ПОЛУНОЧНЫЙ РИТУАЛ
Дневник Руперта. Продолжение
июня 20-го, 1907
После свидания с моей Леди время летело — его подгоняли хлопоты и заботы. Рук, как я осведомил горцев, по моему поручению заключил контракт на поставку пятидесяти тысяч ружей «Инжис-Мальброн», а также нескольких тонн боеприпасов, которых, согласно подсчетам французских экспертов, хватило бы на год войны. По телеграфу нашим тайным шифром он сообщил мне, что заказ скомплектован и уже в пути. Наутро после свидания под флагштоком мне передали, что судно, зафрахтованное Руком для известной цели, прибудет к Виссариону ночью. Мы все ждали его с нетерпением. Теперь в замке у меня постоянно находилась команда сигнальщиков, состав ее обновлялся по мере того, как мужчины, поодиночке или же группами, осваивали практику сигнализации. Мы надеялись, что каждый воин страны в свое время станет специалистом в этом деле. Кроме того, у нас всегда находятся несколько священнослужителей. Церковь этой страны — настоящее воинство: ее священники — солдаты, ее епископы — командиры. Но все несут службу там, где в них наибольшая нужда в пору битвы. Разумеется, они, как люди мыслящие, более способны к обучению, нежели рядовые горцы; в результате код и приемы сигнализации заучиваются ими почти интуитивно. Теперь у нас в каждой общине есть по меньшей мере один такой специалист, и, коротко говоря, уже только священнослужители сумели бы, в случае необходимости, поддерживать сигнальную связь по всей стране, а значит, воины могли бы сосредоточиться на своей прямой задаче — воевать. Бывших со мной людей я оповестил о скором прибытии судна с грузом, и все мы были готовы потрудиться, когда дозорный, стоявший под флагштоком, сообщил, что к берегу медленно приближается корабль без огней. Мы все собрались на скалистом берегу ручья и наблюдали, как судно крадучись вошло в ручей и поспешило укрыться в гавани. После этого мы воспользовались боновым заграждением на входе в ручей, а также громадными бронированными задвижными воротами, которые дядя Роджер сам распорядился изготовить ради защиты гавани в случае необходимости.
Затем мы приблизились к судну и помогли подтянуть его верпом к причалу.
Рук отлично выглядел, был воодушевлен и энергичен. Чувство ответственности и уже одна мысль о подобии военных действий, казалось, вернули ему молодость.
Мы организовали разгрузку ящиков с оружием и боеприпасами, и я увлек Рука в комнату, называвшуюся у нас моим «кабинетом»; там он дал мне полный отчет о проделанном им. Он не только приобрел ружья и боеприпасы для горцев, но также купил в американской республике из числа малых бронированную яхту, специально построенную как военный корабль. Рук очень оживился, даже разволновался, когда рассказывал мне о яхте:
— Это новое слово в судостроении — торпедная яхта. Небольшой крейсер с современными двигателями, работающими на жидком топливе, и боевым обеспечением, состоящим из максимально усовершенствованных и наисовершенных видов оружия разного рода, а также взрывчатых веществ. Самое быстроходное судно из имеющихся сегодня на плаву. Построено Торнейкрофтом, двигатели от Парсонса, броня от Армстронга, вооружение от Круппа. Горе неприятелю, если эта яхта начнет боевые действия, ведь ей нечего опасаться, разве что встречи с дредноутом.
Рук также рассказал мне, что у того же правительства, чьи граждане обрели неожиданный мир, он вдобавок приобрел полный набор артиллерии новейшего образца и что дальность и точность ведения огня из этих орудий поразительны. Орудия вскоре прибудут, а вместе с ними и предназначенные для них боеприпасы — это будет еще одно груженое судно.
После того как он поведал мне остальные новости и полностью отчитался передо мной, мы вернулись на пристань, чтобы понаблюдать за выгрузкой военного снаряжения. Зная о прибытии судна, я еще после полудня оповестил об этом горцев и попросил их собраться, чтобы разгрузить его. Горцы откликнулись на зов, и мне на самом деле показалось, что в ту ночь пришел в движение весь народ этой страны.
Они добирались поодиночке и объединялись в группы, очутившись под защитой замковых стен; некоторые собирались в группы в условленных местах. Они продвигались тайком, в полном молчании, крались в лесах словно призраки, и каждая новая собравшаяся группа занимала место только что отправившейся дальше — по какому-нибудь из маршрутов, что расходились веером от замка. Они возникали как тени и как тени исчезали. Это было воистину проявление внутреннего порыва — весь народ сплотила одна для всех цель.
Прибывшие на судне были почти все инженерами и в основном британцами, людьми исполнительными и надежными. Рук подбирал их по одному и руководствовался при этом своим большим опытом — как знанием человеческой натуры, так и познаниями, приобретенными в долгих скитаниях. Эти люди должны были войти в команду боевой яхты, когда она стала бы бороздить воды Средиземного моря; они хорошо сработались со священнослужителями и воинами из замка, энтузиазм прибывших был достоин всяческих похвал. Тяжелые ящики, казалось, сами по себе покидали трюм — настолько быстро двигалась их вереница по сходням, ведущим с палубы на пристань. Частью моего плана было складирование оружия в центрах, пригодных для раздачи его на местах. В стране, подобной этой, где нет железных дорог да и вообще каких бы то ни было дорог, распределение боевых средств в любом количестве — тяжелый труд, поскольку надо наделять оружием каждого жителя страны по отдельности или хотя бы собирать для этого жителей в определенных центрах.
Однако все подходившие и подходившие горцы — и число их было огромно — не придавали значения трудоемкости осуществляемой нами задачи. Как только корабельная команда с помощью священнослужителей и воинов выгрузила ящики на причал, инженеры вскрыли их и выложили содержимое, с тем чтобы оружие можно было унести. Поток горцев, казалось, был непрерывным: каждый по очереди вскидывал на плечо свою ношу и отходил; командир подразделения давал ему на ходу приказ, куда следовать и каким маршрутом. Эта процедура была заранее продумана в моем кабинете в пору подготовки к раздаче ожидаемого оружия; а характеристики и количество оружия было учтено командирами. Все происходящее расценивалось каждым как величайшая тайна. Не прозвучало ни единого лишнего слова, кроме самых необходимых распоряжений, да и те отдавались шепотом. Ночь напролет поток мужчин тек и тек, и к рассвету доставленный груз уменьшился вполовину. На другую ночь был унесен с причала и остававшийся — мои люди складировали ружья и боеприпасы в замке с целью его защиты в случае необходимости. Надлежало позаботиться о резерве в предвидении особых надобностей.
На следующую ночь Рук тайно отплыл на зафрахтованном судне. Руку предстояло доставить закупленные пушки и тяжелые боеприпасы, которые были на время оставлены на одном из греческих островов. Прошел день, и наутро, будучи оповещенным о том, что судно возвращается, я просигналил горцам, призывая их вновь собраться.
Чуть стемнело — судно, не зажигая огней, прокралось в ручей. Заградительные ворота снова были заперты, и, когда прибыло достаточно людей, чтобы управиться с пушками, мы начали разгрузку. Дело оказалось не таким уж и сложным, потому что на пристани имелось все необходимое оборудование, причем довольно современное, включая парную грузовую стрелу для поднятия пушек; на установку этой стрелы ушло совсем немного времени.
Пушки были снабжены оснасткой разного рода, и не прошло многих часов, как цепочка их скрылась в лесу, в призрачной тишине. Каждую пушку окружала кучка мужчин, и пушки скользили так, будто их тянули лошадьми.
В течение недели после прибытия орудий боевое обучение продолжалось беспрерывно. Наука «артиллерия» — замечательная вещь. Тяжкий труд, сопутствующий овладению ею, со всей очевидностью выявил недюжинные силы и выносливость горцев. Казалось, усталость была им неведома, как был неведом им страх.
Все это продолжалось до тех пор, пока ими не была достигнута идеальная дисциплина и не приобретена несравненная ловкость. Горцы не тренировались в стрельбе, потому что в таком случае секретность боевого обучения была бы невозможна. Сообщалось, что вдоль всей турецкой границы концентрировались войска султана, и хотя жизнь еще не покатилась по военным рельсам, подобные действия так или иначе представляли собой опасность. Наша разведка, пусть имевшая весьма смутное представление о целях и размахе этих действий, нисколько не сомневалась в том, что что-то затевается. Турки ничего не станут совершать без цели, а эта их цель чревата бедами для кого-то. Конечно же, пушечная стрельба, разносящаяся на большое расстояние, оповестила бы их о том, что мы готовимся дать им отпор, а значит, польза от нашей подготовки, к сожалению, была бы незначительна.
Когда все пушки распределили — за исключением, разумеется, тех, которые были предназначены для обороны замка или же должны были храниться там в резерве, — Рук отплыл на судне вместе с его экипажем. Руку надлежало вернуть судно владельцам; людей же предполагалось нанять на боевую яхту: они составили бы часть ее команды. Остальные — тщательно отобранные Руком — дожидались в укромном месте в Каттаро[100] и были готовы приступить к службе по первому зову. Все это были крепкие парни, способные справиться с любой работой, какую бы им ни поручили. Так говорил мне Рук, а кому знать, как не ему. Его опыт рядового, приобретенный в молодые годы, сделал из Рука эксперта в этом вопросе.
Дневник Руперта. Продолжение
июня 24-го, 1907
Вчера вечером я наконец получил от моей Леди послание, подобное первому, и доставлено оно было похожим способом. На этот раз, однако, наше свидание должно было происходить на карнизе, под кровлей главной башни замка.
Прежде чем пуститься в это приключение, я оделся, соблюдая осторожность, — на тот случай, если кто-нибудь из слуг по какой-то хозяйственной надобности вдруг заглянет ко мне, а ведь тогда все, конечно же, дойдет до тетушки Джанет и предположениям и расспросам не будет конца, чего мне совсем не хотелось.
Признаюсь, что, размышляя о предстоящем приключении во время торопливых сборов, я недоумевал, каким же образом человеческое тело, пусть даже принадлежащее мертвой, может попасть (либо быть доставлено) в такое место без посторонней помощи, по крайней мере, без сговора с кем-то из обитателей замка. При посещении флагштока все было иначе. Флагшток находится на самом деле вне замка, и чтобы добраться туда, я должен был тайно покинуть замок и из сада подняться на крепостной вал. Но теперь подобной возможности не было. Башня — imperium in imperio.[101] Она находится в пределах замка, хотя и отделена от него; башня имеет свою систему обороны на случай вторжения. Кровля башни, насколько мне известно, так же неприступна, как и склад боеприпасов.
Но все трудности для меня свелись к проникновению в башню. Предвкушение встречи и нетерпеливый восторг, наполнявший меня при одной мысли о свидании, превращали любую задачу в пустяк. Любовь порождает свою веру, и я ни на миг не усомнился в том, что моя Леди будет ждать меня в указанном месте. Миновав небольшие арочные галереи и поднявшись по лестничным маршам с двойными заграждениями — вырубленными в толще стен, — я очутился на карнизе под башенной кровлей. Хорошо, что время было относительно спокойное, не требовавшее стражи или караульных на всех этих участках.
Там, в тускло освещенном уголке, куда падали глубокие тени от то и дело закрывавших луну торопливых облаков, я увидел ее, как всегда закутанную в саван. Странно, я почему-то чувствовал, что обстоятельства еще более осложнились. Но я был готов ко всему. Я уже решился на все. Я был намерен завоевать женщину, которую любил, даже встретившись лицом к лицу со смертью. Теперь же, после кратких объятий, я даже жаждал принять смерть — или нечто, что тяжелее смерти. Теперь эта женщина была мила и дорога мне больше, чем прежде. Какие бы колебания я ни испытывал при зарождении нашей любви или в то время, когда она крепла, теперь от них не осталось и следа. Мы поклялись друг другу и открыли друг другу наши чувства. Как же можно было не верить или хотя бы сомневаться в том, что настоящее бесценно? Но даже возникни такие сомнения, их бы испепелил жар наших объятий. Я потерял голову от любви к ней и был рад этому. Когда она заговорила, ослабив объятия и глотнув воздуха, я услышал такие слова:
— Я пришла предупредить тебя, чтобы ты был еще осторожнее, чем прежде.
Признаюсь, меня, думавшего только о любви, уязвило то, что ее могла привести сюда какая-то иная причина, пусть даже забота о моей безопасности. И я не мог не отметить горькую нотку досады в своем голосе, когда ответил ей так:
— Я пришел ради любви.
Она явно тоже расслышала боль в моем голосе, потому что торопливо проговорила:
— О милый, и я пришла ради любви. Я так тревожусь о тебе именно потому, что люблю тебя. Что мне мир и даже Небеса без тебя?
Ее тон был столь неподдельно искренним, что меня сразило сознание моей грубости. При такой любви, как ее, даже эгоизма возлюбленного, обнаруженного мною, следовало устыдиться. У меня не хватало слов, и я просто взял ее тонкую руку в свою и поднес к губам. Я не мог не отметить, что ее теплая рука, которая так крепко сжимает мою руку, не только красива, но и сильна. Это тепло и пылкость проникли в мое сердце и поразили мой ум. И пока я вновь изливал свои чувства, она слушала, жарко дыша. Когда же страсть выразила себя, настал черед для проявления чувств, более управляемых. Когда я вновь испытал удовлетворение, удостоверившись в ее любви ко мне, я смог оценить ее заботу о моей безопасности и поэтому вернулся к этой теме. Уже из настойчивости ее, порожденной любовью, явствовало, что мне есть чего страшиться. В порыве любви — а об этом я и позабыл или вообще не думал — какую чудесную силу, какие знания могла она обнаружить странным, присущим ей способом? Да ведь в этот самый миг она была со мной, преодолев преграды, разделяющие нас. Замки и запоры, даже сама печать смерти, казалось, не способна удержать ее в заточении! При ее свободе действий и перемещения, позволявшей ей по желанию проникать в тайные места, что бы, ведомое другим, смогло укрыться от нее? Как сумел бы хоть кто-нибудь скрыть от подобного существа даже злой умысел? Такие мысли, такие предположения нередко проносились в моем уме в минуты, скорее, волнения, но не раздумий, и проносились столь быстро, что я не осознавал их со всей отчетливостью. И однако след этих мыслей и предположений оставался со мной, пусть и неосознанный, пусть мысли эти забывались или же слабели, не успев развиться.
— А для тебя?.. — спросил я серьезно. — А для тебя разве нет опасности?
Она улыбнулась, и ее маленькие зубки-жемчужинки заблестели в лунном свете, когда она произнесла:
— Для меня опасности нет. Я не рискую. Я абсолютно не рискую — вероятно, я одна во всей этой стране.
Смысл ее слов до меня дошел не сразу. Не хватало, казалось, какого-то звена, чтобы понять это утверждение. Не то чтобы я не верил или не доверял ей, просто я решил, что она могла заблуждаться. В попытке успокоиться я, мучимый тревогой, не подумав, спросил:
— Почему абсолютно не рискуешь? В чем твоя защита?
Несколько долгих как вечность мгновений она пристально смотрела на меня, и звезды в ее глазах пылали; затем, наклонив голову, она взялась за складку своего савана и поднесла ее к моему лицу:
— Вот в чем!
Смысл ее слов теперь был предельно ясен. Горло перехватило от волны нахлынувших на меня чувств, и какое-то время я не мог говорить. Я опустился на колени и, обхватив ее руками, крепко прижал к себе. Она видела, что я взволнован, и нежно провела ладонью по моим волосам, а также ласковым движением прижала мою голову к своей груди, как сделала бы мать, стараясь утешить испуганного ребенка.
Вскоре мы вновь вернулись к действительности. Я пробормотал:
— Твоя безопасность, твоя жизнь и счастье — для меня все. Когда ты предашься моей заботе?
Трепеща в моих объятиях, она еще теснее прижалась ко мне. Казалось, ладони ее дрожали от удовольствия, когда она говорила:
— Ты на самом деле хочешь, чтобы я всегда была с тобой? Для меня это было бы несказанное счастье. А для тебя?
Я подумал, что она жаждет услышать о том, как я люблю ее, и что по-женски подталкивает меня к этому, и я вновь заговорил о бушевавшей во мне страсти; она жадно слушала меня, и мы крепко сжимали друг друга в объятиях. Наконец мы замерли, надолго замерли, и наши сердца бились в унисон, когда мы стояли, крепко обнявшись. Потом она произнесла тихим, напряженным и нежным шепотом, таким нежным, как дуновение летнего ветерка:
— Будет, как ты этого хочешь, но, мой дорогой, прежде тебе придется пройти через испытание, которое, возможно, окажется для тебя ужасным опытом. Однако больше ни о чем не спрашивай! Ты не должен спрашивать, потому что я не отвечу, а для меня мука отказать тебе в чем-то. Брачный союз с такой, как я, предполагает свой особый ритуал, и его нельзя избегнуть. Возможно…
Я пылко прервал ее:
— Нет такого ритуала, которого я устрашусь, если только он служит твоей пользе и прочному счастью. И если в результате я смогу назвать тебя моей, я с радостью встречусь лицом к лицу с любым ужасом, принадлежит он жизни или же смерти! Дорогая, я ни о чем тебя не спрашиваю. Я согласен ввериться тебе. Ты только скажи мне, когда придет время, и я буду готов все исполнить. Готов… Как слабо это слово выражает мое давнее горячее желание того, чтобы все свершилось. Я не дрогну, пусть что угодно происходит со мной в этом мире или в ином. Только бы ты стала моей!
И опять радость, звучавшая в ее ворковании, была музыкой для моего слуха:
— О, как же сильно ты любишь меня, мой дорогой! — Она обхватила меня обеими руками, и несколько мгновений мы не могли оторваться друг от друга. Неожиданно она отстранилась и, отступив, выпрямилась во весь рост; величие этой фигуры я не смог бы описать. В ее голосе обнаружилось новое превосходство, когда она заговорила твердо и отрывисто:
— Руперт Сент-Леджер, прежде чем мы сделаем еще хоть шаг вперед, я должна сообщить вам нечто, и требую, взывая к вашей чести и вере, отвечать только правду. Вы видите во мне одну из тех несчастных, которые не могут умереть, но должны пребывать в бесчестье меж землей и адом и чудовищная миссия которых — разрушать тело и дух полюбивших их, пока те не падут столь же низко? Вы джентльмен, и вы храбры. Я считаю вас неустрашимым. Скажите мне суровую правду, невзирая на возможные ее последствия.
Она стояла в блеске лунного света с властным, полным величия видом, и это величие, казалось, превышало земное. В мистическом лунном свете ее белый саван казался прозрачным, а сама она представала могущественным духом. Что я должен был сказать? Как мог я признаться такому существу в том, что порой у меня возникали пусть не такие мысли, но мимолетные подозрения? Я был убежден, что если отвечу неверно, то потеряю ее навеки. Я был в отчаянном положении. В таких обстоятельствах есть только одна опора — правда.
Я действительно оказался в труднейшем положении. Последствий нельзя было избежать, и, опираясь на эту всеобъемлющую, преодолевающую все силы силу правды, я заговорил. На какой-то миг мне показалось, что тон мой резок, хоть и неуверен, но, не заметив гнева и возмущения на лице моей Леди, а прочитав на нем, скорее, горячее одобрение, я почувствовал себя ободренным. Женщину в конце концов радует то, что мужчина непоколебим, ведь благодаря этой его непоколебимости она верит в него.
— Я скажу правду. Запомни, у меня нет намерения задеть твои чувства, но поскольку ты заклинала меня моей честью, ты должна простить меня, если я причиню тебе боль. Да, это так: вначале — да и позже, когда я принимался размышлять после твоего исчезновения, когда ум приходил на выручку впечатлениям, — вначале в моей голове проносилась мысль, что ты вампир. Как мне избавиться от сомнений даже сейчас, пусть я люблю тебя всей душой, пусть я держал тебя в объятиях и целовал твои губы, как избавиться от сомнений, если все свидетельствует об одном? Не забывай, я вижу и видел тебя только ночью, за исключением того горького момента, когда, в полдень в нашем мире, я смотрел на тебя, как всегда облаченную в саван и по виду мертвую, смотрел на тебя, лежащую в гробнице в крипте церкви Святого Савы… Но не будем на этом задерживаться. Причина моих предположений — ты сама. Будь ты женщина или вампир, мне все равно. Я тебя люблю, тебя! И если ты… если ты не женщина, во что мне не верится, тогда я с триумфом разорву твои оковы, вызволю тебя из твоей темницы, освобожу. Я жизнь свою отдам за это.
Несколько мгновений она стояла молча, охваченная трепетом при виде страсти, которая пробудилась во мне. Она уже утратила долю своей величавой неприступности и вновь по-женски смягчилась. Это было что-то вроде повторения старой истории о Пигмалионе и его изваянии. И скорее мольба, нежели властность слышалась в ее голосе, когда она произнесла:
— Ты будешь всегда мне верен?
— Всегда. И да поможет мне Бог! — ответил я и не услышал нерешительности в своем голосе. В действительности причин для колебаний у меня не было. На миг она застыла, а я уже продолжал, уже приходил в восторг, ожидая, что она вновь обовьет меня руками.
Но не дождался этой ласки. Неожиданно она вздрогнула, будто очнувшись ото сна, и тут же произнесла:
— А теперь иди, иди!
Я чувствовал, что должен повиноваться, и сразу же повернулся, чтобы уйти. Обратив глаза к двери, через которую вошел, я спросил:
— Когда я увижу тебя вновь?
— Скоро! — прозвучал ответ. — Я вскоре дам тебе знать, где и когда мы увидимся. О, иди же, иди! — Она почти оттолкнула меня.
Проходя через низкий дверной проем, запирая дверь и задвигая засов, я почувствовал муку в сердце, оттого что мне приходилось так отгораживаться от нее; но я опасался, что, найди кто-нибудь дверь открытой, возникнут подозрения. Позже меня посетила утешающая мысль, что если она попала под кровлю башни через закрытую дверь, то сможет и выйти таким же способом. Несомненно, она знала тайный ход в замок. Или же должна была обладать какой-то сверхъестественной мощью, сообщающей ей необъяснимые свойства. Но мне не хотелось развивать эту мысль, и, сделав над собой усилие, я прогнал ее прочь.
Вернувшись в свою комнату, я запер за собой дверь и лег в темноте. Я не хотел зажигать свечи — я просто не вынес бы тогда света.
Наутро я проснулся несколько позже, чем всегда, и проснулся с предчувствием, которое не сумел сразу себе объяснить. Однако вскоре, когда сознание полностью освободилось от оков сна, я понял, что боюсь и почти жду появления тети Джанет, которая, встревоженная больше обычного, сообщит мне благодаря своему ясновидческому дару нечто несравненно более ужасное, чем все ее прежние предсказания вместе взятые.
Как ни странно, она не пришла. Позже утром, после завтрака, когда мы вместе гуляли по саду, я спросил ее, как ей спалось и не снились ли ей сны. Она ответила, что спала крепко, а если сны были, то, должно быть, приятные, потому что она их не помнит.
— Ты ведь знаешь, Руперт, — добавила она, — будь во снах что-то пугающее или предостерегающее, я всегда такие сны запоминаю.
Еще позже, когда я в одиночестве бродил по скалам за ручьем, я не мог не призадуматься над этим случаем — ясновидение подвело тетушку. Если уж предсказывать, то ей следовало делать это сейчас, когда я предложил незнакомой ей Леди выйти за меня замуж, — Леди, о которой я сам почти ничего не знал, имя которой мне было неизвестно, но которую я любил всей душой, всем сердцем, — моей Леди в саване.
И я утратил веру в ясновидение.
Дневник Руперта. Продолжение
июля 1-го, 1907
Миновала еще неделя. Я терпеливо ждал, и вот наконец вознагражден еще одним посланием. Я готовился ко сну, как вдруг услышал исходивший от окна все тот же таинственный звук, который слышал уже дважды. Я кинулся к французскому окну и обнаружил там еще одно письмо, сложенное в несколько раз. Однако я не заметил и следа моей Леди или какого-нибудь другого живого существа. В письме без всякого обращения стояло следующее:
«Если ты не передумал и у тебя нет опасений, встречай меня в церкви Святого Савы за ручьем завтра в полночь без четверти. Если решил, то приходи тайно и, конечно же, один. Не являйся, если не готов к страшному испытанию. Но если ты любишь меня и у тебя нет ни сомнений, ни страха, приходи. Приходи!»
Незачем и говорить, что я не спал всю ночь. Пробовал заснуть, но безуспешно. Нет, не болезненный восторг, не сомнения и не страх вынуждали меня бодрствовать. Просто я непрестанно думал о том мгновении, когда назову мою Леди моей и только моей. В этом море счастливого предвкушения все прочее исчезло, потонуло. Даже сон, столь необходимый мне, утратил свою обычную власть надо мной, и я лежал недвижно, спокойный и умиротворенный.
Но с наступлением утра я ощутил беспокойство. Я не знал, чем заняться, как обуздать свое нетерпение, чем отвлечься. К счастью, отвлек меня Рук, объявившийся вскоре после завтрака. Рук сообщил мне утешительные вести о боевой яхте, стоявшей прошлой ночью вблизи Каттаро: он поднял на борт яхты ту часть команды, которая дожидалась ее прихода. Рук не хотел рисковать и вести такое судно в какой-нибудь порт, чтобы не встретить помех, не быть задержанным формальностями, и поэтому вышел в открытое море до рассвета. На борту яхты находился крохотный торпедный катер. Он должен был войти в ручей в десять вечера, когда стемнеет. Яхта же пойдет в направлении пролива Отранто, и туда доставят мое послание, если я решу отправить его. Послание следовало зашифровать, и в нем мне следовало указать дату и примерное время (после захода солнца), удобные для прибытия яхты в ручей.
Мы завершили необходимые приготовления на будущее после полудня, и тогда я вновь ощутил беспокойство, связанное с моим личным планом. Рук, мудрый командир, старался отдыхать, когда представлялась такая возможность. Он прекрасно знал, что в ближайшие два дня и две ночи ему вряд ли удастся поспать.
Что до меня, то привычка самоконтроля выручила меня, и я сумел в течение дня не возбудить ни у кого никаких подозрений. Прибытие торпедного катера и отплытие Рука послужили желанными поводами отвлечься от донимавших меня мыслей. Спустя час я сказал тетушке Джанет «Спокойной ночи!» и уединился в своей комнате. Часы стоят на столе передо мной, я должен точно знать, когда выходить. Думаю, за полчаса я доберусь до Святого Савы. Мой ялик дожидается меня, стоя на якоре у подножия скал на этой стороне ручья, там, где изрезанная гряда подходит близко к воде. Сейчас десять минут двенадцатого. Добавлю еще пять минут ко времени, выделенному на путь к месту, — так будет надежнее. Иду невооруженный и без фонаря. Сегодня ночью я не выкажу недоверия, с кем бы и чем бы я ни встретился.
Дневник Руперта. Продолжение
июля 2-го, 1097
Оказавшись возле церкви, я взглянул на часы: в ярком свете луны я увидел, что мне предстоит ждать еще минуту. Я стоял в тени у церковной двери и взирал на открывшийся вид. Нигде ни единого признака жизни — ни на берегу, ни на воде. На широком плато, где возвышалась церковь, я не заметил никакого движения. Приятный послеполуденный ветерок затих, ни один древесный лист не шевелился. На той стороне ручья я видел зубчатые стены замка, резко выступавшие на фоне ночного неба, главная башня нависала над линией черных скал, окаймлявших подобно раме из эбенового дерева открывавшуюся моим глазам картину. Мне помнился этот вид иным: очертания скал, поднимавшихся из моря, размывала белопенная кайма. Но тогда, при свете дня, море было синим как сапфир; теперь же это была иссиня-черная водная ширь. Ровную водную поверхность не прорезали волны, не смущала даже рябь; я видел только темную, холодную, безжизненную ширь и — ни лучика света от какого-нибудь маяка или судна; я не слышал и отдельных звуков — ничего, кроме отдаленного гула бесчисленных голосов ночи, сливавшихся в один непрекращающийся нерасчлененный звук. Хорошо, что у меня не было времени сосредоточиться на этом, иначе я, наверное, впал бы в болезненную меланхолию.
Позвольте мне здесь сказать, что с того момента, как я получил послание моей Леди относительно этого посещения церкви Святого Савы, я пребывал в страшном возбуждении — возможно, не всякую минуту осознавая это, я почти что всякую минуту мог вспыхнуть. Если искать сравнение, то, наверное, следовало бы уподобить себя хорошо прикрытому костру, который вот сейчас используется лишь для поддержания тепла, но в любой миг неведомая сила сметет валежник, прикрывающий костер, и над ним взовьются жаркие языки необоримого пламени. Страха я вовсе не сознавал, все же иные чувства испытывал: они появлялись и отступали согласно своим причинам, возникавшим и исчезавшим, но страха у меня не было. В глубине души я хорошо знал, какой цели служит этот тайный гость, страх. И мне было известно не только из письма моей Леди — мои чувства, мой наставник опыт подсказывали, что мне предстоит некое страшное испытание, а уж потом счастье дастся в руки. К этому испытанию, пусть характер и особенности его были мне неведомы, я был готов. Это был один их тех случаев, когда мужчина должен безрассудно предаться пути, который, возможно, приведет его к мукам или смерти или же к невыразимому ужасу после них. И мужчина — если у него в груди действительно мужское сердце — всегда может взять ответственность на себя, он может, по крайней мере, сделать первый шаг, пусть даже из-за смертной своей сути будет не в состоянии выполнить свое намерение или же доказать, что уверен в своих силах. Таким, я думаю, был настрой тех отважных душ, которые в давние времена принимали пытки инквизиции.
Но хотя я не испытывал явного страха, со мной пребывало сомнение. Ведь сомнение — одно из тех состояний ума, которые мы не способны контролировать. Мы не до конца осознаем момент освобождения от сомнений и не можем предполагать, что вообще сумеем освободиться от них. Реальность освобождения от сомнений и возможность этого не устраняют существования сомнений. «Даже если человек, — говорит Виктор Кузен[102], — подвергает все сомнению, он не может усомниться в том, что сомневается». Так, порой меня посещало сомнение: уж не вампир ли моя Леди в саване. Многое из происходившего указывало на это, и здесь, на пороге Неведомого, когда, распахнув дверь в церковь, я увидел лишь провал абсолютной тьмы, меня обступили, казалось, все когда-либо посещавшие меня сомнения. Я слышал, что, когда человек тонет, вся его жизнь успевает промелькнуть перед его мысленным взором за какую-то долю секунды. Так было и со мной, когда мое тело погружалось в черноту, наполнявшую церковь. В этот момент на меня нахлынуло все мое прошлое, повлекшее ко встрече с моей Леди, и все убеждало меня в том, что она действительно была вампиром. Большая часть случившегося со мной и ставшего мне известным, казалось, оправдывала это убеждение. Даже мое знакомство с маленькой библиотечкой тети Джанет и сделанные дорогой тетушкой пояснения к прочитанным мною книгам, а вдобавок ее верования в сверхъестественное не оставляли причин думать иначе. То, что я должен был помочь моей Леди переступить порог моего дома при ее первом посещении, полностью соответствовало известному из преданий о вампирах, как и то, что она поспешила прочь при петушином крике, бросив теплую постель, которой наслаждалась в странную ночь нашего знакомства, а также то, что стремительно убежала в полночь, когда мы встретились во второй раз. К тому же ряду относились и такие факты: она постоянно носила саван, даже использовала лоскут от савана как залог нашей любви, вручив его мне на память; я видел ее лежавшей недвижимо в гробу со стеклянной крышкой; она в одиночку пробиралась в самые уединенные места укрепленного замка, туда, где все было на засовах и запорах; наконец, сама ее манера передвижения, пусть и грациозная, — когда она бесшумно проносилась сквозь ночной мрак.
Все это и тысяча других фактов, менее значительных, казалось, укрепили во мне изначальное представление. Но потом превозмогли воспоминания — о том, как она трепетала в моих объятиях, о ее поцелуях на моих губах, о биении ее сердца на моей груди, о ее нежных словах, которые она, выказывая доверие и принося клятвы верности, шептала мне на ухо, так что я пьянел от этого шепота… Я замер. Нет! Не мог я согласиться с тем, что она не живая женщина, обладающая душой и чувствами, женщина из плоти и крови, наделенная всеми нежными и страстными инстинктами, неотделимыми от истинной женственности.
И вопреки всему — вопреки всем представлениям, как закрепившимся, так и зыбким, — с разумом, раздираемым противоборствующими силами и угнетаемым неотвязными мыслями, я ступил в церковь, мучимый самым цепким из настроений души — неуверенностью.
Уверен я был только в одном, по крайней мере, в одном не было неопределенности. Я намеревался пройти через то, на что решился. И чувствовал в себе достаточно сил, чтобы осуществить мои намерения, каким бы ни оказалось неведомое — каким бы ужасным, чудовищным оно ни оказалось.
Когда я вошел в церковь и закрыл за собой тяжелую дверь, меня объяли тьма и покинутость во всей их страшной предельности. Огромная церковь представала живой тайной и пробуждала невыразимо мрачные мысли и воспоминания. Жизнь искателя приключений научила меня выдержке и умению подбадривать себя в пору испытаний, но также оставила в моей памяти и свой негативный след.
Я пробирался вперед на ощупь. Всякий миг, казалось, ввергал меня в осязаемую тьму, из которой нет пути назад. Вдруг вне какой бы то ни было последовательности, упорядоченности я осознал все, что окружало меня, и это знание или постижение — или даже догадка — никогда не присутствовали в моем мозгу прежде. Они заселили обступившую меня тьму персонажами сновидения. Я знал, что вокруг меня высятся памятники мертвым, что в крипте, выдолбленной глубоко в толще скалы, под моими ногами, лежат их тела. Возможно, некоторые из них — и одну я знал — даже преодолевали мрачные врата неведомого и, подвластные некой таинственной силе или при некоем мистическом содействии, возвращались на землю. Моим мыслям негде было обрести покой, ведь я отдавал себе отчет в том, что сам воздух, который вдыхал, мог быть наполнен обитателями мира духов. В этой непроницаемой черноте помещался мир воображаемого, и скопище ужасов в нем было несметно.
Я вообразил, что способен видеть очами смертного сквозь толщу каменного пола, что способен увидеть ту уединенную крипту, где в гробнице из монолитного камня под смущающим покровом стекла лежит женщина, которую люблю. Я видел ее прекрасное лицо, длинные черные ресницы, нежные губы, которые целовал, губы, расслабленные в смертном сне. Я различал широкий саван, лоскут которого как драгоценный сувенир в то самое время покоился у моего сердца, и белоснежное тканное из шерсти покрывало, с шитым золотом узором в виде сосновых веточек, и мягкую вмятину на подушке, где голова ее, должно быть, лежала так долго. Я видел сам себя возвращающегося радостным шагом, чтобы вновь узреть ту сладостную картину — пусть ранившую мои глаза и пронзившую мукой мое сердце в первое посещение, — но нашедшего скорбь, еще горшую, и еще худшую пытку — пустую гробницу!
Довольно! Я понимал, что не должен больше думать об атом, иначе эти мысли будут лишать меня спокойствия, в то время как мне требовалась вся моя отвага. Так я сойду с ума! Тьма и без того полна своих ужасов, незачем добавлять к ним подобные мрачные воспоминания и фантазии… И мне ведь еще предстояло пройти через какое-то испытание, которое даже ей, миновавшей врата смерти и возвращавшейся, представлялось страшным…
К счастью и к моему облегчению, пробираясь вперед во тьме, я наткнулся на какой-то предмет декора. Я весь напрягся, иначе не сумел бы инстинктивно контролировать себя и не подавил бы крик, рвавшийся с моих губ.
Я бы все отдал за возможность зажечь хотя бы спичку. Миг света вернул бы мне мое мужество. Но я понимал, что это противоречит подразумеваемым условиям моего пребывания в церкви и, возможно, будет иметь фатальные последствия для той, которую я пришел спасти. Может быть, это даже расстроит мой план и вовсе лишит меня шанса на успех. В тот момент меня пронзила мысль… я осознал отчетливее, чем прежде, что происходящее — это не только битва за мои личные цели, не только приключение, это не только борьба за жизнь и смерть, которую я веду с неведомыми, препятствующими мне опасными силами. Это была битва за мою любимую, и не за одну лишь ее жизнь, но, возможно, за ее душу.
Эта мысль, эта ясность породила новый ужас. В зловещей, окутывавшей саваном тьме на меня нахлынули воспоминания о других чудовищных эпизодах, известных мне по опыту.
Я вспомнил о тайных ритуалах, свидетелем которых был в глубине африканских джунглей, когда, в ходе сцен, внушающих отвращение, казалось, Оба[103] и ее сородичи демоны явились перед безрассудными исполнителями обряда, охваченными ужасом и почти погубившими свои жизни: человеческое жертвоприношение сменилось действом, основанным на приемах древней черной магии и на новейших способах резни… воздух пропитался смрадом, так что даже я, почетный зритель, заслуживший эту привилегию благодаря тому, что справился с несметными опасностями, даже я вскочил и в смятении бросился прочь.
Я вспомнил о тайных обрядах в храмах, что вырублены в горах по ту сторону Гималаев, в храмах, фанатики-жрецы которых, холодные как смерть и как смерть безжалостные, в неистовстве страсти брызгали слюной, а потом делались недвижимы, будто мраморные изваяния, — когда внутренним зрением следили за действом с участием злобных сил, вызванных ими.
Вспомнил о странных диких плясках почитателей дьявола на Мадагаскаре, при которых участники этих разнузданных оргий утрачивали даже отдаленное подобие человеческого облика.
Вспомнил о непостижимых действиях, зловещих и тайных, которым был свидетелем, когда посещал приютившиеся в горах Тибета монастыри.
О чудовищных жертвоприношениях мистического свойства в самой глубине Китая.[104]
О причудливых манипуляциях с ядовитыми змеями, производимых врачевателями из индейских племен зуни и мочи, которые обитают в удаленных юго-западных районах Скалистых гор, за Великими равнинами.
О тайных сборищах в древних просторных храмах Мексики и у дымящих алтарей в заброшенных городах, что в глубине джунглей Южной Америки.
О невообразимо страшных ритуалах в цитаделях Патагонии.
О… Тут я вновь одернул себя. Подобные мысли не годились, если я хотел приготовиться к тому, что мне предстояло вынести. Мой труд той ночью должен был питаться любовью, надеждой и готовностью к самопожертвованию ради женщины, которая была мне ближе всех на свете, будущее которой я был согласен разделить независимо от того, где окажусь, в аду или на Небесах. Не пристало дрожать руке, выполняющей такую задачу.
И все же чудовищные воспоминания, должен признаться, сыграли положительную роль в моей подготовке к испытанию. Это были воспоминания о реальности, мною виденной и пережитой, о познаниях выжившего участника — да, в каком-то смысле участника — тех ужасных действ.
Больше того, если предстоящее мне испытание было сверхъестественного или сверхчеловеческого свойства, могло ли оно превзойти чудовищностью самые дикие и омерзительные действия самых низких из людей?..
С обновленной отвагой я пробирался вперед, пока чувство осязания не подсказало мне, что я нахожусь у перегородки, за которой начинаются ступеньки, ведущие в крипту.
Здесь я приостановился и замер в молчании.
Я сделал то, что от меня требовалось, — насколько я понимал свою роль. Происходящее дальше, судя по всему, уже не подчинялось моему контролю. Я сделал все, что мог, остальное должны совершить другие. Я точно выполнил то, что мне было велено, применив все доступные мне познания и силы, а значит, мне оставалось теперь только ждать.
Особенность полной тьмы в том, что она порождает себе противодействие. Глаз, уставший от черноты, начинает воображать свет в его разных формах. Насколько это проистекает под влиянием чистого воображения, мне неизвестно. Возможно, нервы столь чувствительны, что доносят мысль до хранилища всех свойственных человеку функций, но каким бы ни был этот механизм, и что бы за ним ни крылось, тьма, кажется, населяет себя саму светящимися созданиями.
Вот так было со мной, когда я один стоял в темной безмолвной церкви. Тут и там, казалось, начали вспыхивать крохотные точечки света.
Подобным же образом безмолвие тоже стало время от времени прерываться странными приглушенными звуками, скорее, даже подобием звуков, нежели действительными звуковыми вибрациями. Вначале это были незначительные колебания воздуха — шорохи, скрип, слабое шевеление, еле различимое дыхание. Когда я несколько оправился после своего рода гипнотического транса, в который меня повергли тьма и безмолвие на протяжении моего ожидания, я в изумлении огляделся вокруг.
Фантомы света и звука, казалось, обрели реальность. Тут и там, несомненно, были реальные пятнышки света — пусть не позволявшие различать детали окружающего меня пространства и, однако, достаточно явленные для того, чтобы рассеять кромешный мрак. Мне подумалось — хотя, возможно, это было воспоминание, смешанное с фантазией, — что я вижу внутренние очертания храма, и я определенно видел слабо проступавшую из мрака огромную алтарную завесу. Я инстинктивно взглянул вверх — и вздрогнул. Высоко надо мной, вне всякого сомнения, висел громадный греческий крест, контур которого обозначали крохотные точечки света.
Я был изумлен, я замер, готовый все принять и ничего не отвергать, я подчинился происходящему, к чему бы ход событий ни привел; будь что будет — я заранее смирился с любым исходом, но это было смирение безрадостное, немая покорность и слабость духа. Подлинный настрой неофита; и хотя в тот момент я не думал так, это было состояние, как его определяет церковь, в храме которой я находился, того, кто встречает «новобрачную».
Свет прибывал, и хотя его было недостаточно, чтобы видеть все отчетливо, я разглядел окутанный дымкой престол предо мной, на котором покоилась раскрытая книга, а на ней лежало два кольца, серебряное и золотое, и два венка, свитые из цветов и связанные у конца стеблей двумя шнурами — один золотым, другой серебряным. Мне было мало известно про обряды старогреческой церкви, а синегорцы являлись последователями именно этой религии, впрочем, предметы, которые я видел перед собой, могли быть не чем иным, как символами освящения. Интуиция подсказывала мне, что я был приведен сюда, пусть таким жестоким способом, для венчания. Одна мысль об этом взволновала меня до глубины души. Я решил, что мне лучше всего не трогаться с места и не выказывать удивления, что бы ни происходило дальше. Но не сомневайтесь, я смотрел во все глаза и навострил уши.
Я беспокойно оглядывался вокруг, но нигде не заметил и следа той, с которой пришел встретиться.
Однако случайно я отметил, что свет вокруг был лишен тепла, это был «неживой» свет. Откуда бы ни проникал этот приглушенный свет, казалось, он проходил сквозь какой-то зеленый прозрачный камень. Воздействие его было чудовищно странным и приводило в замешательство.
А потом я вздрогнул — когда вроде бы из тьмы позади меня выступила мужская рука и взяла мою руку. Я обернулся и увидел рядом с собой высокого мужчину со сверкающими черными глазами и длинными черными волосами и бородой. На нем было великолепное одеяние, похоже, из парчи с богатым узором. Головной убор его — высокий, надвинутый на лоб — был дополнен черным покрывалом, ниспадавшим по бокам. Этот покров, касавшийся пышного парчового облачения, создавал впечатление необыкновенной торжественности.
Я предался направлявшей меня руке и вскоре обнаружил, что стою, насколько мог видеть, у края алтаря.
В полу возле моих ног была зияющая пропасть, в нее спускалась с высоты, неопределимой в этом неверном свете, — откуда-то у меня над головой — цепь. Я увидел все это, и на меня нахлынули странные воспоминания. Я не мог не вспомнить цепь, висевшую над покрытой стеклом гробницей в крипте; я инстинктивно догадывался, что мрачное зияние в полу алтаря проходило через потолок крипты, откуда и свисала, почти касаясь гробницы, увиденная мною тогда цепь.
Слышался скрип — скрежет лебедки — и позвякивание цепи. Где-то вблизи меня кто-то тяжело дышал. Я так погрузился слухом в происходящее, что заметил их, когда они уже все выступили из окружавшей меня тьмы — целый ряд черных фигур в монашеских одеяниях; они явились безмолвно, точно призраки. Лица их закрывали черные капюшоны, в прорезях которых я видел темные сверкающие глаза. Мой поводырь сжал мою руку. Чувство осязания у меня от этого несколько окрепло, что и вселило в меня некоторое подобие спокойствия.
Скрежет лебедки и звяканье цепи слышались столь долго, что мое напряжение сделалось почти непереносимым. Наконец показалось железное кольцо, от которого как от центра устремлялись вниз, широко расходясь, четыре цепи меньшей толщины. Спустя несколько секунд я увидел, что эти четыре цепи были закреплены по углам огромной каменной, с крышкой из стекла гробницы, которую тащили вверх. Гробница поднялась достаточно высоко и точно вошла в отверстие в полу. Когда дно гробницы достигло уровня пола, она неподвижно застыла, нисколько не раскачиваясь. Ее сразу же окружили черные фигуры — стеклянная крышка была снята и унесена во тьму. Затем вперед выступил очень высокий мужчина, чернобородый, в головном уборе наподобие того, что был на моем поводыре, но — трехъярусном. Облачение его тоже было роскошным, из узорчатой парчи. Мужчина воздел руку — и восемь одетых в черное фигур отделились от остальных. Эти восемь, склонившись над каменным гробом, подняли из него окоченевшее тело моей Леди, все так же закутанное в саван, и бережно опустили его на пол алтаря.
Я увидел милость Господню в том, что в этот миг призрачный свет, казалось, сделался еще слабее и в конце концов исчез, если не считать крохотных пятнышек, отмечавших контур огромного креста в вышине. Но они только подчеркивали густоту обступившего меня мрака. Рука, державшая мою, разжалась, и со вздохом я осознал, что я один. Несколько секунд визжала лебедка и позвякивала цепь, а потом раздался скрежет камня, смыкающегося с камнем, — и наступила тишина. Я напряженно прислушивался, но не мог различить рядом даже слабого звука. Осторожное, сдерживаемое дыхание вокруг меня, которое я до тех пор отмечал, стихло. В беспомощности из-за неведения, не представляя, что же мне делать, я оставался на месте, недвижим и нем, казалось, целую вечность. Наконец, охваченный чувством, которое в тот миг не смог бы определить, я медленно опустился на колени и склонил голову. Закрыв лицо руками, я старался вспомнить молитвы, выученные в юности. Уверен: тело мое не поддалось страху, в намерениях я не был поколеблен. Теперь я понимаю хоть это — я и тогда это понимал, но, думаю, долго угнетавшие меня мрак и тайна в конце концов задели меня за живое. Преклонение колен символизировало подчинение духа некой Высшей Силе. Осознав это, я почувствовал умиротворение — несравнимо большее, чем то, с которым ступил в церковь, и с обновленной отвагой я отвел руки от лица и поднял склоненную дотоле голову.
Я инстинктивно вскочил и выпрямился во весь рост в позе ожидания. Все, казалось, преобразилось после того, как я опустился на колени. Точечки света повсюду в церкви, на время померкшие, явились вновь, они проступали все яснее и яснее, делая зримым окружавшее меня пространство. Предо мной возвышался престол с раскрытой книгой на нем, а на книге лежали кольца, золотое и серебряное, и два венка, свитые из цветов. Было также две высоких свечи с мерцавшими над ними крохотными язычками голубого пламени — единственный видимый живой свет.
Из тьмы выступила все та же высокая фигура в пышном облачении и трехъярусном головном уборе. Этот некто вел за руку мою Леди, по-прежнему одетую в саван, который, однако, покрывала спускавшаяся с ее темени фата из старинного великолепного и тончайшего кружева. Даже в слабом свете я разглядел, насколько изысканным был узор переплетенных нитей. Фата закреплялась у нее на голове букетиком из веточек флердоранжа, перемешанных с кипарисом и лавром; это было странное сочетание. В руке моя Леди держала большой букет — точное подобие только что описанного. Сладкий дурманящий аромат букета достиг моих ноздрей. Этот букет и пробуждаемые им мысли вызвали у меня трепет.
Повинуясь руке, ведшей ее, она встала слева от меня, возле алтарного престола. Руководивший ею занял место у нее за спиной. С каждой стороны престола, справа и слева от нас, стояли длиннобородые священнослужители в красивом облачении и в головных уборах с ниспадавшими черными покрывалами. Один из этих двоих, тот, очевидно, чей чин был выше, взял на себя инициативу и подал нам знак — положить правую руку на открытую книгу. Моей Леди, конечно же, был известен этот обряд, она понимала слова, произносимые священнослужителем, и поэтому послушно положила руку на книгу. Направлявший меня одновременно помог мне сделать то же. Я пришел в волнение, коснувшись руки моей Леди, пусть даже в подобных, исполненных тайны декорациях.
Трижды осенив чело каждого из нас крестным знамением, направлявший меня вложил в наши руки по тоненькой зажженной свечке, поданной ему специально для этой цели. Свет был желанен для нас, и не только потому, что света недоставало, но и потому, что мы могли теперь лучше видеть лица друг друга. Я пришел в восторг, увидев лик моей невесты, а выражение ее глаз убедило меня в том, что она испытывала те же чувства, что и я. Меня наполнила невыразимая радость, когда ее глаза остановились на мне, а ее мертвенно-бледные щеки покрыл слабый румянец.
Затем священнослужитель торжественным голосом стал вопрошать нас обоих, начиная с меня, согласны ли мы совершить то и то — как обычно при таком обряде. Я старательно отвечал, повторяя слова, которые шептал руководивший мною. Моя Леди гордо выговаривала свои ответы, и голос ее, пусть не слишком громкий, казалось, звенел. Я досадовал, даже горевал, что в момент заручения согласием не смог уловить в речи священнослужителя ее имя, которое, как ни странно, мне было неизвестно. Но поскольку я не знал языка и произносимые фразы не соотносились буквально с совершаемыми нами обрядовыми действиями, я не сумел разобрать, которое из сказанных слов было ее именем.
После молитв и благословений, прочитанных речитативом или даже спетых невидимым хором, священнослужитель взял кольца с раскрытой книги и, трижды осенив мое чело золотым кольцом и повторяя благословения, надел это кольцо мне на правую руку; после чего надел серебряное кольцо моей Леди с троекратным повторением ритуальной формулы. Думаю, это было благословение, обычно являющееся кульминацией в обряде соединения двоих в единое целое.
Затем стоявшие позади нас трижды меняли наши кольца, снимая их с руки одного и помещая на руку другого, так что в конце у моей жены оказалось золотое кольцо, а у меня серебряное.
Затем звучало песнопение, и священнослужитель размахивал кадилом, мы же с женой держали наши свечечки. Далее священнослужитель благословлял нас, и одновременно незримый в темноте хор отзывался на славословия.
После продолжительных молитв и благословений, повторяемых трижды, священнослужитель поднял венки, свитые из цветов, и возложил на головы нам обоим, сначала увенчав меня тем венком, что был перевязан золотом. И также трижды осенил нас крестным знамением и трижды благословил. Наставлявшие нас, те, что стояли у нас за спиной, трижды поменяли венки у нас на головах, как то было и с кольцами; и в конце я с удовольствием увидел золотой венок на моей жене, на мне же оказался серебряный.
А затем воцарилась тишина, если возможно представить тишину в наполнявшем церковь безмолвии, и она добавила торжественности обряду. Я не удивился, когда священнослужитель взял в руки большой золотой потир. Встав на колени, мы с женой трижды испили из чаши.
Когда мы поднялись с колен, священнослужитель взял мою левую руку в свою правую, и, повинуясь направлявшему меня, я подал правую руку жене. Так, следуя друг за другом, со священнослужителем впереди, мы обошли престол мерным шагом. Направлявшие нас шли позади, держа венки у нас над головами и меняя их, когда мы останавливались.
Хор во тьме спел славословие, и тогда священнослужитель снял с нас венки. Это, вне сомнения, символизировало завершение обряда, ведь священнослужитель побудил нас заключить друг друга в объятия. И благословил нас — теперь мужа и жену!
Свет сразу начал меркнуть: частью его будто бы загасили, частью он истаял, сменившись тьмой.
Оказавшись во тьме, мы с женой вновь взяли друг друга за руки и какое-то время стояли сердце к сердцу: мы крепко сжимали друг друга в объятиях и жарко целовались.
Мы инстинктивно повернулись в сторону ведшей в церковь двери, немного приоткрытой, так что могли видеть лунный свет, просачивавшийся в щель. Моя жена стискивала мою левую руку — руку, предназначенную жене, — и ровным шагом мы пересекли старую церковь и выбрались под открытое небо.
Несмотря на все то, чем одарила меня тьма, было приятно оказаться под звездным небом и — вдвоем, тем более что теперь нас связывали новые отношения. Луна поднялась высоко, и ее сияние после полутьмы или же полного мрака, царивших в церкви, было для меня все равно что белый день. И теперь, впервые, я смог как следует рассмотреть лицо моей жены. Блеск ночного светила, возможно, подчеркивал ее неземную красоту, и все же ни лунный, ни солнечный свет не смогли бы отдать должное этой красоте в ее живом человеческом великолепии. Упиваясь ее лучистыми глазами, я был не в состоянии думать о чем-либо еще; но когда на мгновение я отвел взгляд от ее глаз и предусмотрительно огляделся, то увидел всю ее фигуру, и сердце у меня сжалось. Ясный лунный свет обрисовывал каждую деталь с чудовищной точностью — я отчетливо видел, что на ней нет ничего, кроме савана. Во тьме, после заключительного благословения, прежде чем вернуться в мои объятия, она, должно быть, сняла фату невесты. Возможно, это соответствовало установленному обряду ее религии. Но все равно сердце у меня защемило. Торжество от сознания, что она стала только моей, подпитывалось и тем, что я созерцал ее в одеянии невесты. Но как бы то ни было, она нисколько не утратила для меня своей прелести. Мы вместе пустились тропой через лес, и она не отставала от меня ни на шаг, как и должно жене.
Когда мы прошли меж деревьев немалую часть пути и увидели замковые кровли, будто золоченые под светом луны, она остановилась и, глядя на меня с любовью, произнесла:
— Здесь я должна оставить тебя!
— Что? — Я был ошеломлен, и мое огорчение наверняка отразилось в моем голосе, в тоне неописуемого удивления.
Она поспешно добавила:
— Увы! Это невозможно — я не могу идти дальше; пока не могу.
— Но что удерживает тебя? — спросил я. — Теперь ты моя жена. Это наша брачная ночь, и твое место, несомненно, рядом со мной!
Боль в ее голосе задела меня за живое:
— О, я знаю, знаю! Нет более заветного желания в моем сердце — и быть не может, — чем разделить кров с моим мужем, его кров. О мой дорогой, если бы ты только мог себе представить, что это для меня — быть с тобой навеки! Но я действительно не могу, пока не могу!.. Если бы ты знал, сколького мне стоило то, что произошло сегодня ночью, — да, возможно, еще будет стоить и другим, и мне самой, — ты бы понял меня. Руперт, — (она впервые назвала меня по имени, и я, конечно же, задрожал и не мог унять дрожь), — муж мой, только лишь потому, что верю тебе верой истинной любви и любви взаимной, я не должна была делать того, что сделала сегодня ночью. Но, дорогой, я знаю, что ты на моей стороне, что честь твоей жены для тебя все равно что твоя честь, так же как твоя честь и моя для меня едины. Ты можешь помочь мне — и в этом единственная для меня помощь сейчас, — если будешь верить мне! Терпение, мой любимый, терпение! О, потерпи еще немного! Немного! Как только душа моя освободится, я приду к тебе, муж мой, и мы никогда больше не расстанемся. Смирись на время! Поверь мне, я люблю тебя всем сердцем, и быть вдали от тебя для меня еще горше, чем тебе остаться сейчас без меня! Мой дорогой, я не такая, как все женщины, и когда-нибудь ты это поймешь. Еще какое-то время я буду связана обязательствами, наложенными на меня другими, я приняла эти обязательства из самых святых побуждений и не вправе пренебречь ими. Поэтому я не могу поступить по своей воле. О, поверь мне, мой любимый… муж мой!
Она с мольбой протянула руки. Свет луны, лившийся меж редеющих деревьев, выбелил погребальные одежды на ней. И тогда мысли обо всем, что она, должно быть, вынесла, — о чудовищном одиночестве в мрачной гробнице, стоявшей в крипте, об отчаянии беззащитного перед неизвестностью существа, — нахлынули на меня, накрыв волной сострадания. Что еще мог я сделать, как не постараться уберечь ее от новых мук? И для этого нужно было всего лишь выказать ей мое доверие, поверить ей. Если уж она должна вернуться в страшный склеп, то пусть, по крайней мере, унесет с собой память о том, что любящий ее и любимый ею мужчина — мужчина, с которым она была только что соединена таинством брачного обряда, — полностью доверяет ей. Я любил ее больше, чем самого себя, дорожил ею больше, чем своей душой; и моя неописуемая жалость к ней подавила всякий эгоизм. Я склонил голову перед ней — моей Леди и моей женой — и проговорил:
— Пусть будет так, моя любимая. Я безгранично верю тебе, как и ты мне. И тому доказательство — свершившееся сегодня ночью; даже моя прежде сомневавшаяся душа теперь спокойна. Я буду ждать со всем доступным мне терпением. Но пока ты не придешь ко мне навсегда, навещай меня, давай знать о себе. Для меня тяжелым будет это ожидание, моя дорогая жена, ведь я буду думать о том, как ты одинока, как ты страдаешь. Поэтому будь милостива ко мне, не томи меня долго, подавай почаще надежду. И, дорогая, когда ты действительно придешь ко мне, ты останешься навсегда!
В этих моих последних словах, в их интонации была жажда получить нерушимое обещание, и прекрасные глаза моей жены наполнились слезами. Дивные звезды в этих глазах затуманились, когда она ответила мне с пылкостью, показавшейся мне неземной:
— Навсегда! Клянусь!
Последний долгий поцелуй, крепкие объятия, жар которых я еще долго ощущал, — и мы отступили друг от друга, расстались. Я стоял и смотрел вслед белой фигуре, скользившей во тьме, что сгущалась вдали, а потом исчезнувшей в глубине леса. И конечно же, мне не привиделось, это был не обман зрения — ее закутанная в саван рука, поднятая в знак благословения или прощания за миг до того, как пропала во мраке.