Леди в саване — страница 14 из 30

ПОД ФЛАГШТОКОМ

Дневник Руперта. Продолжение

мая 1-го, 1907

Несколько дней после описанного приключения я находился в полубессознательном состоянии и был не способен мыслить разумно, даже связно. Но изо всех сил старался, однако, вести себя привычным образом. Первая проверка вскоре закончилась благополучно для меня, и когда я понял, что никто ничего не заподозрил, я вновь обрел достаточно уверенности в себе, чтобы держаться намеченной цели. Постепенно я преодолел первоначальное состояние помраченного сознания и уже мог смотреть фактам в лицо. Теперь, по крайней мере, я знал самое страшное, и поскольку худшее было позади, ход вещей должен был как-то исправиться. Но я по-прежнему очень остро реагировал на все, что могло бы затронуть мою Леди в саване и даже повлиять на мое мнение о ней. У меня уже вызывал страх ясновидческий дар тети Джанет, ее видения. Они столь близко отражали реальность, что риск обнаружения тайны делался фатальным. Теперь мне не оставалось иного, как признать, что Леди в саване воистину могла быть вампиром — представительницей той чудовищной расы существ, которые преодолевают смерть и вечно сохраняют жизнь в смерти, творя только зло. Я уже действительно ждал, что на тетю Джанет вскоре снизойдет пророческое прозрение. Она была так поразительно верна в своих провидческих догадках относительно двух посещений моей гостьи, что вряд ли не сумела бы постигнуть последнее происшествие.

Но мои страхи были необоснованными; по крайне мере, у меня не было причины заподозрить, что благодаря силе своего оккультного дара — или же применению его — она, проникнув в мою тайну, может доставить мне беспокойство. Только раз я ощутил, что такая вероятность опасно реальна. Это было, когда тетя Джанет однажды рано утром постучала в мою дверь. Я откликнулся:

— Кто там? Что такое?

И она возбужденным голосом проговорила:

— Слава Богу, парень, с тобой все в порядке! Спи-спи.

Позже, когда мы встретились за завтраком, она объяснила, что видела пожар перед рассветом. Она полагала, что видела меня в крипте огромной церкви, рядом с каменной гробницей, и, понимая, что это зловещее сновидение… видение, поторопилась убедиться, что со мной все в порядке. Ее мысли были явно заняты смертью и погребением, потому что дальше прозвучали такие слова:

— Кстати, Руперт, мне говорили, что большая церковь на скале через ручей — это церковь Святого Савы и там обычно хоронили великих людей этой страны. Мне бы хотелось, чтобы ты как-нибудь отвез меня туда. Мы обойдем ее и вместе осмотрим могилы и памятники. Я побоюсь отправиться туда одна, но если ты будешь со мной, тогда другое дело.

Такая перспектива была воистину угрожающей, и я отклонил просьбу:

— Тетя Джанет, я думаю, не стоит этого делать. Если ты станешь посещать странные древние церкви и подпитывать свои страхи новыми, то не знаю, чем все кончится. Тебе будут каждую ночь видеться ужасные сны про меня, и ни я, ни ты не сможем спокойно спать. — Я усердно старался отговорить тетю от ее намерения, и мои мягкие возражения, должно быть, обидели ее. Но у меня не было выбора: слишком серьезная сложилась ситуация, и нельзя было допустить ее развития. Если бы тетя Джанет оказалась в церкви, она бы, конечно, захотела осмотреть крипту. А сделай она это и обнаружь там покрытую стеклом гробницу — что случилось бы неминуемо, — одному Богу известно, какими были бы последствия. Она уже предсказала мою свадьбу с той женщиной, я же не сразу осознал, что во мне поселилась такая надежда. Что еще откроется моей тете, узнай она, откуда явилась та женщина? Возможно, сила ясновидения основывается на некоем знании или допущении и видения тети есть не что иное, как интуитивное постижение моих собственных мыслей. Как бы то ни было, этому следовало положить конец — любой ценой.

Упомянутый эпизод обратил меня к самоанализу, и постепенно я погрузился в неотвязные раздумья — нет, не о моих возможностях, но о моих мотивах. Вскоре я уже старался прояснить для самого себя свои истинные цели. Вначале я решил, что это интеллектуальное занятие сводилось к упражнению чистого разума, однако прошло совсем немного времени, и я отказался от такого заключения как от не соответствующего действительности, даже невозможного. Разум есть нечто холодное, но чувство, которое подчинило меня и управляло мною, было не чем иным, как страстью, а она нетерпелива, горяча и упорна.

Самоанализ привел меня всего лишь к тому, что я отдал себе отчет в давно сформировавшемся у меня, хотя и неосознаваемом намерении. Я желал сделать добро той женщине — спасти ее в каком-то смысле — и оказать ей благодеяние во что бы то ни стало, как бы трудно это ни оказалось, иными словами, я был намерен постараться изо всех сил. Я понимал, что люблю ее, люблю искренне и горячо, и не было нужды в самоанализе, чтобы понять это. Более того, никакой самоанализ или любой другой известный мне умственный процесс не избавил бы меня от единственной неясности: была ли она обычной женщиной (скорее, необычной), попавшей в отчаяннейшее положение, или же существом, находившимся в чудовищном состоянии, лишь отчасти живой и не властной над собой и своими действиями. Но как бы ни обстояло с ней дело, я был переполнен любовью к ней. Самоанализ обнаружил передо мной, по крайней мере, одну вещь — то, что я прежде всего бесконечно жалел ее, и это чувство смягчило меня в отношении к ней и даже потеснило мои эгоистичные желания. Именно из чувства жалости я уже давно искал оправдания любому ее поступку. Теперь я знаю — хотя, вероятно, не догадывался об этом в тот момент, — что я оправдывал ее, потому что в глубине души видел в ней живую и любимую мною женщину.

Формирование наших идей осуществляется разными методами, похоже, что аналогия с материальной жизнью здесь вполне уместна. При сооружении здания, например, нанимают людей разных профессий и занятий — архитектора, подрядчика, каменщиков, плотников, водопроводчиков и еще целую армию других; и все они находятся при своих мастерах, соответственно гильдии или роду деятельности. Точно так же с мыслями и чувствами: знание и понимание есть итог работы различных действующих сил, у каждой из которых свои задачи.

Насколько тесно взаимодействовали сострадание и любовь, мне было неизвестно; я знал только то, что, в каком бы состоянии ни пребывала Леди в саване, была она жива или мертва, я не мог отыскать в своем сердце причины ее порицать. Она не могла быть мертвой в обычном смысле слова, потому что мертвые, в конце концов, не ходят по земле во плоти, пусть даже и существуют духи, способные принимать материальную оболочку. У этой женщины были реальные формы и вес. Как мог я усомниться в этом — я, державший ее в своих руках? Может быть, она была не совсем мертвой, и мне было дано возродить ее к жизни? О, за это исключительное право я бы своей жизни не пожалел! Если бы только такое оказалось возможным. Несомненно, древние мифы были не полным вымыслом, они должны были в чем-то основываться на фактах. Не основывается ли старая как мир история об Орфее и Эвридике на каком-то глубинном законе или же свойстве человеческой природы? Многие из нас хотели бы, в то или иное время, вернуть кого-то из мертвых в круг живых. И кто из нас не думал, что силой своей глубокой любви он смог бы воскресить наших дорогих мертвых, только бы знать секрет — как это сделать?

Что до меня, то я повидал столь тайное, что склоняюсь к мнению, согласно которому существуют вещи, пока не объясненные. Так было, конечно же, и у дикарей или у древних народов, которые передали нам, не подвергая их проверке, традиции и верования — как и возможности — тех теряющихся в тумане дней, когда мир был юн, когда стихии были первозданны и рукоделия Природы были, скорее, пробой, чем делом завершенным. Некоторые из этих чудес, возможно, старше общепринятой даты нашего собственного сотворения. Разве нет сейчас и других удивительных вещей, изменившихся только по характеру проявления, но так же воспринимаемых на веру? Африканские маги исполняли свои тайные действия в моем присутствии, и результаты этих действий были доступны моим глазам и моим чувствам. Странные ритуалы, которым я был очевидцем — с тем же объектом и с теми же следствиями, — совершались на островах Тихого океана, а также в Индии, Китае, на Тибете и в Херсонесе. Во всех этих случаях моя вера была достаточна, чтобы включить механизм понимания происходящего, и никакие колебания морального свойства не препятствовали мне осознавать совершившееся. Тех, чья жизнь проходит так, что они слывут людьми, не страшащимися ни смертного, ни Бога, ни дьявола, не останавливают в их действиях и не задерживают в продвижении к намеченной цели вещи, которые могли бы остановить других, не столь подготовленных к риску. Что бы ни ожидало их — радость или страдание, горечь или наслаждение, что-то требующее напряжения сил или что-то доступное, веселящее или ужасающее, комичное или вызывающее благоговейный страх, — они должны все принять, преодолеть, как тренированный атлет преодолевает препятствия на дистанции. Без колебаний, не оглядываясь назад. Если у исследователя или искателя приключений есть какие-то сомнения, то лучше ему оставить выбранную в жизни дорогу и идти той, что ровнее. Сожалений быть не должно. К чему они? Вольная первозданная жизнь имеет это своим преимуществом: она прививает определенную терпимость, которой вы не найдете в мире привычных условностей.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 2-го, 1907

Я давно слышал, что ясновидение — ужасный дар, ужасный даже для того, кто им наделен. И теперь я не только склонен поверить этому утверждению, но понимаю, что за ним стоит. Тетя Джанет в последнее время столь усиленно пользуется своим даром, что я пребываю в постоянном страхе, как бы моя тайна не обнаружилась. Она, похоже, видит все, что бы я ни делал. Для нее это своего рода двойная жизнь, ведь она остается добрейшей тетушкой, и одновременно она некто оснащенный на уровне интеллекта чем-то вроде телескопа, который неизменно направлен на меня. Я знаю, это для моего блага, потому что она только и помышляет о моем благополучии. Но все равно меня смущает такая ситуация. К счастью, ясновидение не сопровождается точным прочтением увиденного или, скорее, постигнутого. Истолкование внушаемых в процессе ясновидения представлений лишено отчетливости, определенности — это как с дельфийским оракулом, говорящим то, что сразу никто не понимает, но позже сказанное так или иначе оказывается правдой. Впрочем, это-то и хорошо, потому что в моем случае это обеспечивает некую безопасность; однако тетя Джанет очень умная женщина, и когда-нибудь она сама во всем разберется. А тогда не пройдет много времени, как она будет знать больше меня о происшествии. И возможно, ее истолкование всех фактов, в центре которых стоит Леди в саване, будет отличаться от моего. Ладно, это тоже не так уж плохо. Тетя Джанет любит меня — Бог свидетель, у меня были основания не сомневаться в ее любви ко мне все эти годы, — и какую бы позицию она ни заняла, я буду только приветствовать ее действия. Но я уверен, что мне от нее достанется. Кстати, надо подумать над этим: если тетя Джанет меня отчитывает, то это верное доказательство того, что я заслужил нагоняй. Интересно, осмелюсь ли я рассказать ей все? Нет! Уж очень все это странно. В конце концов, она только женщина; и если бы ей стало известно, что я люблю… знать бы имя моей любимой… что я люблю и думаю — пусть и гоню эту мысль, — что моей любимой нет среди живых, если бы ей стало все это известно, непонятно, как бы тетушка поступила. Может, ей захотелось бы отшлепать меня, как она это делала, когда я был еще мальчишкой. Конечно, теперь наказание выглядело бы иначе.


мая 3-го, 1907

Прошлым вечером я действительно был не в состоянии продолжать мои записи в серьезном тоне. Мысль о том, что тетя Джанет устроит мне выволочку как в старые добрые времена, вызвала у меня смех, и я так хохотал, что ничто на свете не мог воспринимать всерьез. О, тетя Джанет не подведет, что бы ни случилось. В этом-то я уверен, а значит, и волноваться на сей счет незачем. Вот и хорошо, и без того хватит причин для беспокойства. Однако не буду сдерживать ее: пусть пересказывает мне свои видения, возможно, я кое-что узнаю из них.

За прошедшие сутки я, бодрствуя, просмотрел несколько принадлежащих тете Джанет книг, которые принес к себе. Вот так так! Неудивительно, что славная старушка суеверна, если она напичкана вещами подобного рода! В каких-то из этих историй, вероятно, содержится доля правды; те, кто записал их, наверное, верили, что они правдивы, по крайней мере часть из них. Но что касается связности или логики, здравого смысла или умозаключений, то, похоже, у их сочинителей были куриные мозги! Эти оккультисты-компиляторы, кажется, собирают только голые неприкрашенные факты, которые подаются ими самым безыскусным образом. Их заботит лишь количество фактов. Но одна подобная история, хорошо проанализированная и логично прокомментированная, была бы убедительнее для постороннего, чем несметное число прочитанных мною.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 4-го, 1907

В стране явно что-то назревает. Горцы еще более беспокойны, чем прежде. Постоянно куда-то направляются, главным образом ночью или перед рассветом. Я провел много часов в моей комнате в восточной башне, откуда мог видеть лес и подмечать признаки этого их перемещения. Но при всех этих активных действиях никто из них не перемолвился со мной ни словом. Конечно же, это меня разочаровывает. Я надеялся, что горцы поверили мне: та сходка, на которой они хотели палить из ружей в мою честь, внушила мне крепкую надежду, что я стану для них своим. Но теперь ясно, что они не полностью доверяют мне, во всяком случае, пока не полностью. Ладно, незачем сетовать. Все абсолютно справедливо и правильно. Пока я ничем не подтвердил свою любовь к этой стране и преданность ей. Я знаю, те люди, с которыми я познакомился, доверяют мне и, думаю, ко мне расположены. Но доверие народа — это другое дело. Такое доверие надо завоевать; тот, кто завоюет такое доверие, должен его оправдать, а это бывает возможным только в пору тревог. Ни один народ не наградит полным доверием чужестранца в мирное время. С какой стати? Мне не следует забывать, что я здесь чужестранец и что подавляющему большинству обитателей этой страны даже имя мое неизвестно. Возможно, они узнают меня лучше, когда Рук с оружием и боеприпасами, которые он купил, вернется на небольшом военном корабле, раздобытом им в Южной Америке. Когда они увидят, что я все передаю нации без каких-либо условий, тогда, вероятно, начнут верить мне. А пока остается только ждать. Все образуется со временем, я не сомневаюсь. Ну а если нет, то умираем лишь раз!

Но так ли? А как же моя Леди в саване? Однако не следует думать о ней здесь, в галерее. Любовь и война — несоединимы, их нельзя смешивать, если до этого дошло. Мне надлежит быть мудрым; и если будет в каком-то смысле трудно, я не должен подавать виду.

Но одно несомненно: что-то назревает, и это, наверное, столкновение с турками. Из сказанного владыкой на сходке можно заключить, что они намерены атаковать синегорцев. Если так, то нам надо подготовиться, и возможно, я смогу быть полезен здесь. Необходимо организовать наше воинство, у нас должен быть какой-то способ поддерживать связь. В этой стране, где нет ни дорог, ни железнодорожных путей, ни телеграфа, мы должны установить некую систему сигнализации. С этого я сразу могу и начать. Я разработаю код или же приспособлю уже использованный мною ранее в иных обстоятельствах. На верхушке замка установлю маяк, который можно будет видеть отовсюду с большого расстояния. Обучу несколько человек умению подавать сигналы. А тогда — если будет потребность — я смогу доказать горцам, что я из тех, кто достоин жить в их сердцах…

Вся эта деятельность, возможно, успокоит во мне боль иного рода. Поможет, по крайней мере, занять мысли на то время, пока я дождусь следующего посещения моей Леди в саване.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 18-го, 1907

Две прошедшие недели были хлопотными, и возможно, они окажутся важными по своим последствиям — время покажет. Я всерьез думаю, что эти две недели позволили мне занять новое место среди синегорцев, но, конечно же, среди тех, кто живет в этой части страны. Я уже не вызываю у них подозрения, и это немало, хотя они еще не облекли меня своим доверием. Полагаю, это когда-нибудь произойдет, но незачем пытаться подталкивать их. Насколько я могу судить, они уже готовы использовать меня в своих целях. Охотно приняли идею сигнализации и жаждут потренироваться ничуть не меньше, чем я жажду обучить их. Это может доставить им (я думаю, действительно по-своему доставит) удовольствие. Все они прирожденные воины. И совместная проба сил отвечает их желаниям и служит повышению их боеготовности. Думаю, я могу понять ход их мыслей и те идеи национальной политики, которые стоят за этими соображениями. Во всем, что мы вместе испробовали, они доказывают, что неодолимы. От их воли зависит, принять ли предлагаемое мною, иными словами, они не опасаются возможности давления и руководства с моей стороны. Таким образом, пока они держат в секрете от меня свою политическую стратегию и ближайшие цели, я бессилен причинить им вред, но могу оказать услугу в случае необходимости. Учитывая все сказанное, это много. Они уже видят во мне личность, а не просто человека из толпы. И я абсолютно уверен, что им импонирует моя личная bona fides.[97] Ну да, политика, политическая ситуация сыграла роль в том, что я приближен к ним.

Однако политика — вещь временная. Это замечательный народ, но если бы они знали немного больше того, что знают, они бы понимали, что нет мудрее политики, чем доверие. Но я должен контролировать себя и не судить их строго. Бедняги! Тысячу лет подверженные турецкой агрессии, вынужденные противостоять силе и обману, конечно же, они будут недоверчивыми. И все прочие страны, с которыми они вступали в какие-то отношения, — за исключением моей родины — обманывали или предавали их. Тем не менее они прекрасные солдаты, и вскоре мы сформируем армию, с которой нельзя будет не считаться. Если бы я смог заручиться их доверием, я бы попросил сэра Колина приехать сюда. Он был бы превосходным главнокомандующим. Его прекрасное знание военного дела и способности тактика очень пригодились бы здесь. Я загораюсь при мысли о том, какую армию он бы создал из этого великолепного материала, армию, особо обученную для ведения боевых действий в условиях Синегории. Если я, всего лишь любитель, имеющий опыт одной только организации дикарей самого свирепого нрава, сумел сплотить синегорцев, отдельных воинов со своим индивидуальным стилем ведения боя, сумел объединить в некое целое, то великий полководец, такой, как Макелпи, сделает из них непревзойденную военную машину. Наши шотландские горцы, когда они прибудут сюда, подружатся с ними; горцы всегда находят общий язык друг с другом. А тогда у нас будет несокрушимая сила. Только бы Рук поскорее вернулся! Хочу увидеть, как эти новейшие ружья «Инжис-Мальброн» будут надежно складированы в замке, а еще лучше — розданы горцам; это первое, что я сделаю, — раздам оружие. Я убежден, что, когда эти люди получат из моих рук оружие и боеприпасы, они лучше поймут меня и ничего не будут держать от меня в секрете.

Эти две недели, в те моменты, когда я не тренировал горцев, не совершал обходов вместе с ними, не обучал их сигнальному коду, который усовершенствовал, я занимался тем, что изучал ближайшую к замку сторону гор. Не выношу покоя. Для меня мука — ничегонеделание в моем теперешнем состоянии ума: я имею в виду мою Леди в саване… Странно, но меня не смущает слово «саван», как смущало поначалу; в нем не осталось прежней горечи.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 19-го, 1907

Сегодня под утро я испытывал такое беспокойство, что еще до рассвета отправился обследовать горы. И случайно наткнулся на потайное место как раз в тот момент, когда всходило солнце. Фактически первые солнечные лучи, коснувшись гор, и привлекли мое внимание к этой расщелине. Да, место было потайное и настолько скрытое, что сначала я решил не говорить о нем никому. Спрятавшись в подобном месте или же выследив кого-то укрывшегося там, можно было рассчитывать на полную безопасность.

Потом, однако, я увидел, скорее, даже не следы, но признаки того, что кто-то уже пользовался этим укрытием. И тогда я передумал и сказал себе, что при первой возможности сообщу об этом месте владыке, ведь он человек, на которого я могу положиться. Если мы будем вести здесь военные действия, если вторжение неприятеля будет простираться столь далеко, то подобные места окажутся опасными. И даже мне не следовало упускать из виду угрозу, связанную с этим тайником, находившимся так близко от замка.

Признаки того, что здесь было чье-то пристанище, сводились всего лишь к едва заметным остаткам костра на небольшом выступе скалы; но по опаленным веткам или по выжженной траве нельзя было определить, как давно разводили костер. Можно было только строить догадки. Возможно, горцы с большим успехом, чем я, разобрались бы в этом. Впрочем, у меня нет уверенности на сей счет. Ведь я сам горец, и у меня больше опыта, чем у любого из них, причем опыта самого разнообразного. Я же пришел к заключению, или мне так показалось, что тот, кто укрывался там, разводил костер несколько дней назад. И не накануне, но и не так уж давно. Разводивший костер хорошо спрятал свои следы. Даже зола была тщательно убрана, и там, где она лежала, чуть ли не подмели, так что на месте костра улик не осталось. Я вспомнил о моих путешествиях в Западную Африку и осмотрел грубую кору деревьев с подветренной стороны, с той, куда устремлялся бы пришедший в движение воздух над костром; я искал на коре пыль, она должна была бы осесть на коре, если только укрывавшийся в тайнике не рассчитывал пометить для себя место, развеяв древесную золу вокруг погасшего костра. Я нашел, что искал, хотя покрывавший кору деревьев слой пыли был очень тонок. Уже несколько дней дожди не шли, значит, пыль там осела после того, как выпал последний дождь, ведь она была сухой.

Описываемое мною место представляло собой узкое ущелье, имевшее только один вход, который скрывал голый утес, — это была, по существу, длинная трещина в скале, извилистая, с неровными краями, нечто вроде разлома породы. Я с превеликим трудом смог протиснуться в эту щель и почти постоянно задерживал дыхание, чтобы уменьшить объем грудной клетки. Внутри щель была обшита досками и полна всего того, что и делало ее тайным убежищем.

Покидая это место, я отметил для себя его расположение и подходы к нему, а также все ориентиры, по которым его можно было бы найти и днем, и ночью. Я обследовал каждый фут гор вокруг него — впереди, с обеих сторон и выше. Однако ниоткуда не сумел разглядеть примет, указывавших на существование тайника. Это было воистину тайное убежище, созданное рукой самой природы. Но я не вернулся домой, пока не запомнил каждую мелочь вблизи и вокруг этого места. Неожиданно обретенная осведомленность явно укрепила мое ощущение безопасности.

Позже сегодня я пытался разыскать владыку или какого-нибудь горца, облеченного властью, потому что решил, что такое убежище, которым пользовались сравнительно недавно, представляет для нас опасность в пору, когда, как я узнал на сходке, в стране укрываются шпионы или же затаился предатель, ведь поэтому горцы и не стали палить из ружей.

С вечера я твердо решил завтра пораньше отправиться на поиски подходящего лица, которому мог бы сообщить добытые сведения, в результате чего было бы установлено наблюдение за убежищем. Уже почти полночь; сейчас я, по обыкновению, брошу последний взгляд на сад и лягу. Тетя Джанет нервничала сегодня весь день и особенно вечером. Наверное, мое отсутствие за завтраком встревожило ее, и это волнение и не нашедшее выхода раздражение росли по мере того, как день близился к концу.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 20-го, 1907

Часы на каминной доске в моей комнате, повторяющие мелодию курантов Сент-Джеймсского дворца, били полночь, когда я открыл стеклянную створку окна, что выходит на террасу. Прежде чем отдернуть штору, я погасил свечи, потому что хотел увидеть всю красоту лунной ночи. Теперь, когда сезон дождей завершился, луна ничуть не менее прекрасна и даже обрела толику безмятежности. Я был в вечернем костюме, но в домашней куртке вместо фрака и, стоя на террасе с прогревшейся за день стороны дома, ощущал ласковое прикосновение воздуха.

Даже при ярком свете луны дальние уголки огромного сада были полны загадочных теней. Я вглядывался в них пристально, насколько мог, а глаз у меня зоркий от природы и к тому же хорошо натренированный. Но я не заметил там ни малейшего движения. Воздух застыл, от этой мертвой тишины бестрепетная листва казалась вырезанной из камня.

Довольно долго я осматривал сад в надежде увидеть какие-то приметы присутствия моей Леди. Я слышал, как часы пробили четверть, и еще четверть, и еще, но продолжал стоять на террасе, не обращая внимания на бег времени. Наконец мне показалось, что в углу, у древней крепостной стены, мелькнуло что-то белое. Всего на мгновение я различил эту белизну, но мое сердце, непонятно почему, забилось чаще. Я овладел собой и продолжал стоять недвижимо, наверное сам напоминая каменное изваяние. И был вознагражден за упорство: вскоре я вновь увидел проблеск белизны. А потом невыразимый восторг охватил меня, потому что я понял, что моя Леди вот-вот придет, как приходила прежде. Я бы поспешил ей навстречу, но хорошо знал, что она бы не пожелала этого. Поэтому, стремясь угодить ей, вернулся в комнату. И порадовался тому, что поступил так, в тот момент, когда, укрывшись в темном уголке, увидел, как она скользнула вверх по ступенькам террасы и со смущенным видом встала перед окном. Затем, после долгого молчания, послышался шепот, слабый и чарующий, как долетевший издалека звук эоловой арфы.

— Вы здесь? Можно войти? Ответьте мне! Я одна, я охвачена страхом!

Вместо ответа я выступил из моего укромного уголка, да так быстро, что она пришла в ужас. По судорожному вдоху, который она сделала, я догадался, что она пыталась — и, к счастью, сумела — подавить крик.

— Войдите! — спокойно произнес я. — Я ждал вас, потому что чувствовал, что вы придете. Заметив вас, я ушел с террасы, ведь вы могли опасаться того, что нас увидит кто-нибудь. Это невозможно, но я подумал, что вы, должно быть, хотите, чтобы я был осторожен.

— Да, хотела и хочу, — сказала она тихим нежным голосом, однако очень твердо. — И никогда не пренебрегайте предосторожностью. Здесь может все случиться. Могут подсматривать, и подсматривать оттуда, откуда мы слежки не ждем и даже не подозреваем, что там кто-то затаился.

С этими словами, сказанными очень серьезно тихим шепотом, она ступила в комнату.

Я закрыл и запер окно до полу, поставил стальную решетку и задвинул тяжелую штору. Потом, засветив свечу, прошел к камину и разжег его. Секунда-другая — и сухие дрова занялись, взвилось пламя и начало потрескивать. Она не возражала против того, что я закрыл окно и задвинул штору, и так же молча наблюдала за тем, как я затопил камин. Она просто воспринимала теперь мои действия как сами собой разумеющиеся. Когда я сложил горкой подушки возле камина, как и в прошлое ее посещение, она опустилась на них и протянула к огню белые дрожащие руки.

На сей раз я увидел ее другой — не такой, как в прежние два посещения. По тому, как она теперь держалась, я смог в какой-то мере оценить ее чувство собственного достоинства. Теперь, не промокшая, не изнемогающая от сырости и холода, она казалась величавой, и это грациозное и прелестное величие окутывало ее, будто светящаяся мантия. Но она вовсе не стала поэтому отдаленной, неприветливой или же в каком-то смысле резкой, грозной. Напротив, под защитой этого достоинства она казалась даже более прелестной и мягкой, чем прежде. Она как будто понимала, что может позволить себе снисходительность, — теперь, когда ее высокое положение уже не тайна и ее величие признанно и неоспоримо. И если ее внутреннее чувство гордости порождало вокруг нее непроницаемую ауру, то этот барьер ощущали другие, саму же ее нисколько не связывало чувство собственного достоинства. Это было столь очевидно и столь неподдельно, столь всецело женственной она была, что время от времени я ловил себя на мысли — когда недоумевающий разум, обязанный выносить суждения, преодолевал чары неосознаваемого обожания, — что просто не мог видеть ее иной, кроме как самим совершенством. Она отдыхала, полусидя-полулежа на горе подушек, и была вся грациозность, вся красота, прелесть и нега — воистину идеал женщины, о которой может мечтать мужчина, будь он молод или стар. Если такая женщина, святая святых в его сердце, сидит возле его очага, то какого мужчину не захватит восторг? Даже полчаса подобного блаженства стоят целой жизни, проведенной в муках, стоят жертвы, если эта жертва — отмеренная вам долгая жизнь, стоят самой жизни. И вслед за тем, как я отдал себе отчет в этих мыслях, пришел ответ на породившее их опасение: если обнаружится, что она не живая, а одна из тех обреченных и несчастных, которые не переступили черту между жизнью и смертью, тем дороже, по причине ее прелести и красоты, будет победа, возвращающая ее к жизни под небесами, пусть даже она найдет свое счастье в сердце и объятиях другого мужчины.

Когда я наклонился к камину, чтобы подбросить свежих поленьев в огонь, мое лицо оказалось так близко от ее лица, что я почувствовал на щеке ее дыхание. Меня охватило сильное волнение от такого подобия соприкосновения. Ее дыхание было сладостным — свежим, как дыхание олененка, нежным и благоуханным, как порхание летнего ветерка над резедой в саду. Как же хоть на миг можно поверить, что такое сладостное дыхание слетает с губ мертвой — мертвой in esse[98] или in posse[99], — что тлен источает столь нежный и чистый аромат? Со счастливым удовлетворением я, со своей скамеечки, наблюдал за пляшущим отблеском пламени в ее дивных черных глазах, и звезды, которые прятались в них, блестели новыми переливами и сияли новым великолепием, когда эти лучистые очи то как будто воспаряли к небесам, а то, устремляясь долу, словно потухали в полной безнадежности. Подобно разгорающемуся огню в камине, на ее прекрасном лице все ярче и ярче проступала улыбка блаженства; и всполохи веселого огня покрывали ямочками то одну, то другую ее щеку.

Сначала я несколько досадовал, когда мой взгляд падал на ее саван, и иногда я ощущал мгновенное сожаление о том, что погода переменилась и что моей гостье не нужно облачаться в иное платье, во что-нибудь, не столь отвратительное, как это жалкое одеяние. Но постепенно моя досада улеглась, в конце концов, можно привыкнуть ко всему, даже к савану! Впрочем, тут же во мне поднималась волна жалости к моей гостье, узнавшей столь страшный опыт.

Вскоре мы, казалось, забыли обо всем — уж я так точно, — кроме того, что мы, мужчина и женщина, находимся рядом. Странность обстоятельств, похоже, не имела значения — не заслуживала даже мимолетного раздумья. Мы по-прежнему сидели на некотором расстоянии друг от друга и почти не разговаривали. Не припомню ни слова, слетевшего с наших губ, когда мы сидели у огня, но иной язык пришел на помощь — язык взглядов, и наши глаза вели свою беседу, более красноречивые, чем губы, когда они слагают фразы человеческой речи. Получая на этом подходящем языке ответы на свои вопросы, я с невыразимым волнением начал осознавать, что моя любовь взаимна. В подобной ситуации просто невозможно недопонимание. Я просто не мог допустить в сердце сомнения. Я испытывал робость, но то была робость истинной любви, непременная спутница этой дивной, всепоглощающей и подчиняющей нас себе страсти. В присутствии моей любимой меня переполняли чувства, налагающие запрет на речь, которая в подобной ситуации оказалась бы слишком несовершенной и даже звучала бы слишком грубо. Моя любимая тоже хранила молчание. Но теперь, когда я один, когда я наедине с воспоминаниями, я могу с уверенностью сказать, что она тоже была счастлива. Нет, не совсем так. «Счастье» — не совсем подходящее слово, чтобы описать и ее, и мои чувства. Счастье — это довольно подвижное и, скорее, осознаваемое переживание. Мы же были умиротворены. Да, именно умиротворены; и теперь, когда я могу анализировать то, что испытывал, и правильно толковать смысл слова, считаю это слово предельно точным. Умиротворение предполагает как позитивные, так и негативные предшествующие условия. Предполагает отсутствие тревоги, а также желаний: оно указывает на достижение, или обретение, или же накопление чего-то благого. В нашем состоянии ума — возможно, это и самонадеянность с моей стороны, но я с радостью сознавал, что мы мыслили одинаково, — такое умиротворение означало, что мы пришли к пониманию: что бы дальше ни случилось, все только к лучшему. Дай Бог, чтобы так и было!

Мы сидели в молчании, глядя друг другу в глаза, и звезды в ее глазах теперь прятали огонь, хотя, возможно, это было отражение огня, разгоревшегося в камине. Но неожиданно она вскочила и стала машинально кутаться в свой чудовищный саван. Выпрямившись во весь рост, шепотом, в котором ощущалась шедшая в ней борьба чувств, свидетельствовавшая о том, что она, скорее, подчиняется велению духа, чем действует по своей воле, она произнесла:

— Я должна немедленно идти. Рассвет уже близок. Я должна быть на своем месте, когда настанет утро.

Она была предельно серьезна, и я чувствовал, что нельзя противиться ее желаниям, поэтому тоже вскочил и бросился к окну. Отдернул штору, чтобы можно было отодвинуть решетку и открыть окно до полу. Потом отступил за штору и придержал ее, чтобы моя гостья могла пройти. На мгновение она остановилась и прервала долгое молчание словами:

— Вы истинный джентльмен и мой друг. Вы понимаете мои желания. Я благодарю вас от всего сердца.

Она протянула мне свою прекрасную, изящную руку. Я взял ее обеими ладонями, опустился на колени и поднес к губам. Прикосновение ее руки вызвало у меня дрожь. Моя гостья тоже затрепетала, устремив на меня взгляд, которым она, казалось, вопрошала саму мою душу. Звезды в ее глазах, лишившись отблесков огня, горевшего в камине, вновь таинственно отсвечивали серебром. Потом она очень-очень медленно, будто неохотно, высвободила свою руку и переступила порог с мягким прелестным величавым полупоклоном, заставившим меня оставаться на коленях.

Когда я услышал, как стеклянная створка окна чуть скрипнула за ней, я поднялся и поспешно выглянул из-за укрывавшей меня шторы. Я успел заметить, как моя гостья спускалась по ступенькам террасы. Мне хотелось видеть ее как можно дольше. Предрассветные сумерки уже начали теснить ночной мрак, и в слабом неверном свете я неотчетливо видел белую фигуру меж кустов, меж статуй, пока наконец она не исчезла вдали, во тьме.

Я долго стоял на террасе, иногда всматриваясь в темноту перед собой, в надежде, что мне посчастливится еще хоть раз мельком увидеть ее, иногда же закрывая глаза и стараясь вызвать в памяти ее образ — спускавшейся по ступенькам. Впервые с нашего знакомства она обернулась и бросила на меня взгляд, ступая на белую дорожку, начинающуюся у террасы. Надо мной витал этот взгляд, полный любви и чар, и я был готов пренебречь любыми опасностями.

Когда небо в просвете облаков посерело, я вернулся к себе в комнату. Как в тумане — под гипнозом любви — я лег и во сне продолжал мечтать о моей Леди в саване.

Дневник Руперта. Продолжение

мая 27-го, 1907

Целая неделя прошла с тех пор, как я видел мою любовь! Именно так: теперь сомнений у меня не осталось! С тех пор как я видел ее, моя страсть разгорелась и все сильнее разгорается, выражаясь языком романистов. Она стала даже непомерна, ведь она вытеснила у меня из головы всякие опасения и раздумья о возможных препятствиях. Наверное, такую муку — мука эта необязательно означает «боль», — испытывали мужчины под действием чар в давние времена. Я всего лишь прутик, крутящийся в неутомимом водовороте. Я чувствую, что должен увидеть ее вновь, пусть даже в ее гробнице в крипте. И мне надо подготовиться к этому посещению, многое продумать. Нельзя отправляться туда ночью, потому что в таком случае я могу разминуться с ней, если вдруг она вновь пойдет ко мне…

Утро настало и прошло, но мое намерение пребывало со мной, и в разгар полдня, когда солнце палило изо всех сил, я отправился к древней церкви Святого Савы. При мне был мощный фонарь. Взял я его и спрятал в своей одежде тайно, потому что мне не хотелось, чтобы кто-то знал про это.

В этот раз у меня не было дурных предчувствий. В первое посещение я на какой-то миг обомлел, неожиданно увидев тело женщины, которую, как думал, люблю — отныне я знаю это наверняка, — лежащим в гробу. Но теперь мне все известно, и я пришел увидеть именно эту женщину, пусть и в ее гробу.

Открыв массивную дверь в церковь, вновь незапертую, я сразу зажег фонарь и направился к ведшим в крипту ступеням, которые находились за деревянной, покрытой богатой резьбой перегородкой. Эта перегородка, как теперь, при лучшем освещении, я мог видеть, была образчиком неописуемой красоты и неизмеримой ценности. Я храбрился, думая о моей Леди и о нашем таком приятном последнем свидании, и, однако, чувствовал, что сердце у меня падает, когда я нетвердым шагом спускался по узкой извилистой лестнице. Я тревожился, в чем теперь уверен, не о себе — я сокрушался о том, что моей любимой приходится оставаться в таком страшном месте. И чтобы заглушить эту боль, стал представлять, как это будет, какие чувства буду испытывать, когда избавлю ее, любой ценой, от сего ужаса. Эти мысли несколько ободрили меня, и я ощущал именно то присутствие духа, с которым обычно выбирался из опасных мест (а также подвергал себя подобному опыту), когда наконец толкнул небольшую дверку у основания вырубленной в скале лестницы и ступил в крипту.

Я двинулся без промедления к покрытой стеклом гробнице, которая стояла под висевшей цепью. По бликам падавшего вокруг света я понял, что моя рука, державшая фонарь, дрожала. С немалым усилием я овладел собой, поднял фонарь и направил его свет в гробницу.

И в этот раз выпавший из моей руки фонарь зазвенел, ударившись о стекло, а я стоял в темноте, на мгновение парализованный — настолько был удивлен и разочарован.

Гроб был пуст! Даже погребальное убранство исчезло.

Не помню, как я выбрался, двигаясь ощупью, по винтовой лестнице наверх. По сравнению с непроглядным мраком крипты здесь было почти светло: из сумрачного пространства церкви несколько слабых лучей падало на верхние ступени лестницы. Узрев свет, я почувствовал в себе прежнюю силу и отвагу и ощупью направился обратно в крипту. Там, зажигая то и дело спички, я добрался до гробницы и поднял фонарь, а потом неторопливо, напоминая себе если не о своей отваге, то хотя бы о следах самоуважения, оставшегося после этого приключения, пересек церковь, погасил фонарь и выбрался через массивную дверь на солнечный свет. Мне показалось, что и во тьме крипты, и в сумраке церкви я слышал таинственные звуки, похожие на шепот и сдерживаемое дыхание; однако эти воспоминания не слишком тревожили меня, когда я вновь оказался под открытым небом. Я был рад тому, что, в полном сознании, стою на широком выступе скалы перед церковью, и нестерпимо горячее солнце обжигает мое запрокинутое лицо; опустив же голову, внизу, под собой, я увидел покрытую легкими волнами голубизну моря.

Дневник Руперта. Продолжение

июня 3-го, 1907

Пролетела еще неделя, очень деятельная в самых разных смыслах слова, но пока я не получал никаких известий о моей Леди в саване. У меня не было возможности вновь при свете дня отправиться к Святому Саве, как мне бы хотелось. И я понимал, что не следует идти туда ночью. Ночь — время свободы для нее, и я должен оставить ночь ей, иначе я могу разминуться с ней, а может быть, и вообще никогда не увидеть ее.

В эти дни обнаружило себя национальное движение. Горцы явно объединялись, но причину этого я не совсем понимал, они же не торопились открыть ее мне. Я старался не проявлять любопытство, каким бы мучительным оно ни было для меня. Мое любопытство, конечно же, возбудило бы у них подозрение и в конечном счете погубило бы мои надежды помочь народу в его борьбе за сохранение независимости.

Эти жестокие горцы поразительно и почти необоснованно подозрительны, единственный способ завоевать их доверие — доверять им со своей стороны. Один молодой атташе американского посольства в Вене, проехавший Синегорию из конца в конец, однажды сказал мне следующее:

— Помалкивайте, и тогда они сами заговорят. А если не придержите язык, то они помогут вам: даже не заткнут, а перережут вам глотку.

Я прекрасно понимал, что они завершают какую-то подготовку, чтобы осуществлять сигнализацию с помощью их собственного кода. Это было вполне естественно и ничуть не противоречило тому сдержанному дружелюбию, которое они выказывали мне. Там, где нет телеграфа, железных да и вообще каких бы то ни было дорог, всякое по-настоящему действенное средство связи должно и может быть исключительно личным по характеру. И поэтому, если они хотят, чтобы никто, кроме них, не знал их тайны, они должны скрывать и свой код, выбранный для связи. Мне было очень интересно, какой же у них новый код и как они собираются пользоваться этим кодом, но поскольку я стремился быть им другом и помощником — а это подразумевает не только доверие на деле, но и внушение им доверия с моей стороны, — мне пришлось запастись терпением.

И такая моя позиция имела успех, ведь прежде чем мы расстались, вместе поучаствовав в последней сходке, они потребовали от меня торжественной клятвы в том, что я не разглашу доверенное мне, после чего посвятили меня в свою тайну. Впрочем, в той лишь степени, в какой это касалось кода связи и способа ее установления, однако они по-прежнему тщательно скрывали от меня политическую подоплеку своих объединенных действий.

Вернувшись домой, я записал все, что они открыли мне, пока это было свежо в моей памяти. Я долго изучал записи и в конце концов выучил шифр наизусть, так что уже не смог бы забыть его. Потом я сжег записи. Как бы то ни было, я уже чего-то достиг: с помощью маяка я сумею теперь пересылать по Синегории, от места к месту, быстро, точно и соблюдая секретность, сообщения, понятные всем.

Дневник Руперта. Продолжение

июня 6-го, 1907

Прошедшей ночью я узнал кое-что новое о моей Леди в саване, пусть это и поверхностное знание. Лежа в постели, я уже засыпал, когда услышал странный звук: будто кто-то царапал стекло окна, выходящего на террасу. Я прислушался, мое сердце заколотилось. Звук, казалось, шел снизу, от нижней части окна. Я выпрыгнул из кровати, подбежал к окну и, отдернув тяжелую штору, выглянул.

Вид у сада, как обычно, был призрачным в лунном свете, и я нигде не заметил ни малейшего движения; ни на террасе, ни поблизости никого не было. Я обратил напряженный взгляд вниз, туда, откуда, казалось, исходил звук.

Там, будто подсунутый кем-то под раму доходящего до полу окна, лежал листок, сложенный в несколько раз. Я поднял и развернул его. Я пришел в страшное волнение, потому что сердце подсказывало мне, откуда было это письмо. Оно было написано по-английски, крупным почерком, каким бы писал семи-восьмилетний английский ребенок: «Встречайте меня под флагштоком на скале!»

Я, конечно же, знал это место. На дальней оконечности скалы, на которой стоит замок, высится флагшток: в давние времена над ним развевался фамильный стяг Виссарионов. Давным-давно, когда замок мог подвергнуться нападению неприятеля, этот мыс постарались хорошо укрепить. В те дни, когда лук был орудием войны, это место фактически оставалось неприступным.

В скале была вырублена крытая галерея с бойницами для лучников; эта галерея тянулась вдоль всего мыса, и флагшток, а также большой вздыбленный камень, на котором он был установлен, находились под ее защитой. Узкий и очень крепкий подъемный мост соединял в мирное время и по-прежнему соединяет оконечность мыса с устроенными во внешней стене замка вратами, которые снабжены двумя сторожевыми башнями с флангов и опускной решеткой. Все было предусмотрено на случай неожиданности. С мыса можно было наблюдать за рядом скал, поднимающихся вокруг него из моря. И таким образом, тайное нападение с моря исключалось.

Торопливо одевшись, захватив охотничий нож и револьвер, я вышел на террасу, а потом с несвойственной мне предосторожностью задвинул решетку на окне и запер ее. В окрестностях замка очень неспокойно, поэтому не стоило идти безоружным или же оставлять вход в замок открытым. Я прошел вырубленной в скале галереей и по закрепленной на скале крутой лестнице — ею пользовались в мирное время — поднялся к флагштоку.

Я сгорал от нетерпения, и время, потраченное на то, чтобы добраться до нужного места, показалось мне вечностью, неудивительно, что я был глубоко разочарован, не обнаружив моей Леди под флагштоком. Но сердце мое вновь забилось учащенно, даже, наверное, зачастило так, как и не бывало, в миг, когда я увидел ее, притаившуюся в тени замковой стены. Там ее нельзя было бы разглядеть ниоткуда, разве только из одного места — из того, где стоял я; но и я различал только ее белый саван, едва проступавший из мрака. Луна светила так ярко, что тени были почти сверхъестественно черными.

Я бросился к ней и уже готов был спросить: «Почему вы оставили вашу гробницу?» — как вдруг мне пришла в голову мысль, что такой вопрос будет неуместным и невежливым по многим причинам. Поэтому, передумав, я сказал:

— Как же давно я не видел вас! Мне кажется, целую вечность!

Ее ответ, будто по моему желанию, прозвучал без промедления; порывисто, не размышляя она произнесла:

— Для меня тоже это ожидание было долгим! О, таким долгим, таким долгим! Я попросила вас прийти сюда, потому что так хотела увидеть вас, что не могла больше ждать. Мое сердце истосковалось по вашему образу!

Ее речь, ее страстность, нечто невыразимое, что исходило прямо из ее сердца, жадный блеск ее глаз, в которых полная луна зажгла живые золотые звезды, — я видел их, ведь она нетерпеливо шагнула ко мне, вырвавшись из тени, — все это воспламенило меня. Не раздумывая, молча — язык любви, которым говорит природа, не требует слов — я сделал шаг к ней и заключил в свои объятия. Она поддалась с той восхитительной импульсивностью, которая есть свидетельство истинной любви, поддалась, будто подчиняясь некоему повелению, прозвучавшему еще до сотворения мира. Наверное, никто из нас не осознавал происходящего — уж я так точно, — но в следующий миг наши губы соединились в первом поцелуе любви.

Тогда в нашей встрече я не увидел ничего необычного. Но позже ночью, оставшись один во тьме, всякий раз, когда я воскрешал в памяти те минуты — странность встречи и ее странный восторг, — я просто не мог не отметить причудливость декораций, в которых произошло наше свидание, причудливость его самого. Уединенное место, ночь; мужчина, молодой, сильный, полный жизни, надежд и честолюбивых планов; женщина, пусть прекрасная и пылкая, но по виду мертвая, облаченная в саван, в котором она возлежала в гробу, стоявшем в крипте старинной церкви.

Однако, когда мы были вместе, подобные мысли меня не посещали, я вообще не рассуждал. У любви свои законы и своя логика. Под флагштоком, на котором обычно реял на ветру стяг Виссарионов, она была в моих объятиях, ее свежее дыхание касалось моего лица, ее сердце билось возле моего сердца. Где место рассуждениям в такие мгновения? Inter arma silent leges — голос разума молчит под напором страсти. Может, мертвая, может, неумершая… неотошедшая — вампир, одной ногой стоящая в аду, а другой на земле, — она была той, которую я любил и люблю; что бы ни случилось, она моя. И как моя избранница она пойдет со мной дальше, каков бы ни был наш путь и куда бы он ни привел. Если ее действительно надо вызволить из глубин ада, значит, в том моя задача!

Но вернусь к нашему свиданию. Начав страстные признания ей, я не мог остановиться. Да я бы и не захотел остановиться, даже если бы смог; и ей, кажется, тоже не хотелось этого. Найдется ли женщина — живая или мертвая, — которая бы не пожелала слушать восторженные речи возлюбленного, когда он заключил ее в свои объятия?

Я не собирался ни о чем умалчивать: я исходил из того, что ей известны все мои подозрения и — поскольку она не возразила и никак не откликнулась на мои слова — что ее устраивает моя догадка относительно неопределенности ее существования. Порой она закрывала глаза, но и тогда на лице ее отражалась неописуемая страсть. Когда же ее прекрасные глаза были открыты и смотрели на меня, заключенные в них звезды сияли и горели, будто то был живой огонь. Она сказала не много, совсем не много, но каждый произнесенный ею слог был переполнен любовью и проникал в самое мое сердце.

Постепенно наше возбуждение сменилось тихой радостью, и я спросил, когда вновь смогу увидеть ее, а также — как и где я могу найти ее, если захочу. Ответ ее был не прям, но, прижимая меня к себе, она прошептала мне в ухо прерывающимся от нежности голосом, которым говорит любовь:

— Я пришла сюда не прежде, чем преодолела чудовищные препятствия, и пришла не только потому, что люблю тебя — хотя уже одно это заставило бы меня пренебречь трудностями, — но и потому, что, предвкушая радость встречи с тобой, я хотела предостеречь тебя.

— Предостеречь? О чем ты? — спросил я.

Она ответила с робостью, запинаясь, будто по какой-то скрытой причине вынужденная тщательно подбирать слова:

— Впереди у тебя трудности и испытания. Опасности окружают тебя, и они тем значительнее, что, в силу мрачной необходимости, ты не ведаешь о них. Куда бы ты ни двинулся, куда бы ни направил свой взор, что бы ни сделал, ни сказал, все рискованно. Мой дорогой, опасность таится всюду — и под светом светил, и во мраке; и на открытом месте, и в укромных уголках; опасность исходит и от друзей, и от недругов; она тут, когда ты меньше всего ее ждешь. О, я знаю ее, и знаю, каково рисковать, потому что рискую ради тебя, ради тебя, дорогой!

— Милая моя! — только и смог я сказать; вновь притянул ее к себе и поцеловал. Вскоре она немного успокоилась. Заметив это, я вновь вернулся к предмету, сообщить мне о котором — по крайней мере, в том было одно из ее намерений — она и пришла: — Но если трудности и опасности обступили меня и сковали навеки и если мне не должно знать даже их признака и их смысла, то что же мне делать? Богу известно, я бы очень хотел оградить себя, и не только себя ради, но и ради тебя. Теперь у меня есть причина держаться за жизнь, быть сильным и ловким, ведь все это может много значить для тебя. Если ты не откроешь мне подробности, то, может, скажешь, как мне вести себя, чтобы это отвечало твоим желаниям или, скорее, твоему представлению о том, как будет лучше для нас?

Она пристально посмотрела на меня — долгим, полным значения, любящим взглядом, который бы ни один мужчина, рожденный женщиной, не истолковал превратно. А потом заговорила — медленно, очень серьезно, с особым выражением:

— Будь отважен, ничего не страшись. Будь верен себе, мне — что одно и то же. Это самая лучшая защита, к которой ты можешь прибегнуть. Твоя безопасность не зависит от меня. О, как бы я хотела, чтобы было иначе! Господи, как бы я хотела!

Моя душа взволновалась, когда я услышал не только ее желание, но ее обращение к Богу. Теперь и здесь, где покой, где я вижу свет солнца, я понимаю: моя вера в то, что она обычная женщина — живая женщина, — не совсем покинула меня; но хотя вот в этот самый миг сердце мое отвергает сомнения, мой разум упорствует в них. В час же свидания я решил, что мы не расстанемся, прежде чем я не открою ей, что видел ее и где видел; впрочем, независимо от потока мыслей мой слух жадно ловил ее речь:

— Что до меня, то тебе меня искать не придется, я найду тебя, не сомневайся! А теперь мы должны расстаться, мой дорогой, мой дорогой! Скажи мне еще раз, что ты любишь меня, потому что от такого блаженства никто не откажется — даже та, которая носит подобное облачение и пребывает там, где ей назначено.

При этих словах она подняла край своих погребальных одежд, чтобы я видел их.

Что еще я мог сделать, как не заключить ее вновь в объятия и крепко-крепко прижать к себе. Богу ведомо: во всем, что я делал, мною двигала любовь, меня захлестывала волна страстной любви, когда я прижимал к себе ее милое тело. Это объятие, однако же, было выражением не одной лишь сжигавшей меня страсти. Оно выражало прежде всего сострадание — сострадание, неотделимое от истинной любви. Когда мы, задыхаясь от поцелуев, наконец отстранились друг от друга, она, величественная в своем любовном восторге, подобная белому духу под светом луны, устремила на меня жадный взор своих дивных лучистых глаз и, в экстазе, произнесла:

— О, как я люблю тебя! Как я люблю тебя! За эту любовь стоит испытать все, что я испытала, через все пройти и даже носить такое чудовищное одеяние. — Она вновь указала на свой саван.

Мне представился случай заговорить о том, что я узнал, и я воспользовался им:

— Знаю, знаю. Больше того, мне известна эта ужасная моги…

Я не смог продолжить: она прервала меня безмолвно — своим испуганным взглядом и тем ужасом, с которым отшатнулась от меня. Думаю, поглощающий цвета лунный свет, упавший на ее лицо, ничуть не добавил ему бледности — всякое подобие жизни в ней мгновенно стало тускнеть и исчезло; ее глаза, выражавшие ужас, застыли, как и вся она, — будто в какой-то рабской покорности. Если бы не взгляд сожаления, промелькнувший на ее лице, она показалась бы мне вырезанной из лишенного души мрамора, настолько она сделалась холодна.

Я ждал, пока она заговорит, и эти минуты ожидания были бесконечными. Наконец слова покинули ее мраморные губы, но даже в тихой ночи я едва расслышал ее слабый шепот:

— Тебе известна… известна моя могила! Как… когда ты узнал?

Мне не оставалось теперь другого, как только сказать правду:

— Я был в крипте, что в церкви Святого Савы. Все обнаружилось случайно. Я изучал окрестности замка и, следуя выбранным маршрутом, отправился к церкви. Я наткнулся за перегородкой на вырубленную в скале винтовую лестницу и спустился по ней. Дорогая, я уже любил тебя задолго до того ужасного мгновения, но тогда, пусть я и выронил фонарь, но моя любовь только возросла от сострадания.

Несколько секунд она молчала. Когда же заговорила, голос ее приобрел новую интонацию:

— Но разве ты не поразился?

— Да, конечно же, — ответил я, не размышляя, и, как теперь считаю, мудро ответил. — «Поразиться» — не совсем подходящее слово. Я ужаснулся так, что и не передать. Ужаснулся тому, что тебе… тебе пришлось испытать такое! Я не хотел возвращаться туда, потому что боялся, что, если вернусь, то это воздвигнет некий барьер между нами. Однако же на другой день в подходящее время я вновь был там.

— Да? — ее нежный голос прозвучал как музыка.

— И тогда я вновь испытал потрясение, но еще более страшное, чем в первый раз, потому что тебя там не было. Вот в тот момент я понял, как дорога ты была мне… как я дорожу тобой. Пока я жив, ты — живая или мертвая — навсегда останешься в моем сердце.

Она тяжело дышала. Восторг наполнил ее глаза светом, перед которым померк свет луны, но она не проронила ни слова.

Я продолжал:

— Дорогая, я ступил в крипту с отвагой и надеждой, хотя знал, какое страшное зрелище вновь откроется мне. Но как мало нам ведомо о том, что нам уготовано — чего бы мы ни ждали. Я покинул это место чудовищного откровения, объятый дрожью.

— О, как велика твоя любовь ко мне, милый!

Ободренный ее словами и еще больше ее тоном, я заговорил с новым воодушевлением. Никаких недомолвок теперь, никаких колебаний!

— Ты, моя дорогая, и я предназначены друг другу. Я не в силах ничего изменить в том мучительном для тебя прошлом, когда еще не знал тебя. Возможно, и ныне есть страдания, которые я не могу от тебя отвести, есть назначенные тебе испытания, которые я не могу сократить, но доступное мужчине я сделаю. Мне и ад не преграда, если адскими муками надо заплатить за твое вызволение, я вынесу тебя оттуда на руках!

— Значит, тебя ничто не остановит? — Ее вопрос прозвучал так мягко, будто зазвенела эолова арфа.

— Ничто! — произнес я, услышав, как лязгнули мои зубы. Во мне говорила какая-то неведомая мне прежде сила.

И вновь был вопрос, произнесенный дрожащим, трепещущим, прерывающимся голосом, словно речь шла о чем-то, что важнее и жизни и смерти.

— Даже это? — Она подняла край савана и, увидев выражение моего лица, по которому догадалась о готовом последовать ответе, добавила: — Со всем, что это подразумевает?

— Ничто! Даже со всем тем, что сулит саван проклятых!

Наступило долгое молчание. Когда она вновь заговорила, ее голос стал увереннее, громче. В нем появилась нотка радости — признак новой надежды.

— Но тебе известна людская молва? Одни считают, что я мертва и погребена; другие — что я не то что не мертвая и погребенная, но одна из тех несчастных созданий, которые не умирают обычной человеческой смертью, которые живут страшной жизнью-в-смерти и поэтому опасны для всех. Эти несчастные неотошедшие — люди зовут их «вампирами» — существуют постольку, поскольку пьют кровь живых и навлекают вечное проклятие, а также погибель на них, отравляя ядом своих чудовищных поцелуев!

— Мне известно, о чем порой говорят люди, — ответил я. — Однако я слышу и зов своего сердца и предпочту откликнуться на него, а не на голоса всего сонма живых или мертвых. Будь что будет — я предался тебе. Если твою прежнюю жизнь можно тебе вернуть, вырвав ее из пасти самой смерти, я сдержу данное слово и вновь, вот сейчас, клянусь тебе в этом.

Я опустился на колени у ее ног и, обхватив ее руками, притянул к себе. Ее слезы оросили мое лицо, когда она, проводя по моим волосам нежной и сильной рукой, шептала:

— Клятва из клятв! Может ли Господь выбрать святее союз для своих созданий?

Какое-то время мы молчали.

Думаю, я первый овладел собой. И подтверждением того был мой обращенный к ней вопрос:

— Когда мы сможем встретиться снова?

Такого вопроса, насколько помню, я ни разу не задавал прежде.

Она ответила почти шепотом, голос ее — нотка выше, нотка ниже — напоминал голубиное воркование:

— Это будет скоро, так скоро, как только я сумею, не сомневайся. Мой дорогой, мой дорогой! — Последние четыре слова она протянула, лаская меня ими, едва слышно и страстно, так что я затрепетал от радости.

— Оставь мне что-нибудь на память, — попросил я, — чтобы я носил вещицу при себе и утешал ею ноющее сердце до нашей новой встречи… и всегда. Оставь залог любви!

Ее разум, казалось, жадно ухватился за эту мысль, будто сама она хотела того же. На мгновение наклонившись, она быстрым движением сильных пальцев оторвала лоскут от своего савана, поцеловала его и протянула мне с тихими словами:

— Нам пора расставаться. Ты должен оставить меня теперь. Возьми это и храни. Я буду менее несчастна в моем ужасном одиночестве, пока оно длится, если буду знать, что этот мой дар, который, к добру или ко злу, есть часть меня, часть меня такой, какой я тебе известна, ты держишь при себе. Возможно, мой дорогой, когда-нибудь ты порадуешься этим минутам и даже будешь гордиться тем, что они выпали тебе, как радуюсь и горжусь сейчас я.

И с поцелуем она передала лоскут мне.

— Жизнь или смерть — мне все равно, если только я останусь вместе с тобой! — произнес я на ходу, я сбежал по крутой лестнице и пустился вырубленной в скале галереей.

Последнее, что я видел, было прекрасное лицо моей Леди в саване, склонившейся над входом в уводящую круто вниз галерею. Глаза ее сияли как звезды, когда она взглядом провожала меня. Этот взгляд никогда не сотрется из моей памяти.

Несколько мгновений я собирался с мыслями, потом почти машинально пересек сад. Отодвинув решетку, я ступил в мою одинокую комнату, показавшуюся мне после бурного свидания под флагштоком еще более пропитанной одиночеством. Я лег будто во сне и лежал в кровати до восхода — бодрствуя и размышляя.


КНИГА V