Сеня был поздним ребенком Самуила Мардуховича. У Вайзенштока-старшего было три жены. Все они уходили из жизни молодыми, оставляя вдовца совершенно свободным. Первые две были бездетные красавицы. Первая попала в аварию, вторая спилась, а третья уехала в Израиль. Одна, без Самуила Мардуховича. И без Сени. Это и была мать Сени.
Фаина Борисовна Вайзеншток (в девичестве – Перельмутер) вышла замуж за Самуила Мардуховича в 1974-м и через год родила Сеню. Родив Сеню, Фаина Борисовна тут же, не выходя из роддома, стала… диссиденткой. То ли роды так странно повлияли на ее голову, то ли это было простое совпадение. Неизвестно. Но факт остается фактом. В доме Вайзенштоков царил форменный кошмар. Совершенно некошерный. Маленький перепуганный ребенок с «Дядей Степой» в руках. Самуил Мардухович, пишущий сценарий про майора КГБ, виртуозно распутывающего заговоры ЦРУ и МОССАДа против СССР. И Фаина Борисовна, перепечатывающая одним пальцем «Архипелаг ГУЛАГ» на машинке. Перестрелки воплей:
– Прихвостень коммуняк!
– Юда в юбке! (он произносил именно так – «юда»).
– Цековский минетчик!
– Необрезанный блюдолиз!
Это была правда. Насчет – «необрезанный». Отец Вайзеншток – пламенный большевик – сына не обрезал из принципиальных соображений.
– Уолстритская шлюха!
– Торговец совестью!
– Сионистская подстилка!
– Шлимазл!
– От профурсетки слышу!
– Потс!
– Сука!
Весь этот бред тянулся восемь лет. В 1983-м Фаина Борисовна развелась с Самуилом Мардуховичем и уехала в Израиль. Суд отсудил ребенка отцу. «Я вернусь за сыном», – сказала мать.
В Израиле Фаина Борисовна заболела раком и умерла совсем молодой в 89-м.
«Здесь, на Родине, она бы выжила!» – рыдал Вайзеншток-старший. А Вайзеншток-младший превратился в того странного Сеню, которого знала я. Комок нервов и вечное бегство от себя. Мать все-таки вырвалась на свидание с сыном в 88-м, в перерыве между двумя химиями, предпоследней и последней. Лысая, в чем-то вроде тюбетейки, худая, как смерть, с пепельно-желтушной кожей, в «наморднике». Намордник судорожно надувался от дыхания. Она была похожа на инопланетянку. От былой красоты (ее в годы молодости и здоровья все хором сравнивали с Элиной Быстрицкой) остались только два огромных черных солнца глаз. В них была то ли боль, то ли изумление, то ли упрек. Там было все. А главное – там была смерть. Черная дыра жизни.
Разговор матери с сыном получился какой-то несуразный. Вернее, он не получился. Сеня замкнулся, Фаина не знала, что сказать. Я не знаю, как это все происходило. Думаю, там произошло что-то ужасное. В конце концов она заплакала и ушла. Улетела в Израиль умирать.
Наверное, всю эту историю своей жизни Сеня рассказал только мне. Но о том, что было во время свидания с матерью, он не рассказал даже мне.
В Валентиновку к Сене – я возвращаюсь к маю 93-го – я приехала изо всей нашей компании первой. Привезла какие-то продукты. Ситуация в то время с продуктами была смешная. Я чистила полугнилую и мягковатую картошку, а Сеня резал салат из всего, что было: от редиски до сайры. Он называл это «Салат Cosmopolitan». Болтали о чем-то неважном и приятном. Не помню, о чем, наверное, мыли кости приятелям.
Есть такой терапийный жанр совместного мытья костей кому-нибудь. Причем прелесть в том, чтобы представить этого «кого-нибудь» в смысле «мы лучше», но так, чтобы совместно сделать вид, что мы никого не опускаем. Наоборот: мы восхищаемся. Вся фишка в балансировании между: «мы лучше» и «он славный, и мы его очень любим». Неизъяснимое удовольствие. Заговор избранных. Великосветское опускалово. Куртуазный очернёж. Впрочем, все это делалось без злости.
Потом стал прибывать народ. Как сказал классик, дав лучшее в истории нашей словесности начало для крупной прозаической формы, «гости съезжались на дачу». Но у классика продолжения не было, а у меня – наоборот.
Съехалось около десяти человек. Пять мальчиков, пять девочек. С особенным нетерпением ждали Вахтанга Гаидзе. Замечательная фамилия. Кличка у Вахтанга была, конечно, «автомент». Вахтанг должен был привести пять литров чачи и пять же литров «Изабеллы». На Кавказе тогда уже вовсю воевали, но Вахтанговы родственники регулярно высылали из горнила битв вполне мирные продукты. К чаче и вину, кстати, прилагался сулугуни и не совсем грузинская бастурма. Которую Сеня упорно называл «мастурбой».
Литр чачи на мальчика и литр «Изабеллы» на девочку – это, конечно, многовато. Но впереди еще предстояли майские лазорево-щемящие воскресенье и выходной понедельник. В общем, никаких конкретных планов никто не строил. Просто отцветала черемуха и зацветала сирень. Вот и все. А тут еще чача и молодость.
Гаидзе, разумеется, приехал последним, вместе со своей тогдашней девочкой Нелли. Он, как настоящий кавказский мужчина, всегда был с какой-нибудь девочкой, которую нежно обнимал и гладил по попе почти постоянно. Делал он это так сосредоточенно и нежно, что ни у кого не возникало никаких дурных мыслей. И всем казалось, что гладить эту девочку надо именно по попе. И это ее предназначение по жизни: девочка с попой для перманентной глажки.
У него были большие глаза, нет – очи, а не глаза. С поволокой, как у коровы, которая смотрит на своего теленка. Не выражали эти очи абсолютно ничего. Это была чистая красота с поволокой.
Вахтанг разливал чачу и вино, напевая свое любимое «чемо патара гогона»[3]. И все пили и смеялись. А потом Сеня сказал:
– Сейчас придет один мой приятель. Ничего?
– Нормально, – ответил Женя Козлодавов. – Кто такой?
– Мгимошник.
– Как зовут?
– Роберт.
– Кучеряво…
И ровно в этот момент открылась калитка, и вошел этот самый Роберт. И я посмотрела на него, и сразу же, в первое же мгновение, поняла, что влюбилась.
Глава 14. Его звали Роберт
Наверное, это было какое-то наваждение. Я смотрела на Роберта во все глаза и не могла оторваться, как змея от заклинателя.
Роберт был высокий, довольно худой и невероятно спокойный. Брюнет, небольшие, но выразительные темно-кофейные глаза. Лицо почти обычное, с правильными чертами. Но выражение – опять же – какого-то непреодолимого покоя и достоинства. Никакого снобизма. С любым он говорил как с равным. И даже немного скашивал голову набок, словно бы в знак внимания и уважения к собеседнику. Причем: чем ничтожней был собеседник, тем больше Роберт скашивал голову. Говорил он не много, тихо и довольно медленно. Голос – глуховат, но от этого особенно отчетлив. Одет он был, казалось, просто: тертый джинсовый костюм и рыжие замшевые мокасины. Но во всем этом было что-то глубоко «тамошнее», европейское, что ли. Особенно в мокасинах.
Удивительно, но я не почувствовала никакой робости. Просто очень хотелось с ним говорить и смотреть на него. Когда говоришь с человеком, то ведь можно на него смотреть, так? Говорить с человеком, в которого влюбилась, – это как бы санкция им любоваться.
Вышло так, что все мальчики были при девочках, а девочки при мальчиках. Даже Семен был при Галке, нашей однокурснице, которая неровно к нему дышала. Хотя скорее где-то в подсознании, сама, наверное, того не понимая, она неровно дышала к его даче с квартирой. Вернее – ко всему вместе, включая самого Сеню. Галка была хорошая девчонка, но с твердым инстинктом материально обеспеченной супружеской жизни. Никакого подлого расчета – чистый инстинкт. Если бы она стала Галиной Вайзеншток, она бы честно проработала женой до самой Сениной смерти. Но она, опять забегаю вперед, не стала Вайзеншток, она стала синьорой Динелли, и сейчас воспитывает троих русско-итальянских детей в какой-то итальянской дыре на берегу Адриатики. Господин Динелли работает на консервном заводе, а госпожа Динелли растит юных подславяненных итальянцев. Боже мой, все куда-то разбежались! Полкурса, не меньше. Правильно говорил Макс Пешков, он же Буревестник Горький: «тараканий народ».
В общем, все были при мальчиках и при девочках. Кроме Роберта и меня. Наверное, это и стало причиной того, что мы общались весь вечер.
Упились все очень быстро.
Первым обломался Сеня. Я почему-то отчетливо помню: Сеня лежит на раскладушке на веранде, и по верхней губе у него ползет муха. Заползает в рот, выползает назад. Я махнула, муха слетела с губы – и опять села. Я опять махнула – она снова взлетела и снова села. Я опять машу – та же история. Как в кошмарном сне. Бить по лицу Сеню нельзя. И ничего не поделаешь. Ужас. Потом сломался Козлодавов. Вахтанг со своей девочкой исчезли на мансарде. Галя энергично занялась Сеней. Куда-то разбрелись другие. В общем, мы остались с Робертом одни у костерка. Я заметила, что Роберт пьет очень много, но почти не пьянеет. Мы болтали о каких-то пустяках. То есть болтала в основном я. Не помню о чем. Стало темнеть. А потом Роберт сказал:
– Слушай. Мне надо ехать. Ты остаешься или поехали?
– Поехали. Мне тут нечего делать.
– Я вижу. Пошли?
– Пошли.
Роберт налил мне вина и себе чачи. Полстакана, много.
– На посошок?
– Ага.
Мы чокнулись и выпили. Роберт даже не поморщился. Закусил ложкой салата «Космополитен».
– Ты много пьешь и совсем не пьянеешь, – сказала я.
Он усмехнулся:
– Это все баловство. Сейчас бы пыхнуть.
– На, – я протянула ему пачку сигарет.
Он опять усмехнулся. Я заметила в сумерках, что усмешка у него какая-то скрыто-пьяная. Вроде человек трезвый, а что-то не то. Мне стало немного страшно. И почему-то жаль Роберта. И страшно, и жалко. Жалко человека, за которого страшно, потому что он непредсказуем. Наверное, так. Наверное, это чувство знакомо половине россиянок. «Будет вот у тебя такой муж, – пронеслось в голове. – И будешь всю жизнь жалеть и бояться, бояться и жалеть. А в перерывах – ненавидеть».
– Я бы травки пыхнул, – сказал он тем не менее закуривая.
Я быстро посмотрела на Роберта. Он без усмешки посмотрел на меня.