Леди-пират — страница 67 из 156

Но это было не больше чем предположение.

Пока огонь разбудил обитателей дома, сгорело многое и в нем самом, и в соседнем, примыкающем к нему. Погибли пять человек: четверо взрослых и новорожденный.

Никлаусу было трудно прийти в себя после этого.

Тем более что ему так и не удалось по-настоящему помириться с отцом. Мать приходила к ним тайком, страдая от этой игры в прятки, от невозможности как следует порадоваться внукам. Мери попыталась вмешаться, но у нее ничего не вышло. Лукас Ольгерсен настаивал на том, чтобы сын извинился перед ним, а Никлаус категорически отказывался извиняться.

Слишком уж они оба гордые — что старший, что младший. Гордые и очень упрямые люди, эти Ольгерсены…

Никлаус перестал поглаживать шелковистую кожу Мери, вытянулся рядом с ней на спине и подложил руки под голову. Они помолчали, потом Мери продолжила:

— Я думала о смерти: мы столько раз бросали ей вызов и столько раз побеждали ее, что она стала нам скорее подружкой, чем врагом, но все-таки я не могу примириться с несправедливостью всего этого, Никлаус. И мысль о несправедливости вот такой смерти меня иногда — пожалуй, даже часто — преследует. Вроде навязчивой идеи.

— Меня тоже, — признался он.

Мери повернулась к мужу и зарылась носом в мягкие волосы на его груди. Как она любит запах его кожи, просто растворилась бы в нем! Ни разу она не пожалела о том, что вышла за Никлауса замуж, несмотря на все сомнения, опасения, несмотря на дикий страх так и не привыкнуть к чересчур спокойной жизни, так никогда и не удовольствоваться ею. Но Никлаус умел превращать каждый день этой чересчур спокойной жизни в праздник. И потом… Мери чувствовала, что, подобно тому как она сама уже подходит к пределам, за которыми такая жизнь перестает нравиться, так и Никлаус начинает уставать от покоя домашнего очага. Они ведь очень похожи. Одинаково тянутся к запаху пороха, опасности, табака и поспешных, но оттого еще более пламенных объятий, когда ты совершенно не уверен в том, что наступит завтра… А то, чем они теперь занимаются в постели, постепенно, с течением дней превращается в привычку, становится и не таким пылким, и не таким страстным…

— Не могу себе представить, что придется умереть в этой постели, Никлаус, неважно, от чего, важно, что в постели! Я хочу иметь возможность посмотреть смерти в лицо, хочу сражаться с нею и побеждать ее.

Он обнял жену и прижался к ней всем телом.

— Знаешь, я ведь тоже об этом думаю, — сказал он тихо. — Когда ты, рожая Энн-Мери, чуть не умерла, я понял, что ты не создана ни для старости, ни для бездействия.

Мери приподнялась на локте и попыталась поймать его взгляд. Свечи мерцали, то вспыхивая, то чуть пригасая, и по лицу Никлауса пробегали тени, сразу же сменявшиеся ярким светом. Глаза у него были печальные, но в них пылала страсть.

— Я соврал тебе, Мери, — вдруг признался он. — Хотел привязать тебя покрепче, просто ужасно боялся потерять. Конечно же я мог сделать так, чтобы этих детей у нас не было…

— Да знала я это… — призналась и она в ответ.

— А я думал, ты сама себя еще плохо знаешь. Я думал, ты бросаешься в бой только потому, что это единственное средство выжить. Я думал, что твоя одержимость именем и богатством пропадет сразу же, как только к тебе придут заботы о семье, как только ты почувствуешь себя под крылом, любимой, защищенной. Я ошибался на твой счет, Мери. Но и на свой собственный — тоже. Ни ты, ни я не пригодны для такой жизни.

— Но я полюбила ее, Никлаус! — воскликнула Мери. — Я полюбила ее, потому что люблю тебя. И я ни о чем не жалею, тем более о том, что у нас есть дети!

Никлаус улыбнулся и отвел с ее лица рыжую прядь, которая так и норовила пощекотать нос Мери. Он упивался шелком ее волос, он приходил в восторг от ее веснушек, от орехового блеска глаз, от нежности розовых губ… Он наслаждался ее дыханием, ее стонами, когда их объятия становились все крепче, все теснее, ее манерой просить: «Еще, Ник, еще!» — впиваясь ноготками ему в поясницу… Он просто умирал от ее запаха — запаха, в котором смешивались чувственность и материнство… Он восхищался манерами этой женщины, не растерявшей до конца солдатской грубости: она ведь до сих пор, нарушая все законы благопристойности, обожала надевать мужское платье, когда надо было, скажем, чистить курятник на птичьем дворе или трудиться бок о бок с мужем в конюшне… Он не уставал радоваться ее неуемной шаловливости, когда они вместе обтирали соломой лошадей или доили двух своих коров, брызгаясь молоком из вымени, направляя струи то она — на него, то наоборот…

Никлаус был просто в упоении от ее привычки манить его пальцем на сеновал — с этаким заговорщическим взглядом: они же знали оба, что снаружи под присмотром Милии носятся и хулиганят их детишки, а они вот пока… Он таял от ее смеха, от ее злости, от ее упрямства — такого же глупого, как его собственное, и приводящего к ссорам… а потом к примирению, утешению, нежности…

— Да нет, не подумай, я тоже не жалею, — поспешно заверил Никлаус. — Но я ведь и сам себя обманывал, Мери. Я верил, что мне хочется заняться этим трактиром и что я всей душой ненавижу нотариат — в основном из-за того, что Толстяк Рейнхарт с таким сарказмом воспринимал моего скучного папашу, — но я ошибался. Все, что мне тут нравилось, — было оживление, движение, смешки этих девчонок, шутки солдат, дружеские порывы, музыканты, запах табака и вина… Иногда даже эти идиотские ссоры и потасовки, которые пробуждали в нас инстинкт самосохранения… Мне никогда не бывает скучно рядом с тобой, Мери Ольгерсен, но, если ты хочешь, я готов отправиться на поиски приключений — опять-таки с тобой и с нашими детьми.

Мери наклонилась и крепко поцеловала его в губы.

— А знаешь, мне уже не верилось, что я когда-нибудь от тебя это услышу!

— И ты бы бросила меня, если бы не услышала? — встревожился Никлаус.

Она ни на секунду не задумалась:

— Нет. Потому что я люблю тебя. И знаю тебя лучше, чем кто угодно. Я знала, что рано или поздно мы все-таки пойдем сражаться — как раньше, бок о бок. Голову бы дала на отсечение, что так будет! — добавила Мери, подмигнув.

Никлаус вместо ответа ловким и гибким движением взметнул ее вверх и усадил на себя. Мери закусила губу. Ах, как она его хотела! Она выгнулась назад и застонала от наслаждения…

* * *

Эмма де Мортфонтен не могла забыть того, как с ней поступил маркиз де Балетти. Ни один мужчина так не унижал ее, никто не позволял себе воспользоваться ею таким отвратительным способом. Она возненавидела Балетти — а как могло быть иначе! — но, стоило ей вспомнить этот властный, этот самодовольный его взгляд, и она начинала задыхаться, приходила в бешенство, направленное уже против себя самой.

Она проиграла в собственной, ею же самой затеянной игре. Попалась в свою же ловушку.

Этот паршивый пес, этот негодяй, этот невыносимый маркиз бросил ее в ад, где даже черти над ней смеялись. И вот уже почти год она не в силах успокоиться.

Он выпроводил ее из своего дома в тот вечер, естественно, без хрустального черепа. Даже извинился за злую шутку, которую «вынужден», видите ли, был с ней сыграть. Но этот мерзавец заверил ее, что будет счастлив на пару с ней найти сокровища. Не потому, конечно, что нуждается в них, а потому только, что сгорает от желания отвезти хрустальный череп, дополненный всем необходимым, на его законное место. Маркиз признался даже, что отдаст ей все, что припрятал там помощник Кортеса. Ему нужно совсем другое: он одержим поисками истины.

— Принесите мне оба нефритовых «глаза», Эмма, — решил Балетти напоследок. — Добудьте второй любым способом, чего бы это ни стоило. И мы отправимся в плавание вместе.

А потом шепнул ей в самое ухо, и глаза его сверкали еще ярче, чем обычно:

— Обещаю, что тогда я постараюсь превратить этот божественный гнев, вызванный неудовлетворенным желанием, в изысканное наслаждение…

Эмме не удалось найти слов ни для проклятий в его адрес, ни для мятежа. Она выпрямилась, высоко подняла голову — тело пылало, но сказать было нечего, — и со своими приспешниками, следовавшими за ней по пятам, вышла на этот раз через парадную дверь. В ушах ее долго не смолкал омерзительный смех, которым под конец разразился Клемент Корк.

Ей ужасно хотелось еще в дороге устроить скандал Джорджу, чтобы дать излиться накопившейся ярости, но тот, чересчур осторожный и предусмотрительный, замкнулся в глухом молчании и довольствовался лишь тем, что явился в ответ на зов хозяйки, когда, уже после возвращения в особняк, ближе к рассвету, проворочавшись и прометавшись весь остаток ночи в постели, где было все равно не дождаться сна, и измучившись от неудовлетворенности, Эмма уступила, в конце концов, собственной властной потребности любить…

А на следующий день она поручила одному продажному венецианскому патрицию следить за маркизом де Балетти и сообщать ей обо всем, что и когда тот делает, надеясь тем не менее, что маркиз не решится отправиться без нее на Юкатан. Чувствительный к красоте мадам де Мортфонтен и осчастливленный возможностью услужить ей, господин Больдони изъявил готовность исполнить поручение, а Эмма с Джорджем немедленно уехала во Францию.

Там она отдала Джорджу приказ восстановить связь с Человеком в Черном, который к тому времени уже лет пять как жил в качестве «своего» среди моряков «Жемчужины», и наведалась в Дюнкерк, где наняла целую кучу людей разыскивать того или ту, кто после обстрела города мог обчистить Мери Рид, украв ее драгоценности. Эмма продолжала злиться на себя за то, что не подумала сразу о такой возможности, слишком взволнованная потерей любовницы.

Ей казалось, она забыла Мери.

Однако уже сама прогулка по городу, по этим улицам, где так легко было представить подругу нелепо умирающей под обстрелом, — уже сама эта прогулка причиняла ей нестерпимую боль. Рана ее не зажила, лишь чуть затянулась. И теперь Эмма знала точно: ей никогда, никогда уже не излечиться.