— Ты гляди, Бушуй, душегубские палубу вылизывают!
— Нет бы за своим по всей Боянщине подчистить, они тут вошкаются.
— Драить палубу — это тебе не в моровой грязи да кровавых ошмётках по всем краям возиться!
— Что там такое? — Головач подошёл с кормы, оторвался от свитка, который читал, поднял глаза.
— Боярин, гля! Душегубчики взгляды прячут в глаза не смотрят. Совесть, видать, заела, стыдобища жрёт.
«Спокойно», Рядяша усмехнулся, рукой показал, мол, дыши ровно, братва.
— Подонок своё возьмёт, — резко отрубил боярин. — Для того и пришли. Плачет по нему верёвка! Давай сходни, меня князь ждёт!
Неслухи мрачно переглянулись, покосились на Рядяшу с немым вопросом. Тот решительно помотал кудлатой башкой из стороны в сторону. Нет, никого трогать не будем. И так вонь стоит до небес, тронешь этих, вообще глаза смрадом выест и только хуже Сивому сделаем.
— И вот что, — Головач остановился на сходнях, повернулся, нашёл глазами кормчего. — Могут подвезти три бочонка заморской браги, погрузите в нутро. Когда подвезут не знаю, но если доставят — схороните. И бережно тут у меня! Расколотите бочата, три шкуры спущу.
«Поняли, три бочонка подвезут!» — Рядяша молча кивнул на ускакавшего Головача. Вороток, Ледок, Неслухи, Гюст и остальные, гоняя воду по палубе, также молча сверкнули глазами. Не иначе ко дню приговора подгадал, пёс шелудивый: Безроду клеймо виноватого, а этот бочонок откупорит, накушается в три горла. Рядяша глядел вослед Головачу и сам себе удивлялся: не свела бы в своё время судьба с Безродом, да услышал бы о своих что-то подобное, как пить дать дерьмецом забросал бы головачей, а вот свела и глядишь на мерзавца, как на яблочную запеканку, что жена подаёт после жаркого: знаешь, что она есть, знаешь, что вкусна, и знаешь, что никуда не денется. В какой-то раз даже глядишь на неё, слюни копишь. Жалеешь что ли?
— Слышь, браток, — весомо пихнули слева-сзади, — нельзя такое спускать, нельзя-а-а-а!
Рядяша повернулся. Рядом стоит Неслух, руки скрестил на груди, подбородком показывает на головачей: те, видно, совсем бошки растеряли, тот, кого кормчий звал Бушуем, скатился уж вовсе в скотское непотребство — скинул порты, повернулся задом и давай булками сверкать, да ещё наклонился и хлопает себя по ягодам.
— Ты себя не руками хлопай, — буркнул Рядяша, доедая яблоко. — Крапивой. Толку будет больше.
Шагов двадцать до головачей, пол-яблока — самое то: и распробовал, и ещё достаточно тяжёлое и объедки уже, а когда оно прилетает тебе в самый зад, в правую половину, куда скоморошество девается? Бушуй от неожиданности подскочил, схватился за «рану», но самое главное — взгляд. Удивлённый, когда в морду получаешь нежданчика, и даже где-то обиженный.
— Колпак завтра, — Рядяша развёл руками, состроил виноватое лицо. — Уж прости.
— Какой колпак? — не поняли там.
— С бубенцами. Придурочный. С собой не возим.
— Воевода ублюдок и сами ублюдочное племя!
— Яблоко ещё есть? — заозирался старший Неслух.
— Лови. Повторить хочешь?
— Ну зачем повторяться, — Неслух достал из мешка кусок тканины, замотал яблоко, подошёл к борту. — Эй там, лови! Чего разбежались, дурни?
Головачи, едва увидели мощный замах не самого маленького воя, мало за борта не попрятались, Злобог его знает, что он там швыряет. Камень что ли? А самим что делать? Не стрелами же утыкать этих душегубских. А Неслух, гоготнув, просто швырнул по дуге. Несильно.
— Что это? Яблоко?
— Не-а, платок.
— Зачем?
— Сам выбирай. Сопли подотри, порты промокни. Поди, всю ладью от страха заляпали.
Рядяша ржал со всеми, а когда смех отзвенел, подозвал Неслухов.
— Братовья, ну-ка вспоминаем: ещё до осады дядька ваш как-то убойную брагу делал. Ну, ту, на ядрёном сусле. От него аж пена шла, когда в солод бросили. Вспоминаем.
— Ну, было такое.
— Что-нибудь рассказывал?
— Да всё рассказывал.
— Так, Вороток, Ледок, и вы оба за мной…
Уже в сумерках к ладье Головача подъехал возница на телеге, кликнул старшего.
— Чего тебе?
— Головача ладейка?
— Ну, допустим.
— Нукал жене муж, потом пил из луж. Сам-то на месте?
— А тебе зачем?
— Кто спрашивает зачем, останется ни с чем. А что, бражку заморскую никто не ждёт?
— Мы ждём.
— А забирай!
На ладье засуетились, пошло движение, с десяток светочей вспыхнули один за другим.
— Ого, здоровенные бочки! И четыре!
— Четвёртая в подарок.
Чекан спустился, обошёл бочки. Здоровые, придётся катить. Крышки пригнаны плотно, даже глиной промазаны, и пахнет… смолой. Смолой что ли облиты?
— Чего это? Смола?
— Бражка заморская, везли из-за тридевять земель. Понимать надо. А вдруг волны? А вдруг солнце? А вдруг бочка возьми да рассохнись?
Головачёв кормщик поскрёб в затылке. Да, тут лучше перебдеть. То вода, то солнце, то вода, то солнце… Никакая бочка не выдержит.
— Давай, парни, четверо на бочку… спускаем бережно. Ого смола свежая?
— Мой всегда подновляет, когда отдает. А вдруг тебе везти морем да обратно за тридевять земель? И ведь обидки выкатишь, если не довезёшь.
— Выкачу, а как же! — весело согласился Чекан.
Выкатят обидки, подкатят к сходням бочки, закатят на палубу, скатят по настилу в нутро. Солнце катится по небу, а человек отчего-то скатывается, и какой-нибудь сердоболец обязательно спросит: «Как ты до такого докатился?»
Когда Рядяша, Неслухи и остальные поднялись на борт Улльги, вид у всех был, ровно коты в сметане перемазались: если бы можно было от довольных рож подпалить светочи, подпалили бы.
— Эй, босота заставная, — прилетело от головачей, — сухари да вода? А мы заморскую бражку тянем. Головач особливо для нас бочонок пригнал! Вот это я понимаю, воевода и дружина!
Рядяша сделал своим страшное лицо и немо затряс кулачищами, дескать, молчать, пёсье племя, не вздумайте ржать! А как тут не заржать, если смех изнутри кишку щекочет, и Ледок без единого слова, руками сказал всё что думает, только хлопки улетели в сумерки. Там и остальных на лицо перекосило, и так взболтали руками подступающий мрак, и такое полетело в темноту… полетело бы, дай заставные голос. Ну а того сусла, что беззвучно в небо исторгли, хватило бы сквасить вечернюю мглу, чтобы пошёл сизый снег, а там сверху, осталась бы небесная сыворотка, белая-белая, чистая-чистая, как облака.
— А ожоги откуда?
Верна лежала поверх шкуры, головой на Сивом, потягивалась всем телом, и Безрод, хоть и выжал жену, ровно спелую ягоду, мало не в кашицу, нет-нет косил глазами да посмеивался. Ноги сильные, длинные и ровные, а тогда, в рабском загоне Крайра, мослы торчали, аж глядеть было тошно. Это сейчас грудь такая, что встанешь с ложницы одновременно и сытый, и пустой аж до звона в ушах и гула в требухе, взгляд увести не сможешь, будто ресницы верёвкой к её соскам привязали. А тогда всё было лиловое, синее, плоское, кровавое и грязное.
— Ожоги? Так… краснота.
— Ну да, кого иного в пепел спалило бы, а этому хоть бы хны.
Сивый вздохнул, окатил Верну многозначительным взглядом и прикрыл шкурой. Она усмехнулась и смешливо поджала губы.
— Детей забрала бы. Уездят они стариков.
— Как ты меня?
Безрод покачал головой — не-е-е-ет, она невыносима — и прикрыл ей рот ладонью, Верна только привычно захлопала ресницами.
— Бу-бу-бу…
— Чего?
— Бу-бу-бу…
Он отнял руку. Не совсем, так, чуть-чуть, чтобы воздух прошёл, а если опять за своё примется, получит красотка пятерню на уста.
— Так ожоги откуда?
— Огненные псы.
— Боги, что ещё за напасть?
— Милые зверушки. Если глядеть издалека.
— Болит?
— Уже нет.
Сивый запустил пальцы в её волосы. Густые, длинные, тяжёлые, косу потом заплетёт, когда на люди выйдет, а пока так пусть — болтается на самом кончике остаток плетёнки, держит ржаной сноп в узелке… даже на бармицу похоже, та, правда, покороче бывает. И с нею всегда так: погрузишь руку в золотистое море, ровно в водопадец, начнёшь пальцами ворожить, она тут же мостится поудобнее и спину подставляет, ровно кошка, мол, давай, гладь и ласкай. Безрод незаметно вытащил из-под подушки гусиное перо и нежно, едва касаясь повёл вдоль хребта — Верну от неземного блаженства аж скрючило — корёжить начало от плечей до ступней, ноги и пальцы мало узлами не увязало.
— А-а-а-а… где перо взя-я-я-ял?
— Вообще-то, это моя забава.
— А-а-а-а…
Лежит на животе, покачивается и выгибается, когда перо заходит на рёбра и грудь, мычит бессловесной тварью, шкуру в горсти собирает, та аж трещит. Мало того, что перо гусиное, она и сама гусиной шкуркой укрывается.
— Ещё-ё-ё-ё…
— Это. Моя. Забава.
— Потом… обещаю… пока не заснёшь… и даже после того полночи, а-а-а-а…
Безрод увёл перо на ухо, легонько пошуровал в улитке, а когда Верна потеряла себя и утробно завыла, Сивому даже ладонь пришлось на уста ей бросить, крик стреножить.
— Тс-с-с-с! Терем на ноги поднимешь.
— Да и мрак с ними… А помнишь тогда, в наш первый год, как я пером по рубцам водила, ты почти ничего не чувствовал, и лишь когда на нетронутое уходила, тебя курочить начинало?
Сивый усмехнулся. Забудешь такое. Допрежь никто такого не делал, а она взяла и сообразила, и если сказать кому, не поверят — сидишь у Отвады на пиру, и ночь торопишь, чтобы она взяла перо поскорее: в сече рубишься, от смрада крови уже в горле колом стоит, а на спине само собой зудеть начинает, мол, хватит подставляться под мечи, беги подставляйся под перышко.
— Чего уставился?
Верна лежит на животе, руки сложила под подбородком, косит вверх одним глазом, бубнит в шкуру еле разберёшь.
— Нравишься.
Одно коротенькое мгновение в горнице властвовали тишина и неподвижность, но всего лишь мгновение. Одно. Коротенькое. Она резко подскочила, встала на колени и уставилась в глаза. Сивый безнадёжно покачал головой и отвёл взгляд. Да спрячь же ты титьки, наконец! В рубках выжил, под ножом у Сёнге выстоял, хочешь вот так доконать?