— Мой свояк соседится со Стюженем, — шепнул Гречан Хватку, шорник и гончар подсуетились загодя — выбрались за ворота ещё накануне, перед закрытием, да ночь в лесах и пересидели. — Говорит, своими собственными глазами видел, как подвели среди ночи коня верховному, тот в седло прыг, и нет его.
— Известно, чего засуетился, — гончар скрестил руки на груди, хотя тут скрещивай-не скрещивай: от того, что тебе по великой тайне шепнули на ухо, крылья на спине растут, аж рубаха трещит, вот так и взлетел бы надо всей толпой, которая знать ничего не знает, а ты — да. — Моровые в стадо сбились, на полудне бедуют. Их, болтают, уже под Сторожищем положили видимо-невидимо. Во как далеко забрели. Во какую силищу Сивый обрёл!
— А он с такой силищей не сбежит? Гляди, лежит, ровно на полянке под солнцем. Хоть бы хны ему.
Хваток, соглашаясь, мрачно покачал головой. Если, как говорили, Сивый в одиночку торговые поезда избивает, голыми руками людей пополам рвёт, да кровь, будто воду хлещет, ему эта клетка, как лосю щелчок пальцем по лбу. Пройдёт насквозь и не заметит. Как раз давеча Ромаха умным назвала, а тут, хочешь не хочешь, нужно лицо держать.
— Не знаю, как там насчёт сбежит, но, думаю, просто этим днём никому не будет.
А⁈ Каково⁈ Думаю… не просто… Это тебе не с упряжью возиться! Запоминай, колода, как сказал, при случае сумничаешь!
— Ещё бы! Не каждый день бояре мрут, ровно скотина забойная!
— Что? — Хваток рот раззявил от удивления: у Гречана тоже крылья растут?
— Не слыхал? Тю-ю-ю-ю, малой, эдак заработаешься, всё на свете проглядишь! Болтают, Длинноус помер. А перед смертью бредил и вышло, что он самый что ни есть младший брат князю! Сечёшь?
— Бредил?
— Ага! Признался во всех грехах, и проговорился, дескать эту тайну ему матушка на последнем издыхании поведала. Слюбилась с батюшкой Отвады, со старым князем, а мужу ничего и не сказала, а как помирать пора пришла, тяжкий грех душу придавил, крылья расправить не давал. Вот и скинула камень с души.
— Ну чего ты брешешь? — протянул кто-то сзади.
Гречан и Хваток оглянулись. За их спинами стоял каменотёс Кош и затылок скрёб, поглядывая то на одного, то на другого.
— А ты думал! — залихватски скривился Гречан. — Небось, целый день над камнями гнёшься, облизываешь да нюхаешь, у тебя вон каменная пыль на носу, а всё туда же, поправлять лезешь.
— Не-а, не брат он ему, а сын! Отвада ему как раз в отцы и годится.
Хваток и Гречан озадаченные переглянулись. Ну, пожалуй, такое возможно. Уж точно не полста ему, молодой был слишком. Если так, что выходит? Сын?
— Но если сын, тогда…
Что «тогда», Хваток не договорил. Охотничьи рога его перебили, и трубный зов унёс гулкий шепоток толпы, ровно ветер пыль. Одна только Озорница «рта» не закрыла — как текла, так и продолжила течь, как бормотала что-то своё, так и продолжила.
— Слушай меня, люд сторожищинский, народ боянский! — Отвада встал и повернулся к толпе. — Суд учиняем! Воеводу заставы на Скалистом острове видоки обвиняют в злодействах и душегубстве! Виноватят в разгуле мора и лиходействе. Всего столько набралось, что было бы у Безрода десять голов, и выйдет так, что на самом деле виноват, все десять оттяпали бы.
Хохотнули. Правда не громогласно и не все. Большинство просто зашумело, ровно не дышало до того, а теперь вздохнуло во всю мощь лёгких.
— Все вы знаете, в прошлую войну, плечом к плечу бились, вместе город от врага обороняли, но уж слишком обвинения тяжелы.
— Гля, князь на него и не смотрит, — шепнул Кош, а Хваток и Гречан, не сговариваясь, поёжились, будто колючих семян шиповника обоим за шиворот сунули.
— Аж так усердно вместе бились, князюшко, — крикнул кто-то слева, ближе к Озорнице, — что мало не сгнобил ты его!
— Сам-то в горячке, поди, тоже не медовый пряник, — Отвада повернулся на голос, развёл руками. — Небось, поколачиваешь благоверную под бражкой?
— Не без того, — весело крикнул правдоруб. — Только тут силы равны: язык у баб так стучит, как не всякий кулак сподобится — в ухо заедет, аж башка полдня раскалывается! И перед глазами красно!
Толпа зашлась в трогательном единодушии, гоготали, не сдерживаясь — дулись, толкались да обиженно щипались только жёны, да и то не все: какие-то кобылицы ржали громче мужей, аж складывались в поясе, хлопая себя по ляжкам.
— Разберёмся, — Отвада успокоил толпу. — Что-то и сам видел. Чего не было, сочинять не буду, а что увидел, и вы узнаете. Или нет у вас веры своему князю?
— Есть, — в один выдох шумнула толпа, и Отвада довольно крякнул — то-то же!
Безрод сидел в своей клетке, грыз травинку и ковырял под ногтями черенком от яблока. Когда толпа хохотливо взбурлила, удивлённо поднял голову, покосился в просвет между бревнами клетки, да в промежуток меж телами стражи. Усмехнулся, нашёл глазами Верну, подмигнул, потыкал в сторону гомонящих горожан, назидательно поднял палец. «Слыхала, что говорят? В ухо войдёт, да потом в голове чисто ураган гуляет». Она, как на иголках сидевшая со Снежком наособицу от остальных родовитых да именитых баб, удивлённо выкатила глаза, подняла брови и разве что в голос не крикнула, тыкая в себя: «Я что ли? Ты это про меня?» Сивый дурашливо скривился, по-скоморошьи распахнул глаза и несколько раз вопросительно качнул головой. «А разве нет?» Верна закатила глаза, подняла руку и плавно заводила вверх-вниз, из стороны в сторону. «Я полночи без единого слова нежила тебя пёрышком! Молча! А ты лишь рычал да мурлыкал». Безрод нахмурился, припоминая, затем поднял глаза и удивлённо кивнул. «Точно! Молчала. А я мурлыкал!» А потом в лице Верны что-то дрогнуло, она шмыгнула носом и крепко сжала зубы, аж на скулах заходило. Показала на себя, потом несколько раз пальцем ткнула в стражников и, оскалив зубы, в сердцах полоснула себя по горлу. Сивый стёр с губ дурашливую улыбку и покачала головой. «Нет!»
— Гля, душегуб со своей змеищей в гляделки играется, — жёны, дочери, сёстры родовитых, сидевшие своим кружком сразу за мужьями и отцами ревниво косили налево и разве что не шипели. — По-хорошему её бы в клетку к душегубу!
— Сильно болит нос? — княжна, улыбаясь, повернулась к Луговице, с белилами по всеми лицу больше похожей на снежную бабу. — Дурында, надо было сразу лёд приложить!
— Да кто ж знал, что она здорова, как лошадь, и биться горазда, ровно вой?
— То есть в следующий раз не полезешь правду рубить?
— Конечно нет! Мне, знаешь ли, ночами нужно мужа ублажать, а как его ублажать с такой рожей? Нос расквашен, точно у портовой шалавы, губа распухла.
— Тварюшка продажная, что ж ты тогда в судьи лезешь? — Чаяновна глядела тепло-тепло, улыбалась ласково, подмигивала так, как обычно поддерживают, мол всё обойдётся, и Луговица от растерянности даже рот забыла захлопнуть, будто оглоушили. — Тебе кулак показали и ты продалась, ровно та самая шлюшка с постоялого двора.
— Да это же он тебя продал! — встряла Роднянка, жена млечского князя Белочуба — уж на что боярышням да боярыням не терпелось языки отвязать, выговаривать Зарянке такое могли, пожалуй только Роднянка да Узорница, половина былинейского князя Хвоста. — С рук на руки передал! А кого у нас продают с рук на руки? Подсказка — это бывает на постоялых дворах.
Боярыни и боярышни захихикали, но после взгляда Зарянки собственным же смешком и поперхнулись.
— Уж кого на самом деле продали, так это дурочку одну замуж, — Зарянка беспечно пожала плечами, — Нет, оно понятно — за неудачное покушение откупаться девками да золотом, оно того стоило, правда? Забыла только, что в списке первым стояло: золото или девка? Не напомнишь? А уж как та проданка ноги раздвигает, да рожает своему покупателю одного за другим, про то рассказ отдельный.
Роднянка зубами заскрипела, уже было рот раскрыла, да остальные зашипели — тихо! Первого свидетеля выводят. Пока за княжнами смотрели да слушали, остальное чуть не упустили. На открытое вышли сразу двое, и если второй местным знаком не был, первого сторожищинцы узнали — нет-нет, да посвистывали. В судейские глашатаи выбрали былинейского воеводу Речкуна, он-то и вывел на ответ Кабуса да Шкуру.
— Чего это с ним? — былиней кивнул на Кабуса.
— В себя не пришёл, — буркнул Шкура. — Да боюсь и не придёт больше.
Хизанский купец моргал, щурился, то и дело дёргал головой, будто отворачивается, руками подёргивал, ровно закрыться хочет, и спроси кто-нибудь у сотни человек, чего это с ним, вся тысяча ответила бы: «Как пить дать боится».
— Рассказывай. Подробно. Ничего не таи. Но и лишнего не давай.
Шкура исподлобья обвёл взглядом толпу, насколько хватило глаз, покосился в сторону чёрной клетки — Сивый как сидел, так и остался сидеть, привалясь к бревну решётки и сложив руки на груди — молча кивнул.
— Уже мор по землям гулял. Не как сейчас, послабже. А я торговый поезд из Арчиды к соловейским берегам вёл.
— Это сбоку от Хизаны что ли? — крикнули из толпы, — Арчида твоя?
— Ага, сбоку, — усмехнулся Шкура. — В уголке, на полочке.
По толпе пробежал смешок, и прилетело обиженное: «Сама дура! Нигде не бываю, так хоть спрошу!»
— И оставалось нам всего ничего до первой соловейской заставы, когда…
Раньше, считай, Кабус и вовсе смирно стоял, а всамделишно трясти его начало вот теперь. Голову задёргало и остановиться он сам не мог: руки то подносил к лицу закрыться, но назад опускал, и морщился, ровно удара ждёт. Все, кто был на суде: толпа, князья и бояре, мужчины и бабы, все переглянулись, каждый нашёл глазами соседа. Не каждый день увидишь, как ужас человека разбивает.
— Когда на дороге появился… — Шкура обвёл глазами скамьи на возвышении: бояре, именитые да родовитые аж с мест повскакивали, всё имя ждали, — человек в синей рубахе, с рубцами по всему лицу.
— Да говори сразу: «Безрод появился!» — рявкнул Косоворот.
— И появился верховой в синей рубахе, вся рожа в рубцах, одно лицо с Безродом, — упрямо повторил Шкура, едва заметно сплюнув как раз в ту сторону