— Тужьтесь, милочка… ну, ну, еще, еще немножко, да сделайте же усилие, тужьтесь!
— Вам бы так тужиться, чтоб вас! О-о! Черт, черт, черт! — ухала, кряхтела, надрывала глотку распростертая на постели Мери, у которой сейчас было только одно желание: растерзать эту проклятую повивальную бабку с ее кретинскими советами. Нависла тут, гадина, над ней и руками машет, что твоя ветряная мельница… Как будто способна помочь ей хоть чуточку легче задышать. Как будто достаточно обмахнуть веером мокрое от пота лицо Мери, чтобы стало не так больно, не так тяжко, ну пусть хотя бы злость немножко стихла…
Мери уже сто раз сказала ей, дуре: происходит что-то ненормальное, — нет, упрямится и понимать не хочет ни в какую!
Измученная, истерзанная разрывающей низ живота болью, роженица в конце концов резко поднялась, твердой рукой вцепилась в воротник акушерки и притянула к себе ее лицо — так, чтобы впиться бешеным взглядом запавших глаз в эту ненавистную морду. Несчастная идиотка, горло которой оказалось сдавлено, теперь только таращилась выпученными своими зенками, но даже вскрикнуть не могла.
— Слушай давай хорошенько! — приказала Мери. — Сейчас ты залезешь ко мне в живот и вытащишь оттуда ребенка. Позови кого-нибудь на помощь, раз ты сама ни к чему не пригодна, но клянусь всеми святыми и всеми чертями вместе взятыми: если через час я не смогу разродиться, первой в ад отправлюсь не я! Все усвоила?
Повивальная бабка попыталась кивнуть и выдавить из себя неуверенное «да».
Мери отпустила жертву, и та плюхнулась на пол, на колени, рыдая, кашляя и прочищая горло, чтобы вернуть себе возможность дышать.
— Помни: два раза я не повторяю! — пригрозила Мери, чтобы та начала шевелиться наконец.
Акушерка на четвереньках отползла от кровати, но только на пороге двери, массируя взмокшей ладонью горло, решилась выпрямиться во весь рост, тут же, впрочем, и исчезнув в неведомом направлении. Оставшись одна, Мери погладила свой нестерпимо болевший живот.
— Тихо-тихо, — прошептала она. — Посиди пока тихонечко, моя крошка, девочка моя, любовь моя, теперь уже недолго ждать осталось…
— Откуда ты знаешь, что у тебя там девочка? — усмехнулся Никлаус, который все это время томился под лестницей за полпинтой пива, но, увидев, как улепетывает со всех ног повивальная бабка, счел нужным подняться наверх.
— Знаю, и все, — ответила Мери. Лицо ее было искажено гримасой боли. — Вот увидишь. Точно — девочка.
— А что вообще происходит, любовь моя? — спросил он, усаживаясь в изголовье постели.
Мери постаралась подтянуть колени к животу, такому твердому и напряженному, что казалось, он вот-вот взорвется. Истерзанную плоть жены от Никлауса скрывала только надвинутая до пупка мятая простыня.
— Понятия не имею, но все совсем не так, как с Никлаусом-младшим! Да эта акушерка вообще ничего не понимает! И не умеет ни черта! Представляешь, отказалась даже заглянуть мне между ног, твердит и твердит, что мне надо тужиться, заверяет, что я недостаточно раскрылась! Кретинка! Надо же до такой степени ничего не соображать! — Взгляд Мери стал отчаянным, безнадежным. — Девочка сама не выйдет, Никлаус! Если никто не поможет, мы с ней не выживем…
— Ладно, — решительно сказал Ольгерсен, откидывая простыню.
Он насмотрелся в жизни на столько боевых ранений, что не ему было пугаться или испытывать отвращение к тому, что предстояло увидеть тут. Роды и роды, что особенного…
— Слушай, по-моему, она попкой идет… Ну да, точно! Ты пока полежи так, только не двигайся… — произнес он спокойно, но лицо его стало смертельно бледным. — Ничего не бойся и верь мне. Я вернусь очень скоро.
— А ты куда? — У Мери не осталось места, которое не болело бы нестерпимо.
— Позову знахарку. Кроме нее, никому нашу дочку не вызволить. Крепись, дорогая!..
— Только ты быстрее!.. — Мери чуть выгнулась на подушках, пристраиваясь так, чтобы меньше болела поясница.
Никлаус буквально скатился с лестницы и влетел в кухню, где две его служанки, Милия и Фрида, суетились вокруг чанов с кипятком и баков, где вываривалось белье.
— Плохо дело, — сказал он. — Случай серьезный. Присмотрите-ка за ней, пока я не вернусь.
— Попкой идет? — Увидев бледного и расстроенного хозяина, Фрида и сама побелела как полотно.
Ольгерсен кивнул. Девушки в едином порыве, даже со стоном каким-то, принялись истово креститься. Никлаусу уже было невмочь оставаться тут: слишком уж терзала его душу тревога.
— Я вернусь через час. Поддерживайте огонь в комнате и приготовьте большой котел кипятку — знахарке он точно понадобится. И не забудьте про Никлауса-младшего: не хочется, чтобы Мери услышала, что он плачет. Все понятно?
Служанки, потрясенные бедой, свалившейся на дом, заверили: все, конечно, все, — чего уж тут не понять. А беда была и впрямь страшная: на то, что роженица, подвергнутая кесареву сечению, выживет, надежд почти никаких. Никлаус тем временем уже вывел лошадь из стойла, потрепал ее по холке и сказал:
— Прошу у тебя невозможного, старушка, но я не хочу ее потерять, понимаешь? Понимаешь, милая?
В ответ лошадь всхрапнула и поскребла копытом землю. Никлаус торопливо оседлал ее, вывел под уздцы во двор, вскочил в седло и ударил шпорами в бока животного, сначала заартачившегося, но затем рванувшего в сторону ближнего леса, залитого багряными лучами садящегося солнца.
Энн-Мери Ольгерсен появилась на свет два часа спустя.
Девочка была хилая, синюшная и едва дышала.
Ведунья принялась вертеть ее в руках, как тряпичную куклу, зажала малышке ноздри и вдунула в ротик набранный в свой собственный рот пар от томившегося на огне варева из трав. И вдруг произошло чудо: новорожденная порозовела и закричала. Старуха, немая от рождения, но умевшая сделать свои распоряжения понятными, мыча, передала ребенка в руки Милии и жестами стала показывать, что делать дальше. Милия завернула девочку в пеленку и уселась с ней у очага, совсем рядышком с дымящимся, исходящим ароматным паром котлом.
Никлаус, сидя у изголовья Мери, без конца прикладывал к ее пылающему лбу смоченные в том же вареве тряпки. Он не способен был отойти от жены даже на минуту: оставь он ее, у него просто разорвалось бы сердце. «Мери не умрет! Мери не должна умереть!» — стучало у него в голове. «Мери не умрет! Мери не должна умереть!» — повторял он вслух. Ему важнее было сохранить жену, чем ребенка, но ведь с колдуньями не спорят. А та делала вид, будто ничего не замечает.
Когда он спрыгнул на землю у хижины на поляне, знахарка была уже готова в путь, можно было подумать, будто она ждала Никлауса. За спиной на ремне у нее висела кожаная сума, и она сразу же двинулась к лошади — согнутая и высохшая едва ли не дочерна, словно те корни, которые она использовала в своем ремесле. Многие боялись ее, считая, будто она знает язык мертвых и постоянно общается с ними. Ее боялись, но именно к ней бежали, когда медицина оказывалась бессильна. И чаще всего она помогала. Но вот если дверь ее оказывалась заперта, это означало: отпустите больного, дайте ему умереть… Никлаусу были известны все эти россказни, и то, что старуха ждала на пороге дома, несколько его успокоило.
Но теперь он плохо понимал, на каком свете находится.
Зайдя в комнату роженицы, ведьма тут же принялась готовить свое зелье. Пока оно закипало, Никлаус привязал запястья жены к железным стойкам изголовья кровати, разведенные ступни — к стойкам в изножье, чтобы во время операции Мери не шевелилась.
— Дай кожу! — потребовала Мери.
Никлаус понял. Мери не потеряла гордости, она не хотела кричать. Что ж, всего-то и надо — отрезать кусочек ремня, вымочить в виски и сунуть ей в рот…
Однако движение ведьмы, рассекшей наточенным лезвием лобок, оказалось настолько ловким, а облегчение наступило настолько быстро, что роженице не пришлось впиваться зубами в этот кусок кожи. Как и Мери-старшая, Энн-Мери, вырванная из утробы матери, даже не пикнула. Мери подумала, что ребенок мертв. И ощутила, что сама умирает. И была мертвой, пока ее дочка не ожила.
Колдунья вернулась к ней, вооруженная половником с кипящей жидкостью, и щедро плеснула этой жидкостью на рану. На этот раз Мери выгнулась дугой, глаза ее закатились. Теперь уже Никлаус не смог ничего с собой поделать: ему мерещилось худшее. Он, потерявший стольких друзей на поле брани, презиравший смерть и не раз бросавший ей вызов, рискуя напропалую, испугался. Испугался, как дитя.
И прижал дрожащие пальцы к яремной вене жены. Ведьма продолжала странным своим способом очищать развороченный живот Мери, а Никлаус пытался нащупать пульс. Нащупал, немного успокоился: пульс был редкий и слабый, но сравнительно ровный. Мери Рид просто потеряла сознание.
Удалив послед, старуха зашила живот и наконец засунула между ног Мери странного вида и очень вонючий глиняный шар. А потом перекрестила пациентку и успокоила Никлауса, похлопав его по руке и одарив улыбкой.
— Спасибо! — прошептал он. — Ох, какое же спасибо!
Он с пылом пожал высохшую руку, ему казалось, что эта беззубая старуха — верный друг, что ведьма эта, которой все боятся, начисто лишена какого бы то ни было коварства, что нет у нее задних мыслей, а есть только одно желание, одна потребность — облегчить судьбу ближнего, успокоить его… В сердце своем он поклялся сделать все, чтобы, в свою очередь, облегчить участь лесной ведуньи, отправляя ей каждый день столько еды и вина, сколько ей нужно для осуществления своей миссии в этом мире.
Колдунья, казалось, прочитала его мысли, во всяком случае, во взгляде ее засветилась признательность. Она подошла к Милии, взяла у той из рук Энн-Мери и приложила малышку к материнской груди, уже набухшей от прибывающего молока. Девочка тут же поняла, что от нее требуется, и, причмокивая, начала жадно сосать.
Положенный на рану Мери компресс из торфа довершил лечение, и ведьма сделала Никлаусу знак — пора, мол, перевязывать. Он поспешил выполнить безмолвный приказ. Знахарка, поклевывая принесенное Фридой яблоко, проследила за тем, чтобы все сделали как надо, потом собрала свои причиндалы и собралась уходить, отказавшись от денег, которые ей были протянуты, но с удовольствием приняв корзину с провизией.