Первое время за столом было тихо и даже скучно. Макдуф сидел молчаливый, задумчивый, а другие тоже не решались пускаться в легкую и приятную беседу, щадя горе престарелого отца. Профессор вскоре это заметил и постарался оживить застольный кружок, что ему и удалось. Мало-помалу сотрапезники разговорились.
Но старого профессора явно снедало нетерпение. В самом деле, судно шло медленно, цель была еще далека, и корабль подвигался к ней черепашьим шагом. Он горько жаловался капитану Кимбаллу.
— Полноте, доктор, — урезонивал его капитан. — Вспомните, что мы окажемся на месте как раз в самое благоприятное время. Ведь сейчас август, следовательно, там, на дальнем юге, лютая зима. Допустим, что мы отплывем из Буэнос-Айреса в сентябре. Здесь начнется тогда осень, а ведь там наступит начало весны. Предположим, что поиски того места, где Мендез Лоа видел трупы, отнимут у нас месяц, полтора, даже два. Как вы можете заметить, я нарочно называю длинные сроки, учитывая всяческие неудачи и препятствия. Значит, мы прибудем на место в ноябре, то есть летом, в самое подходящее время для плавания по полярному морю. Скажем, несколько недель у нас затем уйдет на выемку замерзших тел, их перевозку и доставку на судно. Следовательно, в обратный путь мы тронемся летом же и успеем выбраться из полярных льдов заблаговременно, к началу осени. Все наше плавание состоится в самое удачное время года.
Рассуждения молодого капитана были совершенно основательны и успокаивали нетерпение старика Макдуфа.
Однажды вечером их беседа, как это случается между образованными людьми, коснулась разных философских вопросов из области общего мировоззрения. Старый профессор был суровым и решительным сторонником материализма, моряк же был пантеистом. И вот, в то время как все кругом на судне успокоилось и наступила прелестная и тихая тропическая ночь, они стали горячо обмениваться своими взглядами относительно происхождения мира и жизни в нем.
Профессор энергично отстаивал воззрения Геккеля и Бюхнера, а капитан Кимбалл противопоставлял им идеи великих мыслителей и поэтов, Клода Бернара и Виктора Гюго. Макдуф выставлял в качестве доводов все новейшие научные открытия, ссылаясь в том числе и на собственные работы. Он уже брал верх над своим молодым собеседником, когда тот, что называется, прижатый к стене, выдвинул последний и решительный аргумент.
— Ну хорошо, — сказал он, поднимая голову к небу, усеянному яркими звездами тропического пояса, — допустим, что истина на стороне материализма. Я готов принять монеру[1], из которой зародилась вся вселенная, хотя мне и трудно вполне это понять и усвоить. И все же ваша наука ни сегодня, ни завтра, ни через тысячу лет, да и вообще никогда не создаст жизни! Тут тайна, тут граница человеческого ума, знания, творчества, через которую человеку не дано переступить.
Возражать на это, казалось, было нечего. Но вдруг старый ученый положил свою сухую руку на плечо капитана и, глядя на него с каким-то горделивым сожалением, снова произнес свою загадочную фразу:
— Кто знает?..
Он словно хотел еще что-то прибавить, что-то пояснить, но сдержался, как и раньше всегда сдерживался при этих необъяснимых словах. Быстро попрощавшись с капитаном, профессор ушел к себе.
IXУЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК
Прошло не больше трех дней с начала путешествия, как на «Эмме Пауэлл» установился твердый и неизменный порядок. Каждый из участников экспедиции вполне освоился с кругом своих обязанностей. Офицеры и матросы управляли ходом судна с машинной аккуратностью. Молодые ученые упражнялись в разных мелких работах и наблюдениях, чтобы привыкнуть к ним и вести их с такой же машинной точностью. Паттен созерцал звезды, Гардинер ловил рыб и тех мелких тварей, что ходят целыми массами в воде океана и составляют так называемый «планктон», служащий обычным пастбищем для китов, кашалотов и других крупных обитателей водной стихии.
У бедного ботаника все резче проявлялись признаки неврастении, которой так опасался доктор Макдуф. Старик ухаживал за ним, как за родным сыном, и собственноручно делал ему какие-то успокоительные впрыскивания. Джустус Квоньям целыми днями меланхолически перебирал сухие стебли захваченного им с собой гербария. После обеда он, впрочем, охотно усаживался на юте под плотным тентом и курил в обществе своих ученых коллег.
Всякое другое судно, путешествующее в тех условиях, в каких находилась «Эмма Пауэлл», прошло бы через всю экваториальную полосу на парусах, сберегая свой уголь и пользуясь пассатами. Но такое плавание потребовало бы, вместо 25 дней, не менее 33 дней для перехода в 5760 миль, отделяющих Филадельфию от Буэнос-Айреса. Макдуф на это ни за что бы на свете не согласился, и потому судно шло все время на парах.
Пока оно делает свои восемь узлов в час, медленно, спокойно и уверенно подвигаясь к югу, воспользуемся свободным временем, чтобы познакомиться с последним, очень интересным членом экспедиции Макдуфа, о котором мы раньше только упомянули, а именно с его ассистентом Манфредом Свифтом. Каждый день старый профессор уединялся с ним на несколько часов в своей лаборатории и проводил время в работах и беседах, подробности которых никому другому на борту не были известны.
Широкая публика и даже ученый мир почти не знали Манфреда Свифта; только в кругах американских врачей и физиологов он был хорошо известен, да и то лишь, как искусный помощник и сотрудник Макдуфа, его правая рука в лабораторных работах. На самом же деле Свифт был гораздо ближе к Макдуфу; он был не только его, так сказать, чернорабочим пособником, но и поверенным, перед которым старый ученый раскрывал все свои научные планы, замыслы и мечтания.
Свифт был уже не молод: ему было сорок лет. Это был человек крупного роста, худой, костлявый, безбородый, с ясными, острыми и резкими зелеными глазами.
В сущности, он был ближайшим и почти равноправным участником научной славы Макдуфа, но, но своей скромности, всю свою долю этой славы спокойно и простосердечно отдавал Макдуфу. Он был нечестолюбив и полон признательности к знаменитому ученому, удостоившему его безграничного доверия; науке же был предан до фанатизма. В области хирургии он был настоящим учеником Макдуфа, смелым, отважным, готовым на самый дерзкий опыт и уверенным заранее в его успехе, если только за него брался или одобрял Макдуф. Он был всей душой предан Макдуфу, и, не желая расставаться с ним, отказывался несколько раз от самых лестных и выгодных предложений, от профессорских кафедр, даже от женитьбы!
Само собой разумеется, что, как только Макдуф собрался в экспедицию, вопрос о выборе ассистента не мог даже и подниматься; очевидно, с ним должен был отправиться не кто иной, как Манфред Свифт. Вдобавок, как уже сказано, лаборатория на «Эмме Пауэлл» была так богато обустроена, что оба могли спокойно продолжать в ней свои текущие работы, начатые в университетской лаборатории. К чему было их прерывать?
Надо заметить, что как раз в эти годы прошумели на весь научный мир смело задуманные опыты Алексиса Карреля, француза родом, переселившегося в Америку и там продолжавшего свою блестящую ученую карьеру. Каррелю первым удалось произвести очень удачные опыты пересадки и прививки органов от одного животного другому. Опыты эти, само собой разумеется, производились над живыми животными, то есть прививка органа делалась живому, но соответствующий орган брался и от живого, и от мертвого животного, конечно, только что умершего. Так, например, он брал почку молодой собаки, вырезал ее, и, вырезав такую же почку у другой, старой собаки, прививал ей почку молодого животного; и эта почка приживалась, старая собака выздоравливала и жила с новой почкой. Нечего и говорить о том, до какой степени эти опыты заинтересовали ученых, а особенно доктора Макдуфа, вся жизнь которого была посвящена — как мы видели из его краткого биографического очерка — именно этим темным, неисследованным еще вопросам внутренней жизни тканей и клеток. Ободренный успехом первого опыта, Каррель решил произвести пересадку обеих почек, взяв их от кошки и привив другой кошке; и на этот раз пересаженные почки вполне прижились, и оперированное животное благополучно прожило два месяца; потом оно погибло, но, как это было тщательно установлено, совсем по другим причинам. Макдуф, конечно, знал об этих опытах и давал о них подробный отчет в своих лекциях. Слушатели его не могли не заметить, что старый профессор говорил об этих счастливых попытках ученого собрата не без горечи. Его, видимо, терзала зависть. Она была понятна: кто-то вторгся в его область и опередил его; Макдуф со всем своим блестящим прошлым как бы отодвинулся на второй план, должен был посторониться, дать дорогу другому…
Макдуф с жаром принялся и сам за те же опыты, и скоро ему удалось взять верх над счастливым соперником. Он осуществил пересадку не почки, органа второстепенного, — а печени, органа несравненно более крупного и важного. Затем он пошел еще дальше; ему хорошо удалась пересадка легкого от только что умершей обезьяны другой обезьяне, страдавшей легочной болезнью[2]. Но в самый разгар этих работ они были внезапно прерваны роковой телеграммой из Буэнос-Айреса.
Теперь, пользуясь своим невольным дорожным досугом, доктор и его неизменный ассистент снова взялись за временно прерванные опыты. Они начали с того, что умертвили собаку.
Когда эта первая жертва науки была принесена, они взяли другую, живую собаку, и, по всем правилам искусства вивисекции, распялили ее рядом с первой на операционном столе. Несчастная жертва ученого застенка выла так пронзительно, что встревожила весь экипаж. Но Кимбалл поспешил успокоить людей: это, дескать, такая музыка, которая тут, у нас, будет постоянно раздаваться, и надо к ней приучать ухо. Впрочем, бедное животное вскоре было оглушено какими-то врачебными зельями и замолкло.
К сожалению, опыт пришлось прервать из-за налетевшего крепкого ветра. В этот день за обедом сидели только Макдуф, его ассистент и капитан. Помощник капитана стоял на вахте, а молодые ученые валялись по своим койкам, измученные морской болезнью.