Я уношу его на руках по проходу. И уже от дверей оборачиваюсь:
— Прости, Адамыч. Все простите. Что-то мне не по себе… Мутно как-то сегодня… Плохо… Увольте…
Я ухожу.
Артур Адамыч бьется в истерике:
— Но я так не могу. Зачем же мы ленту готовили? Гладили? У меня никогда не было такого! Мы не привыкли! Мои такого наворотят… Да еще и при губернаторе… Агриппина Ивановна, мне же просто необходимо, чтобы она лично сделала как надо… Темп! Ритм! Мизансцены!
— Не трепыхайся, Адамыч. Куда идти? Туда и туда? Да ты не боись, я все запомнила. Ну, я за нее, чтобы твои не наколбасили! Тебе мало?
Адамыч оторопело смотрит на Гашу. А та невозмутимо надевает через плечо и оглаживает триколорную ленту. Встрепенувшись, он согласно кивает:
— Ага! Внимание! Репетиция продолжается! Всем приготовиться! — Он включает секундомер. — Свет!
Вспыхивают все софиты, заливая сцену светом.
— Дробь!
Бьют радиобарабаны.
— Знамя города!
Из-за кулис, чеканя шаг, выходит Лыков со знаменем, он параден, в белых перчатках, справа и слева от него в ассистентах его рядовые, естественно тоже в парадной форме, занимают позицию позади пульта и замирают.
— Фанфары!
Звучат радиофанфары.
— Мэр! Вперед!
Гаша начинает свое восхождение на сцену.
— Хор!
Хор и оркестр народных инструментов с усиленным восторгом исполняют «Славься!» Артур Адамыч уже не сдерживает таких же восторженных слез.
…Пьяный, чумазый от сварочной копоти Чуня, положив голову на стол рядом с отстрелянным десантным АКа, спит в слезливой полной отключке. Рядом с его головой — щиток сварщика.
Серафима в яростном ужасе трясет Максимыча, крича шепотом:
— Господи! Ты что натворил, старый дурак?! Кто тебя просил? Зачем? Это же кровь… Кровь…
— Не вопи! Свет я ему вырубил. Они тоже ни хрена не видели, когда оттуда полезли. Он их всех в морозилке посреди туш уложил аккуратненько. Одного рожка на всех хватило. И в топку. Что не сгорело из барахла, в самый низ, в бомбоубежище, спустил. Двери автогеном заварил. Завтра пригонишь миксер с бетоном. Там вентиляция есть сверху… Труба… Зальешь в дырку… Дел-то? Кто туда сунется?
— А дальше что? Что теперь будет?!
— Тихо ты… Ничего особенного уже не будет. Все особенное уже было. Что было, то и будет.
— Ты что? Совсем сдвинулся?! Эта стерва вот-вот отыграет у нас все. Город выиграет! Уже выиграла.
— Это не она его выиграла. Это мы его просрали. Эй, Чунька, отоспался?
— А… это вы… А мне показалось… мне все это как бы снится…
— Шланг возьми, подмой там в холодильнике… Накапало… И в котельную глянь, чтобы и золы не осталося! И золы!..
А я несу спящего теплого Гришку на руках домой, смотрю, как в темном небе сворачивается и разворачивается в медленные завитки этот самый белый дым, и мне еще надо долго прожить и пережить немало, чтобы по-настоящему понять, что это было такое…
Это сейчас я задним умом крепка.
Когда собрала по ниточке, по лоскутку, по словечку и шью мою историю тех дней. Когда мои сомовские спасители и защитнички вытрясли из деда Щеколдина все, что могли, когда свое сказала и Карловна, и наш Чич, отдоилась даже всезнающая Долли, и, как говорится, все собралось «до кучи» и прояснились какие-то абсолютно темные для меня, тогдашней, события. Иногда мне кажется, что я знаю все или почти все. И все-таки о многом я могу только догадываться.
Ну почему Фрола Максимыча Щеколдина понесло в ночь той бойни на могилу дочери — я понимаю. Но зачем он поволок с собой этого дурковатого Чуньку?
Как так вышло, что он прикончил этого недоумка именно там? Его-то и нашли через несколько дней.
Сегодня мне этого никто не скажет. И все-равно я точно знаю — это из-за меня, все из-за меня…
И еще я точно помню, что, возвращаясь из клуба домой, я больше всего опасалась, что Долли никуда не уехала, и ждет меня, и опять станет донимать меня своими вопросиками.
Но ее уже не было.
Все ответики она уже увезла с собой.
И выкладывает их не без удовольствия вместе со своими фото, на которых я в страстном объятии с Лазаревым. Туманскому, конечно.
Кому же еще?
В модном ресторанчике «Савельич», который для олигархов или хотя бы полу.
— Может, не стоит вам это рассматривать, Семен Семеныч? — прихлебывая супервинцо, сочувственно вздыхает Долорес.
— Как раз это — стоит…
— Представляете репортаж! «Лямур на высшем административном уровне… Губернатор пал жертвой чар роковой красавицы… Бывшая бизнес-леди, бывшая Туманская, гипотетическая градоначальница провинциального городка на Волге Лизавета Басаргина отдает свое сердце самому симпатичному губернатору России!»
— Ты считаешь — он симпатичный?
— О-го-го! «Дорогие читательницы! Подруги! Где проведут медовый месяц молодые? На Багамах, на Большом рифе в Австралии?.. Или в его охотничьем домике в России?..»
— У него есть охотничий домик?
— Ха!
— Откуда ты знаешь? Ты же провела там всего лишь сутки.
— Три ха-ха! Ты просто не представляешь, на какой пилотаж я способна, когда мне интересно. Я уже знаю об этом хмыре все, что знаю о тебе, Семеныч. И даже немножечко больше. Вот это везуха. Журнал бабы рвать будут из рук… И тиражи! Тиражи! Тиражи!
— Про тиражи забудь, Долли. Тебя там просто не было.
— Как это не было? Да вы что, Семеныч? Это что? Накрывается мой репортаж? Вы же меня сами к ней зафуговали! Разведать и доложить! Я там пахала как конь… И — не печатаем?
— Забудь!
— А я только-только собиралась прилично наварить на спецномере.
— Я все компенсирую. Заткну все твои дыры.
— Финансовые? Я надеялась на большее.
— Ты немножечко перебрала, Долли? А?
— Есть с чего. Я же художник, Туманский. Писала — сама рыдала. Песня любви роковой… На фоне зачуханной, почти деревенской России! И кошке под хвост?
— Ну хватит об этом! Для меня — это все, Долли. Вот теперь действительно все…
— Так это же самое то, Туманский. Давай я задвину их лямур на второй план. А тебя, именно тебя, на первый. Богатые тоже плачут… понимаешь? И именно ты у меня откроешь номер… На роскошной обложке… Крупно… В сумеречном цвете! Я из тебя такого загадочного сделаю. И грустного-грустного.
— Ну куда тебя несет?
— Погоди! И вот таким шрифтом: «Глава корпорации «Т» больше не верит женщинам!» Нет, лучше так. «Глава корпорации «Т» презирает женщин!» «Выбор сделан, — сказал он нашей корреспондентке. — Больше — никогда…» Сиди. У тебя глаз хороший… Как у быка на бойне…
Долли хлопочет с фотокамерой. Туманский поднимается и закрывает ладонью объектив.
— Я скажу там охране. Тебя проводят, Долли. На этом — все!
— Как? Уже все?
— Да, пожалуй, есть еще кое-что. Если ты, хотя бы словом кому-нибудь, даже себе самой, во сне, заикнешься, где была, или, не дай тебе господь, попробуешь толкнуть эту новость на сторону, ты у меня улицы подметать будешь. Возле моргов. В лучшем случае.
— Не боись, Туманский. Я ведь себя очень люблю. Живую… И покуда еще, хотя бы частично, здоровенькую.
— Вот и умница.
— Между прочим, мог бы и проводить девушку. Есть же покуда что провожать! Говнюк!
Это в Москве.
А в Сомове на кладбище Максимыч аккуратно протирает платком фотографию на кресте Маргариты Федоровны:
— Да… Натворила ты дел, дочечка. Подсунула нам эту академическую крысу. Ведь с нее все и пошло, и покатилось…
Чуня, сидящий на своем мотоцикле, заводится:
— Да хватит тебе нюнить! Лучше скажи: ну и куда мне теперь? Самому повеситься? Или ты поможешь?
— Не боись. Мы теперь с тобой родней родного. В Москву двигаем, Чугунов. Вот прямо сейчас. Москва, она как тайга — всех укроет. Только вместо елок — офисы.
— А что я матери скажу?
— А ничего не скажешь. Я теперь тебе и мать, и бог, и царь, и воинский начальник…
— А что мне там делать-то? В Москве?
— Я из тебя человека сделаю. Скажем, по дипломатическому образованию пущу. А что? И будет у меня свой посол. В какой-нибудь Нижней Мамбезии… Свой человек, свое убежище… Под тропическими пальмами…
— Это я-то посол?
— А почему нет? Я Зиновия на дипломата обучаться три раза пихал. Ни одного экзамена не сдал, мерзавец. Или не хотел сдать? Утруждаться? И так как сыр в масле катался…
— Да уж голову драл будь здоров. Пацанов в упор не видел. Как же! Тоже Щеколдин!
— Вот он мне и поднес… фигуру… тоже — Щеколдин! Ну, земля тебе пухом, Маргарита. Светлая тебе память. И прощай. Когда еще свидимся?
— Чудно как-то: сколько себя помню, ты по городу… с палочкой. Все с тобой здороваются.
— Отздоровался я. Тут мне теперь станция «Уноси ноги». Настоящий «мотай-город».
— А может, обойдется?
— Была бы живая Ритулька, мы бы, конечно, от всего отбились. А Серафиме мне веры нету: у нее вся жизнь под юбкой. Сдаст она меня — не задумается. Когда придут. А ведь придут. У тебя еще в этой штуке патрончики остались?
— Запаска есть… Рожок…
— Тогда давай, милый… Задами да огородами… Еще в одно местечко заскочим.
— Какое еще местечко?
— К Лизавете… Под ихний обрывчик. И через сад. Сад у них здоровенный — кто там тебя увидит? Двери они не запирают, а спит она в кабинете, на диване. Там и Ритка спала. Через веранду и сразу налево. У тебя это славно получается. Прямо сплошной Голливуд. Тырк-тырк — и нет делов.
Чуня рассматривает свой защитный шлем с волчьей мордой, начищает его рукавом косухи.
— Значит, говоришь, в Москву? Ну, смех…
— Ты чего это, паря?
— Да так… По дипломатической, значит, части?
— Что-то ты мне не нравишься, Чуня.
— Ты мне, дед, тоже. И я тебе не Чуня, а Чугунов. Только баб мне мочить в постелях и не хватало. Значит, так: тебе — налево, мне — направо. Все. Вали от меня подальше, «родной». А с меня хватит.
Чуня лупит башмаком по пускачу. Мотор чихает.
— Ты знаешь, какая у меня с младых годков кликуха, Чугунов? Шило. А почему — не догадываешься?