[301]. В.Л. Янин усмотрел в этом не указание на причисление Пскова наряду с Ладогой, Ижорой и Водью к новгородским владениям, а всего лишь речевой штамп, использованный летописцем «для обозначения военного единства»[302]. Этому выводу аплодировал и А.В. Валеров[303].
Примечательно, что упомянутые исследователи сохраняют верность своей концепции даже при рассмотрении известия о назначении в Псков наместника. Отправляясь в 1270 году в Орду, Ярослав Ярославич оставил в Новгороде «Андрея Воротиславича, а пльсковичемъ дасть князя Аигуста»[304]. О статусе Аигуста (Августа) по отношению к Довмонту летопись не содержит никаких намеков. Исследователи выказали немало усилий, пытаясь разъяснить соотношение их полномочий. Главное, считает Янин, а вслед за ним Валеров, что «об изгнании Довмонта в летописи не говорится ни слова».
Следовательно, Аигуст был представителем великого князя, а не Новгорода и, возможно, вел с псковичами «какие-то переговоры»[305].
Не вступая в долгую полемику, отметим, что Довмонт не упоминается уже в известии о выступлении новгородцев против князя Ярослава в 1269 году. Оставался ли он в городе, если в конце того же года туда был назначен Аигуст? Что мешает предположить, что в тот год Довмонт покинул Псков, а на его место был направлен новый князь? Ответ: только позднейшая летописная традиция.
Под 1299 годом новгородская летопись сообщает следующее: «преставися Довмонтъ, князь Пльсковьскыи, много пострадавъ за святую Софью и за святую Троицю»[306]. Именно так: будучи «князем псковским», пострадал за Новгород (Св. Софию), а также за Псков (Св. Троицу). В период между этими датами — 1269 и 1299 годами — Довмонт в летописи никак не связан с Псковом. И даже такое апологетичное, воспевающее псковскую независимость сочинение, каковым является «Повесть о Довмонте», ничего не сообщает о пребывании этого князя в Пскове в указанное время. С другой стороны, иные источники представляют Довмонта в те годы всего лишь главой княжеских дружинников.
В 1282–1283 годах Довмонт выступает главой дружинников князя Дмитрия Александровича, засевших в Копорье. А.В. Валеров предполагает, что за именем Довмонта здесь скрывается Псков, на который в своем противостоянии с братом опирался князь Дмитрий «и в 1282/1283 гг., и в 1293 г.»[307]. Но в известиях летописи о событиях 1282/1283 годов Псков нигде не упомянут: Дмитрий ушел в Копорье[308]. В 1293 году, узнав о приближении Дюденевой рати, татар, приведенных братом Андреем, Дмитрий действительно «бежал» в Псков, но в этой связи никак не упоминается Довмонт[309].
По сообщению поздней Псковской 3-й летописи, «прибежа великий князь Дмитреи Александровичь во Псковъ с Низу, и приаша и псковичи с честью»[310]. В Псковской 1-й этого известия нет, а в Псковской 2-й оно является припиской на полях[311]. Тем не менее, А.В. Валеров делает отсюда вывод о противостоянии общин Новгорода и Пскова в эти годы и разрыве «союза двух городов»[312]. Так и хочется спросить: а как же Довмонт?
В 1293 году сразу за бегством Дмитрия в Псков новгородцы послали татарам дары, пытаясь отвести нашествие, что им почти удалось. Сам Дмитрий в Пскове не задержался, но в том же году «бежа ис Пскова во Тферь»[313]. Князь спасал волость от нашествия и сам спасался. Никаких сведений о существовании в то время внутриволостного конфликта тут нет. Соответственно и в 1283 году за воеводой Довмонтом нет оснований видеть псковскую общину:
«Того же дни [1 января 1283 года — Д.Х.] изгони Домонтъ Ладогу ис Копорья, и поимаша всь княжь товаръ Дмитриевъ, и задроша и ладозкого, и везоша и в Копорью на Васильевъ день. А новгородци послаша по Андрея князя, а сами идоша къ Копорьи; мужи Дмитриеве выступиша из города, показаша имъ путь новгородци, а город разгребоша»[314].
В этом тексте Довмонт вполне однозначно отнесен к числу «мужей Дмитрия» и никак не связан с Псковом[315]. Тот же результат мы получим, если привлечем такой источник как отчет ганзейских послов об их посольстве в Новгород от 26 марта 1292 года. Это письмо было составлено послами в Дерпте, сразу после возвращения из Новгорода. Оригинал со следами трех печатей сохранился в городском архиве Любека. Датировано оно 26 марта и по косвенным данным отнесено издателями к 1292 году[316]. Первый отечественный исследователь, обратившийся к нему, И.Э. Клейненберг признал эту датировку лишенной противоречий[317]. Послы отчитывались о неудачных переговорах в Новгороде, утверждая, что сделали всё возможное при отстаивании ганзейских интересов. В частности они упомянули, что даже обращались к видным дружинникам князя, чтобы воздействовать на новгородцев. Среди этих дружинников на первом месте назван Довмонт: «При возвращении от тысяцкого, встретились четверо из главных приближенных князя, из которых один Довмонт, другой Сурел, третий Вецел, четвертый Константин» (Cum a duce reverteremur, quatuor ex principibus regis obvios habuimus, quorum unus Dovmundus, alter Surele, tercius Wezcele, quartus Constantin)[318].
Довмонт (Dovmundus) здесь назван первым из княжеских приближенных (princeps regis), собственно старшим дружинником, дворянином. У издателя ганзейских документов К. Хёльбаума не вызывало сомнений, что речь идет о том Довмонте, что умер 20 мая 1299 года, то есть Довмонте Псковском[319]. Должны ли у нас возникать сомнения, что один из principibus regis Дмитрия Александровича — это Довмонт, вошедший в историю как Псковский?
Итак, нет никаких сомнений, что в XIII веке рост и последовательное упрочение псковской городской общины поставили на повестку дня вопрос об их дальнейших отношениях со «старшим братом» Новгородом и о становлении ее политической самостоятельности, но говорить о моментальном осуществлении этого все же нельзя. Сам Псков, а также и его князья, в первой половине XIII века продолжали пребывать в традиционной зависимости от Новгорода, которая временами — например, при Александре Ярославиче, — усиливалась, а порой, как при Ярославе Ярославиче, существенно ослабевала. Эту зависимость никак нельзя отождествлять с простым военным союзом, и тому есть ряд доказательств. Кандидатуры псковских князей согласовывались с Новгородом, который также осуществлял их утверждение, равно как и большинство внешнеполитических инициатив псковичей. Отмеченные летописями псковско-новгородские конфликты зачастую имели поэтому личный характер и касались почти исключительно отдельных новгородских князей, но не самого Новгорода — исключение составляют события 1240 года. Псковские князья, включая таких личностей как Владимир Псковский и Довмонт, никогда не пользовались полным объемом суверенных прав, хотя, конечно, осуществляли некоторые функции — преимущественно военные и, вероятно, судебные, присущие средневековым правителям. В своих действиях они всегда обязаны были оглядываться на Новгород, выступавший «старшим братом» и главой волости.
Война и мир в отношениях русских земель с Ливонией[320]Бернхард Диркс(Гамбург)
Даже краткий обзор научной литературы по вопросу о характере представлений людей средневековой России о западных странах способен навести на мысль о якобы неточной формулировке темы настоящей статьи, поскольку в период с XII по XV век связи русских земель с заграницей были прерваны. Даже в Новгороде и Пскове, где обнаруживаются точки их довольно интенсивного соприкосновения, существовавшие, главным образом, благодаря торговым отношениям, их доступные восприятию контакты либо вовсе не оставили следа в повествовательных источниках, либо ограничиваются очень краткими заметками. Сведя постановку проблемы к вопросу об оценках немцев русскими людьми, мы рискуем заняться совершенно безнадежным делом, поскольку источники в этой области нам почти ничего не предлагают[321].
Если же вместо попытки выяснения воззрений русских на западных иноземцев, их происхождение, общественный уклад, намерения и пр. описать воздействие на формирование их русского «образа» военных противостояний и мирных устремлений, которые случались между Востоком и Западом, т. е. Новгородом, Псковом и Полоцком, с одной стороны, и, главным образом, ливонских немцев — с другой, то содействовать тому будут два обстоятельства. Прежде всего, очевидно, что никто доныне путем систематического изучения источников досконально не разбирался в новгородских и псковских оценочных установках, вследствие чего возникает подозрение по поводу все еще недостаточной изученности имеющихся в наличии хроникальных и документальных свидетельств.
К тому же нет нужды в каком-то стимуле для того, чтобы при случае оторвать застывший взор от и впрямь не слишком изобильных письменных остатков и, заглянув за край так называемого доказанного, обрести иную перспективу. То, что русские летописцы брали на заметку в процессе передачи объективной информации, назидательных комментариев и своих собственных рассуждений, представляет нам лишь туманный образ их истинных мыслей. Вывод, что они будто бы не считали необходимым обстоятельно сообщать что-либо о своих северных и западных соседях, на деле может обернуться заключением об отсутствии у них знаний о зарубежье и интереса к чему-либо иному, неизвестному