— Симка, что он тут разошелся? Ну, случайная случайность…
— Тут же без вас случайно ничего не случается, Фрол Максимыч.
— Вот как выворачивает-то, а? Как перекручивает? Все в говне, а он — в белой рубашке.
— Папа!!
— Ну?
— Что вы при ней тут завелись? Ты иди, Лизавета, иди. Дурота это чья-то… Не наша… Христом Богом клянусь… Это не мы. Папа, разберись! Сейчас же.
— Привет Зюньке… Этот лапоть про эти штучки хоть что-то знает? Или вы без него обходитесь? — кланяюсь я не без издевки в пояс.
Они молчат.
Я ухожу.
И в первый раз за всю мою жизнь в родимом Сомове я неожиданно понимаю: да ведь главный у них всех не этот контрактник со своей дамочкой для служебно-интимного пользования и даже не мощная как бульдозер и почти непробиваемая Серафима.
Хозяин всему — дед Щеколдин.
Он же их всех через губу разглядывает…
Он же их всех в ломаный грош не ставит.
Он же их…
Всех…
Я пытаюсь вспомнить, что мне пытался вякать про деда Зиновий.
Но он особенно не распространялся.
До меня просто не доходило, что это от страха.
Жутко боится любимого дедульку обожаемый внучек.
Похоже, даже Маргарита Федоровна тоже боялась.
Но с чего?!
И на кой хрен этому затертому пенсионеру эти идиотские выборы?
У него и так, кажется, весь город и все сомовские в кулаке.
И, кажется, я тоже…
Хотя никогда не догадывалась об этом.
Бывают люди, которых знаешь день, не больше, а тебе почему-то кажется, что прожила с ними всю свою и бессознательную и сознательную жизнь.
Вот так у меня и с Людмилой получилось. С Касаткиной.
Гаша расщедрилась, отстегнула мне на бензин, и мы всей командой сгоняли в Плетениху, где дядя Ефим с ходу раскочегарил нам всем баньку. С травами, домашним кваском на раскаленную каменку.
Парились все, кроме Машуни. Девчоночка, худенькая, как воробышек, все косточки на просвет, прозрачненькая, с прозрачными же, как громадные аметисты, глазищами, оказывается, астматичка. Без ингалятора и шагу не ступит.
Пока мы ухали, ахали и вопили, хлестали вениками в бане, Ефим сидел на пеньке перед Машуней, позировал.
А она его рисовала в своем альбоме цветными карандашами.
Мы только охнули — супруг Гаши вышел как живой, глазки как у ежика, востренькие, каждый волос в бороденке виден.
Вот черт…
Был бы Гришка при мне — вот ему и подруга, и учитель рисования!
Не меньше…
Вернулись в дедово обиталище за полночь.
Агриппина Ивановна увела Машуню укладывать, а мы с Людой, блаженно разморенные, закутавшись в халаты потеплее, сидим под яблоней в саду, поклевываем из стаканчиков Гашины жидкие радости.
Уже прошлись по нашим жизням как вдоль, так и поперек. У Люды редкий дар — она умеет слушать. И слышать.
И вообще, оказывается, красивая женщина.
Сначала этого не разглядишь, она будто выцветшая. Да и держится всегда будто чуть в стороне. А потом понимаешь — она какая-то акварельная. Лицо тонкое, бледное, с чуть заметными веснушками на переносице, ресничищи как опахала, ржаного цвета, неподкрашенные и такие же аметистовые, даже чуть с фиолетинкой, глазищи.
Агриппина Ивановна, ковыляя, сносит себя с веранды, плывет к нам грузно и сообщает, зевая и крестя рот:
— Угомонилась, принцесса. Попросила только Гришкиного Буратину найти. Где-то в малине забыла.
Гаша шлепает, светя фонариком, в глубину сада.
— Ну все. Есть Гаше кого опять облизывать. Как ее наливочка?
— Звучит.
Мы смакуем по глоточку.
Меня волнует то же самое, что и ее, а ее — что меня, я и спрашиваю осторожненько:
— Ты мне скажи, Люд, если хочешь, конечно. У тебя с твоим полный раздрызг… или так? Бодание?
— Сама не пойму.
— А кто он у тебя?
— Сейчас? Уже не знаю. Был пловец… Ну, тренер по плаванию… Флотский, в общем… Когда флот с Украиной делили, он плюнул на службу. И в Москву…
— И как же он тебя нашел?
— Это я его нашла. Первый раз в жизни собралась на Черное море, а плаваю как топор. Пришла в бассейн, записалась в его группу…
— А потом что было?
Люда, помолчав, пожимает плечами:
— Машка была потом. Я все думаю, из-за чего же мы с ним два дня назад. У тебя так бывало? Как будто не произошло ничего серьезного, а ты понимаешь — произошло все.
— О-го-го!
Она вывязывает свое, сокровенное, неспешно, как будто мулине платочек вышивает, выдергивает не те нитки, подбирает по цвету и, когда все сходится, удовлетворенно вздыхает.
Ну о чем могут говорить две женщины?
Только про них, проклятых…
Я задумываюсь, взвешиваю:
— Думаешь, твой с тобой темнит?
— Не знаю, Лиза. Года два назад все началось. Фирма какая-то дурацкая, куда и позвонить нельзя… Коммерческие тайны. Срывают среди ночи, отправляют в какие-то идиотские командировки. Улетает на три дня, возвращается через месяц. Деньги появились. Я иногда думаю, может, его криминал заловил? Орет ночами, дергается… И знаешь, вот это ощущение, что я его совсем не знаю… Как чужой…
— Ну, уж это ощущение мне слишком хорошо знакомо. Знаешь, подруга, не обижайся, но диагноз тут один — баба! И наверняка где-то там. Куда он улетает. Мой тоже… улетал. А я ночами заснуть не могла.
— Похоже?
— Господи, как подумаю, как он с этой бабой там, на ее швейцарской вилле, кувыркался. Я от ужаса в Москве соплями захлебывалась. Его спасала! А он — там. С этой. Марго! Мадам Монастырская! Потная, рыжая, жирная и с сиськами! Во-о-от… такими! Как тыквы! И зубы… зубы. Она их в стакан на ночь кладет. Точно!
— А ты ее видела?
— Нет…
— Ну ты ненормальная, — смеется Касаткина беззвучно.
— А ты?
Матерь божья!
Я до сих пор проклинаю тот поганый день, когда увидела эту женщину и ее девчонку на набережной!
И зачем я затащила их к себе, в дедов дом?
Все глупость моя несусветная…
Но я ведь даже не догадывалась, что со мной эта чертова жизнь вот-вот еще выкинет…
Хотя уже готовилась для нас с нею бездонная яма, и Фрол Максимович Щеколдин в тот вечер, когда мы трепались в саду, тоже не спал.
Ему было не до сна.
Он высвистел своих отморозков к вагончику своего шиномонтажа на трассе.
Дает им наглядный урок…
Тут в ряд выстроены пять мотоциклов, с яркими шлемами «на рогах», перед которыми покорным строем стоят четверо стриженных наголо полупарней-полуподростков, в камуфле, армейских же шнурованных бахилах, типично-дебильного вида. Они тупо наблюдают за тем, как Максимыч беспощадно метелит своей клюкой серафимовского привратного охранника Чуню. Лицо того уже в крови, он пытается прикрыть голову руками, опускается на колени, поскуливая.
Старик брезгливо бросает перед ним сегодняшнюю гранату.
— Замахиваешься, придурок, так бей всерьез. И когда я прикажу! Ну и чего ты достиг? Она только зубы скалит.
— Я. Я хотел как лучше, дед. Попугать хотел…
— А кто тебе позволил? Я тебя просил об этом, Чугунов?
— Нет.
— Вот именно. Кто тебя от армии отмазал, Чуня?
— Вы.
— Я ведь могу и переиграть. Ты у меня завтра за чеченами бегать будешь… Или они за тобой…
— Не надо.
— Встань! И посмотри на своих придурков.
Чуня поднимается, слизывая кровавую слюну с губы.
— Что видишь?
— Нормальная пятерка.
— Чего они у тебя камуфлу напялили?
— Ну… красиво. Сразу видно, кто есть ху.
— Камуфлу снять… Сколько вам говорить, балбесы, не выделяться. Что вы все как яйца в инкубаторе лысинами светите?
— Ну, это как бы наш знак…
— Я вам дам — знаки! Чтобы мне все в человеческий вид. С волосней. Как все, так и вы. И главное! На моей территории, вот тут, уже лет десять серьезной крови не было. Что вы творите там, куда я вас посылаю, другой разговор. Там вы чужие. Но тут вы для всего населения — свои. И никаких фокусов. Даже ни одна свинья в своем углу, в свою кормушку не гадит…
Щербатый отморозок чешет репу, замечает осторожно:
— Так скучно же.
— Весело будет, когда я скажу. А пока не скажу — лучше меня не удивляйте! Ну а теперь по делу… Днем за этой академической внучкой… присмотреть есть кому. А вот ночь ваша. Если какой-нибудь гость заявится, особенно с московскими номерами, — сразу мне.
— Фрол Максимыч, разреши еще разик обратиться?
— Что? Отстегиваю мало?
— Да нет. Ну чего мы как интеллигенты. Ее сторожить. У меня в гараже ящик бутылок с горючей смесью остался. Помнишь, ты под Кострому в командировку к тому фермеру посылал… Дом у нее тоже деревяшка… сухой. Во будет иллюминация! Пугать так пугать.
Старец в тоске вздымает скорбные очи к небесам:
— Скудеет генофонд в России! Дурак на дураке! От водки, что ли?
— Чего ж сразу — дурак?
— А ты хоть это сообрази: мы же ее на жертвенный костер вознесем! На дровишках, которые ей и подкинем! Она же у нас покруче Джордано Бруно станет! Почти в небесах! В огне и пламенах! Мученица. Униженная и оскорбленная. Не доходит? У нас всегда побеждают обиженные! Ей больше ничего не надо будет, кретин! Сделает она Зюньку! Как бобика! Ни один этот самый сраный пиар не поможет!
А этот самый пиар, то есть Юлий Леонидыч Петровский, в семейных трусах в цветочек лежит в сей час в нашей гостинице, на ковре в генеральском номере, а его Викочка сидит на нем верхом и втирает массажные кремы в его мускулистую подкачанную спинищу.
— Ты чем там недовольна, радость моя? Пыхтишь, как будто я тебя заставляю.
— Что-то не по себе мне, Юлик. Этот мерзкий старикашка. Я думала, пень, он и есть пень… А оказывается, он-то всем здесь и рулит. Все его боятся… Да я его и сама уже боюсь, хотя из него труха сыплется.
— Труху он еще из любого выпустит. Его даже на зонах до сих пор не забывают. Там его и короновали в юные лета. Там он себя из Федора во Фрола переименовал. В память о своем тюремном крестном. А кличка у него — Шило!
— Почему?
— В младые лета служил в чине сержанта в лагере строгого режима… Вертухай, словом…