черепом.
— На юбилей, кажется? — пытаюсь я вспомнить.
— Из уважения. За то, что твой дед за какого-то ихнего ученого монаха у нас перед всеми учеными заступался.
— Монаха?
— Лаборанты как-то говорили — за этого монаха после войны с немцем его и сажали. А может, и не лаборанты… Я же не мамонт — все помнить.
— За монаха? А-а-а… Менделя? Это насчет лженауки генетики, вейсманизма-морганизма и всего такого? Немарксистского?
— Спроси чего полегче. А разве Панкратыч тебе не рассказывал, как срок тянул? Аж под Карагандой.
— Да он не любил со мной про это. Выходит, тюряга у нас с академиком — как бы наследственное? А? Ни одного Басаргина не минует.
— Так выпустили же его. За что сажали, за то и премию дали. И — в академики! За картофельное решение продовольственной программы. Ну и что там нового на погосте?
— Кто-то Щеколдиниху и после смерти достает. Фотографию ее могильную портят.
— Ну теперь уж недолго.
— Что — недолго?
— Так мне давеча парикмахерша Эльвира все выложила. Щеколдинские уже и памятник ей оплатили. В Москве город заказал. Самому знаменитому по памятникам. Высотой — во! С каланчу! Из колокольной бронзы и красного мрамора. За верное служение отечеству.
— Кто ж его там за заборами на погосте увидит?
— Так они собираются на набережной его поставить… Прямо над Волгой…
Меня это поразило:
— Ничего себе — замахнулись. Может, вранье?
— Я вранья в дом не несу. Вроде бы к зиме перенесут домовину… С торжественным митингом… И музыкой… «От имени города первому мэру…» Как это? «Новой эпохи».
Темнит что-то со мной Агриппина Ивановна. Главную новость приберегла на вечер. Могла и раньше сказать.
У нас с нею всегда так.
Эта хитрованка пульнет как бы случайно именно то, что больнее всего меня заденет.
А потом ждет, что я скажу.
А я молчу.
Этому меня корпорация «Т» научила. Прежде чем что-то решить, все прожевать мозгами или, как выражается моя бывшая помощница Элга Карловна Станке: «Необходимо подвергнуть представленную информацию тщательному логическому анализу, Лиз! Тогда мы будем иметь окончательный и несомненный синтез!»
Потом мы пьем чай с вареньем.
И молчим.
Потом Гаша уходит умыться, надеть ночную сорочку и помолиться. Икону она из Плетенихи привезла в сумке свою. Богоматерь с младенцем. Хорошо, что никто не слышит, как Агриппина Ивановна молится.
Я слышала.
И не раз.
С Богоматерью у нее отношения как с начальницей, которая просто не имеет права отвергнуть ее настояния. Они с иконой на «ты».
Как-то она просто отругала ее за то, что та не исполнила ее просьбы. Агриппина Ивановна ожидала, что одна из ее стельных коров в деревне принесет телочку, а та разродилась бычком.
Так что я собственными ушами слышала, как Гаша, стоя на коленях, грузная и большая, извергала недовольство, как вулкан средней мощности:
— Я тебя про что просила, а? На фиг мне этот бугайчик… С телки хоть молочко пойдет, а с этого… пацана рогатого… Какой прок в хозяйстве? Только на солонину? Так ведь жалко же… Живое же! Что ж ты так-то? Со мной?
На сей раз первая не выдерживает она.
— Ну, будет в молчанку играть. Чего надумала-то? Неужто это безобразие с Щеколдинихой спустим?
— Спящий в гробе мирно спи… — замечаю я смиренно. — Жизни радуйся живущий…
— Чего?!
— Дай денюжку. Гаш.
— Это еще зачем?
Открывать своих задумок даже Агриппине Ивановне я не собираюсь. Тоже по корпорации «Т» знаю. Чем попусту трепаться, сделай дело. Потом, как говорится, будем посмотреть. Я и говорю этак небрежно: