— Что ты мне лапшу на уши вешаешь, Басаргина?
Я распахиваю глаза в квадрат, демонстрируя крайнюю степень простодушной проникновенности:
— Но ведь я руководствуюсь заботой прежде всего лично о вас, Захар Ильич. Есть у меня предчувствие, что вам вот-вот понадобится персональная камера… И на очень долгие года. На вашем месте я бы начала строиться еще лет пять-семь назад…
— Пока на моем месте ты, а я не на твоем месте.
— Все проходит… Так чем обязана столь высоким визитом?
— А напиши-ка ты мне, Лизавета Юрьевна, на мое имя заявление.
— Какое еще?
— Обычное. Такому-то от такой-то… Прошу освободить меня от исполнения обязанностей мэра города Сомова, скажем… по состоянию здоровья.
— Я здорова.
— Пока… Завтра тебе здесь могут любой диагноз организовать.
— Так… Ну а если напишу?
— Завтра же будешь на свободе.
— А если не напишу?
— Тогда ты никогда не будешь на свободе.
Я смеюсь уже внаглую:
— Линяй, папашка.
— Что?!
— Я говорю — отвали.
Он разглядывает меня как-то странно, даже без особой обиды.
— Не пойму… Гадости мне в глаза говоришь… И даже глазом не моргнешь. Да еще улыбаешься… приятственно. Ну прямо Мальвина такая… Цветочек полевой…
— Какая есть.
— Просто интересно, что там у тебя в башку за такой компьютер засажен? Что ты там еще придумаешь?
— Господь не выдаст — свинья не съест. Проверено практикой, Захар Ильич.
— Ну было бы в тебе хоть что-то… женское… Другая бы из соплей не вылезала, рыдала бы, а тебе хоть бы хны!
Вот насчет женского — это он меня уел…
Прапорщица вносит чайник и стаканы в подстаканниках. Кочет ее отстраняет, выходя.
— Вы же чаю хотели.
— Спасибо, меня уже… напоили.
А я еще долго ломаю голову, зачем он ко мне приходил. И только через несколько дней мне предстоит понять — это он со мной прощался…
Глава одиннадцатаяЗИНОВИЙ
В тот вечер на Сомово ложится первый снег…
Город светел и тих, как в детском сне.
Крупные хлопья медлено падают с небес.
Патрульный Ленчик, послав напарника за пивком, стоит на площади у своего ментовского «жигуля» и, сняв шапку и задрав голову, ловит снежинки губами.
Со стороны московской трассы, пофыркивая движком, выкатывается помятый, с битой фарой мотоцикл «судзуки». На нем восседает какой-то тип, в шерстяной маске с прорезями для глаз, собачьей меховушке, напяленной поверх драного свитера, в унтах. На багажнике рюкзак со спальником и притороченные рога северного оленя.
Приезжий сворачивает к мэрии, глушит мотор и сдирает маску с обветренной красной морды, обросшей почти белой бороденкой.
— Ты что, меня уже и узнавать не собираешься, Ленька?..
— Откуда ты взялся, Зюнь? Где тебя черти столько носили? Ты куда ездил?
— Туда и наоборот… И опять же — наоборот и туда же… Помолчи! — Он сильно вдыхает воздух. — Чуешь?
— Что?
— Я только теперь узнал, Ленька: у каждого города в России свой запах. Но наш лучше всех… А как тут мой Григорий Зиновьевич? Где он сейчас?
— Гришка? Сейчас? А при Гаше, конечно… При Агриппине Ивановне…
— Ну, раз при Гаше, значит, все о’кей!
Зюнька отвязывает и снимает с багажника лопатистые рога и направляется в мэрию.
— Зюнь, ты куда?
— К Лизавете заскочу, рожки заброшу… на служебную вешалку.
— Ты что? Ничего не знаешь?
— А что мне знать? Я втихую Сереге Лыкову на ментовку два раза дозванивался, когда было откуда… и на что. Я не во все врубался, но мои вроде поуспокоились. Дед слинял. У Лизаветы процесс пошел. Гришка у нее. А что мне еще надо? Все путем.
— Не торопись… со своими рогами. Нету там Лизаветы.
— Подожду.
— Долго ждать придется, Зюня.
Через несколько минут ошарашенный известиями от Ленчика Зиновий уже на нашем подворье. Совершенно счастливый Гришка сидит на мотоцикле в мощном шлеме Зиновия и восторженно вопит, изображая гонщика. Зиновий, подбрасывая снежок, сидит на ступеньках крыльца.
— Папка приехал! Ура-а-а! А я знал, знал… Он приедет! Папка приехал! Ф-р-р-р…
Гаша выносит на подносике рюмку наливки.
— Прими… С приездом…
Зюнька не глядя пьет, закусывает снежком и сплевывает:
— Вот оно как у вас тут все повернулось.
— Да уж повернулось, Зиновий, повернулось.
— Ну ладно… Спасибо тебе, Агриппина Ивановна, но Григория я у тебя заберу. У меня же своя хата есть. Сегодня же… сейчас…
— Не гони коней-то… Вот как раз сегодня и не надо, Зюня. Ты видишь, какой он? У него вся эта радость слезами кончится, ревом… Я же детей знаю. А я ему потихонечку… валерьяночки… Травок с медом… Он и не заметит, как заснет. Да и тебе, знаешь, хоть помыться надо… Что это ты как хыппи!
— Ну, тогда я к мутер… Мутер все-таки.
— И то дело, Зиновий. И то дело.
Погост уже завален снегом, мотоцикл буксует, и к могиле Маргариты Федоровны Зюнька добирается пешком, загребая снег унтами.
— Ну здравствуй, мам… — говорит он тихо.
Отчищает фотографию на кресте от наледи, стоит долго, свесив нестриженую лохмато-ржаную башку.
Потом он направляется, буровя заносы мотоциклом, к своему дому. У подъезда уже приплясывает Серега Лыков, в рыбацких сапогах и брезентовке, с подмороженной рыбой на кукане, у ног его стоит магазинная упаковка с бутылками.
— А я с катера сваливаюсь! А мне Ленчик говорит — он! — орет Лыков. — А я говорю — не может быть… Ну, блин… Хоть какой — а праздник!
В праздник они врубаются всерьез и надолго.
И пока Лыков готовит рыбу, Зюнька лезет в ванну. Воодушевленный Серега отсылает всполошенных соседок в лавки за хлебом и прочим из съестного. Соленое в банках они притаскивают из дворовых погребов свое.
Через часок расплавившиеся от взаимоприязни мужики покачиваются за столом: отставной мент босой, потому как снял рыбацкие бахилы и водрузил их на комод, чтобы не пачкать полы: Зиновий в банном халате кричащей расцветки, в желтых и алых пальмах и лианах, надетом на голое тело. Они уже входят в стадию полной и вдумчивой растроганности.
— Ты человек, Серега.
— Не будем об этом.
— Будем… Сколько я тебе звонил?
— Не помню.
— Три раза. И ты прикрыл меня своей грудью. И ни разу, никому, ничего… Даже в намеке… Ни друзьям, ни врагам… Потому как я… всех моих жутко боялся. И такого человека, можно сказать — мента от Бога, эти гниды лишили…
— Не будем об этом.
— Будем, потому что они не только у тебя мечту отобрали… Они у меня мечту отобрали… Знаешь, как я надеялся… Пошлют, наконец, в Америку на стажировку не этих петюнчиков-лизунчиков из области, а нормального мента… И въедешь ты во вверенный тебе город Сомово… на потрясном полицейском «харлее», на таком бизоне на триста лошадиных сил… Как тебе?
— Не говори…
— Кольт слева, кольт справа, сапожки со шпорами, шляпа — во! С ведро! И вот тут вот… на груди… она…
— Звезда?
— Точно! Шериф Сергей Петрович Лыков прибыл к месту службы для охраны жизни, чести, достоинства и имущества законопослушных граждан… Ну, за тебя, Лыков?
— Не надо… Больно слишком…
— Понимаю… Прости… Тогда за что?
— Ты знаешь, в чьем халате сидишь? В гороховском. Ирка, видно, забыла, когда сматывалась отсюда.
— Да? Точно… Ее… Жуткий халат… В таком, по-моему, только попугаи ходят… Не ближе чем в Бразилии… — Нюхает рукав. — Точно, она этой дрянью всегда одеколонилась.
— Она совершила высший подвиг, на который только способна русская женщина… Она избавила тебя от себя!
— Ты прав… Тогда за благородный подвиг Ираиды Анатольевны Гороховой?
— Стоя?
— Но она же дама!
— За нее, Зиновий Семеныч… Стоя!
Они торжественно поднимаются, чокаются и пьют.
А в Зюнькином дворе, под сыплющимся снегом, рядом с его мотоциклом сидит на скамейке Серафима, закутанная в свои чернобурки до пят. Странно тихая и задумчивая.
Потому как ничто и никто в Сомове не появляется незамеченным.
Степан Иваныч торопится к подъезду, таща пакет с кефиром и батоном.
Она окликает его негромко:
— Степан.
— Ты что здесь делаешь, Сим?
— Не надо тебе туда… Там Зюнька с Лыковым керосинят…
— Вернулся?
— Ну? Я вот все думаю… И долго ты будешь на Зюнькиной хате постоем стоять?
— Слушай, Сима, какое тебе до этого дело? И оставь ты меня, бога ради, наконец в покое.
— Да мне на тебя плевать, Степа. Мне Кыську жалко. Она там без тебя извелась вся, аж почернела. Может, пожалеем дочку? Ну хотя бы вид ради нее ты сделать можешь? Что у нас с тобой все в порядке…
— А ты сможешь?
— Запросто. Сколько людей так живут — и ничего.
— Нет, Сима, я так не смогу. Да и не хочу больше. И не буду.
— Нудный ты, Степа. Ну сам не живешь, так другим не мешай! Ладно, сегодня не буду… А иди-ка ты, Степан Иваныч, все-таки хоть на сегодня домой. Кыське скажи — пусть стол накрывает. Он и ей не чужой… Братик… Хотя и двоюродный… Да и я ему тоже не пришлая. Пусть Кристина из морозилки все вытряхивает, а я постараюсь его от Лыкова отодрать. Привезу на пир! Никуда он у меня не денется.
— Крутишь ты чего-то? А?
— Это мои дела, Степан, мои.
Степан Иваныч пожимает плечами. Такой свою Симу никогда не видел. Неуверенную. Будто боится чего-то.
А на Зюнькиной хате дружки, разлегшись рядышком на диване, ловят полный кайф.
— А что ты чувствовал, Зиновий, когда смылся? Можешь не темнить. Я знаю. Это ты только из-за Лизаветы…
— Поначалу, конечно, когда из нашего зоопарка дернул, перепугался до смерти, Серега. Что я делаю? Что со мной сделают? А потом радость была… Аж до визга! Хочу — налево, хочу — направо… Бабки добыл…
— Как?
— Мне на двадцать пять лет мутер часы дарила. Между прочим, настоящий «роллекс», номерной. Я их толкнул — и вперед. Лишь бы подальше… Валдай… Урал… Байкал… Кандалакша… Представляешь, даже тюленей видел… Аж на Каспии…
— Ничего себе!
— Вот там я в первый раз засомневался… На фиг мне эти тюлени? Куда несусь? Зачем? К кому? В конце каждой дороги дом должен быть. Свой дом. А в этом доме Гришка.