Летим по той же самой великой воздушной трассе Антарктики, два отрезка которой — от Мирного до Пионерской и от Пионерской до Востока-1 — мы преодолели вчера. От Востока-1 трасса направляется к Комсомольской и оттуда, чуть уклоняясь на ост, до Востока. Внизу все тот же однообразный и неуклонно поднимающийся материковый лёд, все тот же снег: ни единого выделяющегося пятнышка, на котором мог бы отдохнуть глаз. Самолёт снова всползает по отлогому склону Антарктического материка, медленно поднимается стрелка альтиметра: «1000, 1500, 2000, 2300, 2500, 3000, 3400». Вспоминается от кого-то услышанная меткая фраза: «А потом „фоккер“ вонзил когти в склон и с рёвом пополз в гору». Лёд в самом деле настолько близок, что кажется, будто самолёт преодолевает некрутой, но неуклонный подъем с помощью невидимых когтей.
В 11.15 мы снова были над Пионерской. Наш штурман Байдала терпеливо объяснил мне устройство солнечного компаса. Этот простой и практичный прибор уже долгое время успешно служит полярным лётчикам. Однако придётся в Мирном заняться им ещё раз: после высоты в три тысячи метров мой русский язык становится совсем плох, запас слов сильно уменьшается и во всем, что относится к технике, я разбираюсь уже едва-едва.
Тракторный поезд добрался до Востока-1. Машины с санями сгрудились там, где мы вчера выгрузили бочки и заправлялись горючим.
Если не считать того, что высота все время медленно поднималась, продолжение полёта ничем не отличалось от начала. Лёд, лёд, лёд, по которому проносится тень нашего самолёта и вихри позёмки. На высоте трех тысяч метров становится трудно разговаривать, на высоте трех тысяч шестисот метров чувствуешь, что трудно дышать. Приближаемся к Комсомольской.
Приземляемся в 13.20.
Главное — поскорее разгрузить самолёт. Нас приехали встречать на гусеничном тракторе начальник станции Фокин, метеоролог Иванов и тракторист-механик Морозов. Пока мы вытаскиваем ящики, экипаж самолёта подкатывает под крылья бочки — на своём запасе горючего «Ли-2» не добрался бы отсюда назад.
При разгрузке высота даёт чувствительно о себе знать — кажется, будто две трети своей силы оставил в Мирном. Снимешь ящик и потом сидишь на снегу, отдуваешься. Кислородные баллоны весом в восемьдесят килограммов, которые на «Кооперации» мы легко переносили вдвоём, тут словно становятся втрое тяжелее. Поэтому очень важно экономить движения, разумно тратить свои силы. Воздух на Комсомольской холодный, у него нет ни запаха, ни вкуса, как у дистиллированной воды. Отдыхаешь, стараешься дышать поглубже, но всё равно чувствуешь, что воздуха не хватает.
Останусь до утра здесь — самолёт улетел обратно. Грузим ящики на трактор, садимся сами и едем на станцию Комсомольская. На станции есть два гусеничных трактора, — на них сооружены дома-коробки. В каждой коробке может поселиться человек пять. Сама станция помещается в сборном доме средней величины. В нем четыре помещения. Просторная передняя служит складом и кинозалом. Тут висят на стенах ватники и меховые рукавицы, на полках лежат продукты, одежда, постельное бельё, книги и т. д. и т. п. Дверь слева ведёт в камбуз и кают-компанию. Тут газовая и электрическая плиты, большой чан для снега, медные котлы, кастрюли, ящики с картошкой, большой обеденный стол, трое нар. Вторая дверь из передней ведёт в машинное отделение, где находятся два дизель-мотора. Один из них работает — он даёт ток для радиостанции и камбуза, для освещения и зарядки аккумуляторов. Второй в резерве. Но сердце Комсомольской, её главное помещение — там, где расположена приёмная и передаточная радиостанция, где стоит всевозможная аппаратура, необходимая для метеорологических наблюдений. Тут, всего-навсего повернув регулятор, можно узнать скорость и направление ветра, температуру воздуха и т. д. В этом же помещении живут и все четверо зимовщиков Комсомольской.
По давнишней, ещё, наверно, журналистской, привычке расспрашиваю их всех: кто откуда родом, какого возраста, какой профессии, впервые ли в Антарктике, давно ли стал полярником. И это весь круг вопросов. Людям в унтах и в меховых куртках явно неловко, а мне так и вовсе не по себе. Не стоило плыть в Мирный, не стоило лететь за тысячу километров в глубь Антарктики, чтобы получить сведения, которые я с тем же успехом и в том же объёме мог получить в Москве, в Главсевморпути. Но мы, разумеется, стойко переносим эту тягостную церемонию, неизбежную в журналистском деле, — ни мне, ни им, видно, не привыкать к ней.
Итак, познакомимся.
Начальник станции Михаил Алексеевич Фокин, родом из Калуги, год рождения забыл спросить, но на вид ему лет тридцать — тридцать пять, по специальности радиотехник, работает полярником с 1947 года. Позже, за обедом, мы узнали, что у него есть жена, которая справляет сегодня своё тридцатилетие. У Фокина дружелюбное лицо, светлые глаза, он среднего роста. Как и все здесь, он острижен наголо.
Метеоролог Игорь Алексеевич Иванов родился в 1931 году, окончил Ленинградский арктический техникум. Четыре года проработал на полярной станции на мысе Стерлегова, последние два года работал на мысе Челюскин. По образованию он и метеоролог и радист. Худой юноша с чёрными усиками и тёмными глазами.
Радист Павел Васильевич Сорокин проработал в Арктике, как на кораблях, так и на станциях, одиннадцать лет. (Вообще многие из радистов третьей экспедиции имеют десяти-одиннадцатилетний стаж работы в Арктике.) Сорокин невысокий и плотный, у него круглое лицо и весёлые хитрые глаза. Отвечает он заковыристо, не формально. Вместо того чтоб рассказывать биографию, он достал фотографию сына.
— Каков?
— Замечательный!
— Погляди ещё!
Я гляжу. На снимке хнычущий младенец.
— Классный экземпляр, а? — И Сорокин ударяет себя по широкой груди. — Понимаешь?
— Понимаю, Павел Васильевич.
На Комсомольской нет ни кока, ни врача. Не знаю, кто здесь исполняет обязанности врача, но за повара тут Сорокин. И готовит он весьма неплохо. Хоть и я и приехавший со мной тракторист, которому предстоит выехать из Комсомольской с тракторным поездом вместо одного своего заболевшего товарища, оба уже страдаем от недостатка кислорода, оба уже испытываем головную боль и сухость во рту, Сорокин все же заставляет нас есть. У него на это свой способ. С полной убеждённостью он объясняет нам, что тот, кто мало ест, плохой, несерьёзный человек, не уважающий труд повара, и его выразительные глаза при этом становятся грустными. Он умеет делать рекламу своему столу, хоть и без рекламы ясно, что тут кормят сытно и вкусно.
Четвёртый зимовщик — это моторист, тракторист-механик Александр Иванович Морозов. Полный человек с круглым, легко краснеющим лицом и тихим детским голосом.
Вот пока и всё, что я знаю о людях, которые первыми из экспедиции будут зимовать на Комсомольской.
Сорокин разговаривает по радиотелефону:
— Восток! Восток! Я — Комсомольская! Я — Комсомольская! Как вы меня слышите? Перехожу на приём.
«Я — Комсомольская». Координаты этого весьма неведомого «я» 74°05′ южной широты и 92°27′ восточной долготы. Высота Комсомольской над уровнем моря три тысячи пятьсот сорок метров. Сейчас, антарктическим летом, температура колеблется от 20 до 40 градусов ниже нуля. Сегодня в полдень было 29 градусов мороза. Давление воздуха держится в пределах 470 миллиметров. Прошедшей зимой тут не было ни одного человека. Самая низкая температура, которую показывал оставленный здесь термометр, равнялась 74, 5 градуса.
На других станциях, особенно на Пионерской, дуют необычайно сильные ветры. На Комсомольской же, несмотря на её высокое расположение, сравнительно тихо. Максимальной скоростью ветра можно считать двадцать метров в секунду. Неизвестно, на какой глубине здесь находится почва.[5]
Голова болит. В ушах гудит. Во рту пересохло. Дышу прерывисто, как рыба на песке. Не хватает кислорода.
13 января 1958Комсомольская
Уже начиная с Калининграда на «Кооперации» велось много разговоров об антарктических континентальных станциях. И если речь шла не о Мирном или Оазисе, то всегда вспоминали о кислороде. Вспоминали как о вещи не менее насущной, чем хлеб и сон, да к тому же ещё и дефицитной и потому все время напоминающей о своём существовании.
Сегодняшняя ночь была и в физическом и в психическом отношении одной из самых тяжёлых в моей жизни.
Вчера два самолёта сбросили сюда бочки с бензином. Мы свезли их на тракторах в одно место. При этом все время давали себя знать недостаток кислорода и большая высота. Поставишь стоймя одну бочку, и уже задыхаешься. Сердце колотится быстро-быстро, каждое напряжение утомляет. Зато после я собрал все остатки своей воли и писал два часа дневник.
Вместе с трактористом я отправился спать в вездеход. Нам выдали спальные мешки из оленьей шкуры, мы забрались в них и туго завязали их у горла. Я погрузился в какой-то бредовый, изнурительный полусон. И проснулся после того, как моего товарища начало тошнить. Ел он вчера мало, но выворачивало его долго.
Самочувствие у меня было такое же, как во время высокого мучительного жара. В пересохшем рту горчило. Отчаянно бился пульс. Временами казалось, что плохо с сердцем. И головная боль была такой, какой я никогда не испытывал, — сильная, острая, пронзительная, она обхватила всю голову — ото лба до затылка. Время от времени в виски словно топором ударяло. В мозгу кружились обрывки всяких мрачных мыслей, болезненных воспоминаний, и порой из их вороха выглядывало, словно крыса, язвительное недоумение:
«Какого черта тебе здесь надо?»
Мой товарищ, спавший в своём мешке в метре от меня, тихо стонал и повторял какое-то женское имя. Я попытался снова заснуть, но бодрствование было куда легче этого сна, вернее, этого жёлто-серого подобия сна, утомительного, ни на минуту не прекращающего работы мозга, наваливающегося на грудь, словно вата. Хочешь вздохнуть поглубже и даже вздыхаешь, но это всё равно что пить из пустой кружки — жажда не проходит. Ворочаешься, пытаешься куда-то побежать, но спальный мешок сковывает тебя по рукам и ногам. Погружаешься в мутную заводь сна, а там полно глумливых физиономий и кривых рож, тут и строки из «Цветов зла», и утопленники с затонувших кораблей, к тебе тянутся на выручку чьи-то руки, но они не достают до тебя. Эта мутная заводь держит цепко, не даёт вырваться, подняться на поверхность, хоть ты все время и сознаёшь отчётливо, что проснуться было бы спасением.