Ледобой-3. Зов — страница 126 из 155

— На-ка, запей! Не хотел молока, а придётся.

Стюжень пил, морщился и зыркал на старого друга поверх бока расписной чарки.

— Пей, вопросы потом.

Да пью, пью. Верховный еле заметно сник, напряжение куда-то ушло, брови, собранные было в одну тревожную седую полосу, по местам разогнал. Должно быть две, вот пусть две и будет.

— Сивый на ночь глядя ушёл. Вместе с вестовым и ушёл.

— Мне почему не сказал?

— Ты спал.

— А…

— А потому! — нечасто такое бывает, но уж когда случается, делай зарубку на дверном косяке — Урач голос дал, и громыхнуло так, что Стюжень от неожиданности подавился вдохом. — Потому! Ты устал после дороги, дрых без задних ног, да и не послушал бы он никого. Знаю я этот взгляд. Ровно насквозь глядит, никого не видит, губы сжаты, подбородок вперёд выехал. Да и сказать по совести, заигрались вершители судеб. Зарвались.

— Что там с Ржаной? Это всё те дела, когда из-под руки Длинноуса выбежать захотели? Мол, только князь над нами?

— Да. Ну про тех соболят и песцов, что Сивый в лесу нашёл, ты знаешь… И про то, как надоумил родичей разводить зверят, ровно овец, тоже. Так вот, получилось у них, — Урач оглянулся, и Стюжень поклялся бы чем угодно, что старый улыбался. Еле заметно, лишь тень по бороде мелькнула, но улыбался. — Весной первое золото получили за меха. Длинноус со своими волками за долгом приехал, что в том году давал, рассчитывал землёй взять, а ему ржаные: «На тебе, боярин, должок!»

— Небось у заимодавца нашего рожа от самодовольства трещала, пока ехал до Ржаной, — верховный поболтал молоко в кружке, выловил мошку, вытер пальцы о порты, приложился к чарке. — Я Длинноуса знаю. Думал: «Ну вот и землица теперь моя», а ему золото под нос тычут.

Урач кивнул. Приблизительно так и было.

— Ну… наш боярчик такой наглости не стерпел и полдеревни в струганину искромсал, — Стюжень с вопросом в глазах поглядывал на друга. Верно говорю, так было? Хозяин кивнул и добавил:

— Его ко всему прочему лесом послали.

— Ну… золото появилось, там и свою дружину можно держать, — Стюжень задумчиво смотрел на собрата, и Урач про себя подивился — до чего похож его теперешний взгляд на Безродов: оба глядят мимо, но на самом деле что-то видят: Стюжень от увиденного аж глаза округлил и немо что-то шепчет. Ничего. Самого ночью такие же видения донимали, и глаза, наверное, выкатил так же. Была бы жива старуха, ночью от испуга точно померла бы, глядя на него.

— Боянщина без бояр, — ошалело пробормотал верховный и замычал, мотая головой, будто видение с глаз прогонял.

— Они костьми лягут, но первого, кто произнесёт это вслух, распустят на ремни, — угрюмо бросил Урач. — Но ты, старый, не ссы, я тебя не сдам.

— А там Сивый, — верховный, глядя куда-то в стену, равнодушно отмахнулся и поджал губы. — Тот ещё подарок.

— Коса найдёт на камень…

— И нам осталось для самих себя решить, кто у нас коса, а кто камень.

— Кого бы ни определили в камни-косы, бесследно это не пройдёт. Поедешь?

— А смысл? — Стюжень мрачно ухмыльнулся. — Всё равно не успею. Да и надоело строгую морду постоянно держать.

— Ты это про что?

— Да так… Некоторые зарвались, а кому-то надоело морду держать. Кстати, а тебя куда носило эти дни?

— Башку заговорённую нашли у деревни. Полдня ходу. Отрубленную. Лежит в траве у самой дороги, зубы скалит, глазами хлопает, матом кроет до того красиво, аж ухо разворачивается, чисто цветок… Бабы перепугались, за водой не пройти.

Верховный поймал себя на странном чувстве: хоть и раздирают Боянщины беды, солнцу ничто не указ. Утро выдалось чудесное, теплынь затопила Сторожище по самые защитные стены, день обещал прокалить город, ровно доброе жаркое, городские пообещали обильно посолить то жаркое собственным потом, в общем вышла бы к вечеру одна только ароматная благодать, и только двое седых бросают в такой неописуемо хороший, свежий, летний воздух жуткие слова. Точно волчью ягоду в стряпухино варево. Неправильно это. Солнце заглядывало в окно, неподалёку проскрипела телега, на древней яблоне, что росла во дворе, сплетничали визгливые и суматошные воробьи, а ворон, сидевший на крыше, изредка вставлял одно-другое мудрое «слово» и смотрелось это донельзя смешно. А потом резко, будто по мановению руки поодаль, где-то на окраине Сторожища, там, где на берегах Озорницы лежали песчаные берега, встал высоченный пыльный столб. Качаясь и ломаясь в пояске, ровно пьяный, он без ног побежал на город, за крохи времени перемахнул реку, перепрыгнул через стены, и разлетелся по улице, точно конь в намёте, у тех, правда из-под копыт камешки летели, у этого — крынки, тряпье, исподнее, где-то и тын сдался бешеному напору. Стюжень в окно увидел, как на дальнокрае выросла исполинская воронка, чисто благовоспитанный горожанин понеслась строго по улице — никаких тебе пьяных выкрутасов через чужие дворы и сады — только эта благовоспитанность того рода, после которой глядишь на улицу и выть хочется от ужаса. Дом Урача стоял наособицу от всех, чуть в стороне, и то, что песчаник плюнет на весь остальной город и пройдёт через двор Урача, Стюжень знал, ровно это он сам парит невидимой громадой в небесах, щёки раздувает, да гонит из лёгких воздух. Урач на мгновение повернулся — заметил, что света стало резко меньше, ровно предзакатные сумерки раньше полдня на город упали — и в следующее биение сердца жуткий гул, начинённый бессчётным полчищем песчинок, полез в окно и дверь, распахнул которую резким и молодецким рывком.

— Глаза! Не дыши! — только и успел крикнуть верховный.

И холоду нанесло. Жуткого, чисто из самого сердца полуночи, настолько нелепого в летней окружающей благодати, что деды против воли с закрытыми глазами поёжились. Пыль по светлице носится, исполинский песчанник через дом перепрыгивает, а ты сидишь-стоишь и ёжишься. Наверху по кровле застучало, будто гороху на тёс высыпали, а потом собрали всё мокрыми тряпками да и развезли от конька до ската. Уже и пыль улеглась, и на крыше отшумело-отгрохотало, а ты сидишь-стоишь, держишь глаза сомкнутыми, и мурашливые волны по телу бегают, будто встряхивают тебя чисто застольное покрывало от крошек: р-р-раз, дёрнул озноб за руки и пошла волна на спину, и мурашки весело разбегаются врассыпную по всей шкуре. Разве что не орут, как дети. Как только в седой шерсти на спине не застревают?

— Ушёл, — хозяин то ли спросил, то ли утвердил и осторожно, по-одному расцепил веки.

Урач отряхнулся, выхлопал рубаху, согнувшись в поясе, растеребил седины. Стюжень быстро, насколько позволили ноги, рванул к двери, на ходу растирая глаза, выскочил на крыльцо и заозирался. Как есть. Пылевик играючи перешагнул через избу Урача, забросил на кровлю кусок тына, чьё-то исподнее и пузатый бочок разбитой питейки — вон и ручка сиротливо горбатится. А пыльный столб за несколько мгновений выбрался из города и умчался рвать в клочья черту дальнокрая.

— На полдень-восток пошёл, — севшим голосом пробормотал верховный и утёр испарину.

Студёный воздух поймал в мёрзлые ладошки выброшенные слова, укутал в легкий парок, покачал у самых губ и разогнал по сторонам. Какое-то время воздуся ещё звенели холодом, изредка сверху падали снежинки, и настолько беспомощно гляделось в синих небесах солнце, закованное в тусклый обруч, что ворожцы переглянулись. А потом всё… вышний светоч сломал морозец, и тепло хлынуло во все стороны, ровно в самом деле сидели под невидимым колпаком, вроде глиняного, а тот не выдержал каления солнцем и лопнул.

— Брага есть? — с тоской спросил Стюжень и в сердцах стукнул по бревну кулаком.

Урач внимательно посмотрел на старого друга, усмехнулся, кивком головы позвал в дом.

Хозяин достал с полки глинянку с крышкой, плотно пригнанной на сырную сыворотку. Поставил на стол, с заговорщицким видом кивнул.

— Пойдёт? Как раз про Черняка расскажешь.

— Что у тебя там? — Стюжень взял питейку в руки поднёс к ушам, поболтал.

— Открывай.

Верховный пожал плечами, облапил крышку, покачал туда-сюда, выдернул. Потянул носом, с удивлением вытаращился на старого друга, довольно хмыкнул.

— Непередаваемое чувство пить, когда от тебя больше ничего не зависит. Садись. Окорок доставай, я знаю, тебе Моряй принёс. О-о-о, нет! Удивлённые глаза мне тут не делай! Доставай.

Глава 45

Безрод с двоюродным братом незадолго до полудня рысью въехали в Большую Ржаную, вернее в то, что от неё осталось. Могли бы и раньше, но братнин конёк ездовым не был, против Теньки ему было не сдюжить ни в намёте, ни в рыси. Так и располосовали путь домой, где намётом, где рысью, где шагом. Колун чем-то неуловимым вышел похож на Сивого — ничего радостного не нашлось в том поводе вернуться в родные места, что привёз брат — так и ехали родичи мрачные насупленные: оба нахмурены, брови сведены в одну черту, челюсть вперёд выехала, изредка один или другой кривился, да зубы показывал. Безрода перекашивало и временами накатывало — он чувствовал. Наверное, глаза белели, дневной свет в такие мгновения казался ослепительным, почти нестерпимым, а солнце напротив делалось чёрным. Тоже нахмурилось?

— Вон, гляди, — перед Чубатыми холмами брат махнул рукой на столбец чёрного дыма, что за холмами взбирался в небо, к солнцу, и где-то там наверху, дым осёдлывал ветра, и тот уносил его в дали дальние.

— Вижу, — буркнул Сивый и разрешил Теньке унестись во всю прыть. — Догоняй!

Ещё недавно здесь кипела жизнь, в тот памятный раз на взгорке его приметили соседские сорванцы, тут привечал деревенский старшина Топор, а Топорица метнула на стол столько всего, будто родич вернулся из голодного края. И где дом Топора? А вот он: если метёлкой поскрести, в Топорицын плат поместится тютелька в тютельку горкой чёрной гари.

Здесь стоял дом Квочки, простецкой тётки, вдовы с пятью ребятами, мал мала меньше, и если в мирные времена она и в самом деле наседкой кудахтала над детьми, сейчас сидит молча: вокруг пепелище, печь единственная стоит необвалена, ровно скелет от дома остался, а Квочка глядит в одну точку, и где-то в ушах, звучит почему-то голосом Верны: «Разума здесь уже не будет. Младшеньких она потеряла. Двоих. В огне остались».