Парень там в туче дело справлят и что-то на поправку сделал. И уронил топор.
Мачты были так высоки, что топор, пока летел, весь изржавел, а топорище все сгнило. А мальчишка вернулся стариком. Борода большуща, седа! Но дело сделал – мачту освободил. Дедушка команду подал:
– Право на борт! Лево на борт!
Я рулем ворочаю. Раскачали корабль. Паруса раскрыли. Ветер попутной дернул, нас и понесло под гору.
Мальчишке бороду седу сбрили, чтобы старше матери не был, опять коком сделали.
И так это мы ладно шли на корабле под гору, да что-то под кормой зашабрило.
Глянули под корму – а там мезенцы морожену навагу в Архангельск везут!
Проповедь попа Сиволдая
Поп Сиволдай вздохнул сокрушенно. Народ думал, о грехах кручинится, а поп с утра объелся и вздохнул для облегчения, руки на животе сложил и начал голосом умильным, протяжным, которым за душу тянут:
– Людие! Много есть неведомого. Есть тако, что ведомо только мне, вам же неведомо. Есть таково, что ведомо только вам, мне же неведомо. – Сиволдай снова вздохнул сокрушенно. – Есть и тако, что ни вам, ни мне неведомо!
Поп погладил живот и зажурчал словами:
– О, людие дорогие мои! У меня старой подрясник. Сие ведомо только мне, вам же неведомо. О, любезны мои други! Купите ли вы мне материи на новой подрясник шерстяной коричневого цвету и шелковой материи такового же цвету на подкладку к подряснику,– сие ведомо только вам. Мне же сие неведомо. О, возлюбленные мои братия! А материя, котору вы купите мне на подрясник, и подкладка к оному подряснику и с присовокупленною к ней материей тоже шерстяной цвета семужьего, с бархатом для отделки подобающей, – понравится ли все сие моей попадье Сиволдаихе – ни вам, ни мне неведомо!
Как наряжаются
Наши жонки, девки просто это делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы, для гулянки всяка самолучший сарафан, а котора платье на себя наденет, на себе одернет, и как нать, така и есть.
К примеру взять мою жону. Свою жону в пример беру – не в чужи люди за хорошим примером идти. Моя жона оденется, повернется – будто с картины выскочила. А ежели запоет в наряде, прямо залюбуешься. Ежели моя баба в ругань возьмется, тогда скоре ногами перебирай, дальше удирай и на наряды не оглядывайся.
К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть, хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, – ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует, и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестоящий.
Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня что рабоче, что празднично – отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно всего себя с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротну, неизносну, шитья хорошего, и все по мерке, по росту, не укорочено, не обужено. Что придумаю – все на мне на месте. Волосы руками приглажу -думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю и лицом доволен – значит, наряден. По деревне козырем пойду.
Кто настоящего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет-зазыват, с самолучшими, с самонарядными за стол садит и угощат первоочередно.
И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица – хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.
Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести, голова качается, в глазах то светло, то потемень, ноги подгибаются. Я языком повернул и очень даже явственно сказал: «Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить». И все тако, как заведено говорить.
Подошел я к порогу. На порог я ногой не ступаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет – подымается, а я перешагиваю.
Да так вот до крыши и доперешагивал, будто я по лестнице ноги переставлял. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом был в два жилья – нижне жилье да верхне жилье.
Тут бы мне и разбиться на мелки части. Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дождевой зацепился.
И на весу да в вольном воздухе хорошо проспался. Спать мягко, нигде не давит. Под боком ни комом, ни складкой.
Поутру кумовья, сватовья проснулись, меня бережно сняли. Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.
Вскачь по реке
А чтобы бабе моей неповадно было меня с рассказу сбивать, я скажу про то время, ковды я холостым был, парнем бегал.
Житьишко у нас было маловытно, прямо сказать, худяшшо. Робят полна изба, подымать трудно было.
Ну, я и пошел в отхожи промыслы. Подрядился у одного хозяина-заводчика лесу плот ему предоставить.
А плыть надобно одному, плата така, что одного едва выносила. Кабы побольше плотов да артелью, дак плыви и не охни.
Но хозява нам, мужикам, связаться не допускали. Знали, что коли мы свяжемся, то связка эта им петлей будет.
Ну, ладно, плыву да цыгаркой дым пущаю, сам песни горланю.
Вижу – обгонят меня пароходишко чужого хозяина. Пароходишко идет порожняком, машиной шумит, колесами воду раскидыват, как и путевой какой. И что он надумал?
Мой плот подцепил, меня на мель отсунул. Засвистал, побежал. Что тут делать? Я ведь в ответе.
Хватил я камень да за пароходом швырнул. Камень от размаха по воде заподскакивал. Коли камень по воде скачет, то мне чего ждать? Я разбежался, размахнулся, швырнул себя на воду. Да вскачь по реке!
Только искры полетели. Верст двадцать одним дыхом отмахал.
Догонил пароходишко, за мачту рванул, на гору махнул да закинул за баню да задне огородов. И говорю:
– Тут посвисти да поостынь. У тебя много паров и больше того всяких правов.
Плот свой наладил, песню затянул, да таку, что и в верховьях и в низовьях – верст за пятьсот зазвенело! Я пел про теперешну жону – товды она в хваленках ходила и видом и нарядом цвела. Смотрю – семга идет.
– Охти! Да ахти!
А ловить-то нечем. Сейчас штаны скинул, подштанники скинул и давай штанами да подштанниками семгу ловить. В воде покедова семга в подштанники идет-набивается, я из штанов на плот вытряхиваю. Штаны в реку закину – за подштанники возьмусь.
А рыба пуще пошла. Я и рубаху скинул под рыбну ловлю. А сам руками машу во всю силу – для неприметности, что нагишом мимо жилья проезжаю. Столько наловил, что чуть плот не потоп. Наловил, разобрал – котора себе, котора в продажу, котора в пропажу. В пропажу – это значит от полицейских да от чиновников откупаться.
Хорошо на тот раз заработал. Бабке фартук с оборкой купил, а дедке водки четвертну да мерзавчиков два десятка. (Была мелка така посуда с водкой, прозывалась – мерзавчики).
Четвертну на воду, мерзавчики на ниточках по воде пустил.
А фартук с оборкой на палку парусом прицепил и поехал вверх по Двине.
Сторонись, пароходы,
Берегись, баржа,
Катит вам навстречу
Сама четвертна!
Так вот с песней к самой Уйме прикатил. На берег скочил, четвертну, как гармонь, через плечо повесил, мерзавчиками перестукивать почал. Звон малиновой, переливчатой. Девки разыгрались, старики козырем пошли! Не все из крашеного дома, не все палтусину ели, а форс показать все умели. Моя-то баба в тот раз меня и высмотрела.
А пароходишко-то тот, который я на гору выкинул, – неусидчив был, он колесами ворочал да в лес упятился. Стукоток да трескоток там поднял. У зверья и у птиц ум отбил. А у птиц ума никакого, да и тот глупой. Пароходски оглупевших зверей да птиц голыми руками хватали.
Тут мужики эдакой охоте живо конец положили. С высокой лесины на пароход веревку накинули, пароход вызняли, артелью раскачали и в обратну стать на реку кинули.
Я в ту пору уж дома был. Бабке фартук отдал, дедку водкой поил.
Подруженьки
Как звать подруженек, сказывать не стану, изобидятся, мне выговаривать почнут. Сами себя узнают, да виду не покажут, не признаются.
Обе подруженьки страсть как любили чай пить. Это для них разлюбезно дело. Пили чай всегда вместе и всяка по-своему. На стол два самовара подымали. Одной надо, чтобы самовар все время кипел-разговаривал.
– Терпеть не могу из молчашшого самовара чай пить, буди с сердитым сидеть!
Друга, как самовар закипит, его той же минутой крышкой прихлопнет.
– Перекипела вода вкус терят, с аппетиту сбиват.
Обе голубушки с полного согласия в кипящий самовар мелкого сахару в трубу сыпали. Это для приятного запаху, оно и угарно, да не очень.
Чай пили – одна вприкуску, друга внакладку. Одной надо, чтобы чашечка была с цветочком: хошь маленький, хошь с одной стороны, а чтобы был цветочек. «Коли есть цветочек, я буди в саду сижу!»
Другой надо чашечку с золотом, пусть и не вся золота, пусть только ободочек, один крайчик позолочен, – значит, чашечка нарядна!
Одна пила с блюдечка: на растопыренных пальчиках его держит и с краю выфыркиват, да так тонко-звучно, буди птичка поет.
Друга чашечку за ручку двумя пальчиками поддерживат над блюдечком и чаем булькат.
Пьют в полном молчании, от удовольствия улыбаются, маленькими поклонами колышутся.
Самовары ведерны. По самовару выпили, долили, снова пить сели. Теперь с разговором приятным. Стали свои сны рассказывать. Сны верны, самы верны: что во сне видели, то всамделишно было. Одна колыхнулась, улыбнулась и заговорила:
– Иду это я во сне! И така я вся нарядна, така нарядна, что от меня будто свет идет! Мне даже совестно, что нарядне меня нет никого. Дошла до речки – через речку мостик. Народом мостик полон – кто сюда, кто туда. При моей нарядности нельзя толкаться. Увидали мою нарядность – кто шел сюда, кто шел туда – все приостановились, с проходу отодвинулись, мне дорогу уступили.