Молитвы не помогали.
– За что нам это? – спросила я Эфраима на третьей неделе июня, когда мы, вконец измучившись, отправились спать, распахнув перед этим окна, чтобы впустить слабый ветерок. Мы разложили матрасы на полу спальни, чтобы быть поближе к детям. – Что мы сделали не так?
Он прижал меня к груди и положил большую мозолистую руку мне на затылок.
– Дождь льет и на правых, и на виноватых, любовь моя. А мы заслужили эту беду не больше и не меньше, чем наши друзья и соседи.
Мы смотрели, как слабеют наши дети. Смотрели, как распухает у них горло. Как серая слизь покрывает их трахеи. Как синеют у них губы, как часто они дышат. Больше всего мы беспокоились за Сайреса. Два дня он почти не двигался. Нашему мальчику было всего двенадцать, а он уже несколько недель находился на грани смерти.
Но первой умерла Трифена. Девочка, названная в честь первой моей роженицы. Пять. Ей было всего пять лет. Ночью дочка забралась к нам в постель, устроилась между нами, а когда мы проснулись, она была уже мертва. Лежала холодная и неподвижная, и ее светлые волосы волной падали мне на руку.
Мы послали за Элспет. Она уже ничего не видела и ничем не могла помочь, но она стояла рядом с нами, пока мы по очереди делали невозможное. Эфраим вырыл яму, я положила в нее Трифену, потом он ее засыпал, а я поставила сверху камень. Мы не могли оставить остальных детей одних в доме – вдруг бы один из них умер, пока нас не было. Мы не могли подвергать Элспет риску заразиться от них. Но сделать то, что нужно было сделать, без утешения и без свидетелей мы тоже не могли. Элспет стала для нас и тем и другим. Мы слишком многого от нее просили, но она выстояла.
А потом еще раз – восемь дней спустя.
На этот раз на закате. Дороти было всего два. Ее я назвала в честь матери. Я стояла у могилы, держала ее на руках и плакала. Мы похоронили Дороти рядом с сестрой, на могиле которой земля спустя неделю еще оставалась свежей и темной. Вид этих двух могил жег меня изнутри. Обнажал пустоту в моей душе.
Три дня спустя мы позвали Элспет в третий раз.
Марта должна была бы выжить.
Марта, наша вторая дочь, – Эфраим настоял на том, чтобы дать ей мое имя. Ей было восемь, и она была похожа на отца. Из всех детей она выглядела самой здоровой. Она не кашляла, не задыхалась. Горло ее не покрывали тошнотворные серые нарывы. Но ее сердце – о боже, ее сердце билось все медленнее и медленнее по мере развития болезни. Замедлялось, потом затихло, и она перестала дышать. Когда я держала ее на руках, закутанную в лен, тяжесть ее тела была как тяжесть тысячи разбитых сердец.
Я не помню, может, я кричала. Или плакала. За все то ужасное испытание только этого не сохранила моя память. Эфраима я не спрашивала. Просто не решилась.
Я была уверена, что болезнь заберет всех. Сначала детей, а потом нас, и все закончится. Может быть, я даже хотела, чтобы это случилось, потому что так мы снова были бы вместе. Всей семьей. Как Бог повелел.
Но Сайресу стало лучше. Утром после того, как мы похоронили Марту, он встал с постели на подгибающихся ногах, словно новорожденный теленок. Ему хотелось воды и жареного хлеба, но когда он пришел ко мне и попросил еды, голос у него пропал. Я только раз успела услышать, как у него срывается голос, обещая скорое взросление, а теперь мой сын навеки замолчал. Лишился голоса из-за болезни. Мы ждали много дней, месяцев, лет, но голос так и не вернулся. Только негромкий хрип или стон, и вскоре Сайрес стал стесняться издавать эти звуки. Он выжил, но потерял голос, а с ним и шанс на нормальное будущее.
Джонатан выздоровел на следующий день после Сайреса, а еще через день – Люси. Жар у них прошел, кашель утих, легкие очистились. Голоса у них даже не ослабели. А когда они спросили про сестер, ответом им были только наши слезы. Сложно такое представить, но можно одновременно радоваться и печалиться. Такое святое кощунство.
– Я хочу отсюда уехать, – сказал мне Эфраим, когда мы стояли под дубом, где похоронили дочерей. – Я хочу перебраться куда-то, где больше земли. Где можно завести настоящую ферму, не просто сад. Начать все сначала. Может, построить лесопилку.
– Что?
Я посмотрела на него так, будто он заговорил на неизвестном языке. Не могла понять, что он такое сказал. Только сегодня утром он вырезал на третьем камне имя Марты. Мы только десять минут назад поставили камень на ее могиле. Слезы еще не высохли у нас на щеках, сердца наши все еще кровоточили. А теперь он хочет их бросить?
– Нет, – сказала я ему. – Мы не можем оставить наших девочек.
– Марта, – прошептал он, прижав меня к себе. – Наши девочки оставили нас.
До сих пор я только раз в жизни так на него разозлилась, что ударила его. И сейчас, как в тот раз на холме в день нашей свадьбы, он тоже схватил меня за запястья, изумившись моей ярости.
Я вырвалась из его рук.
Эфраим показал на могилы.
– Их тут нет. Больше нет.
Я развернулась и ушла, оставив его в одиночестве.
VIРечной потокАпрель 1790 года
Что это вижу я перед собой? Кинжал, и рукоятью он ко мне?
Лесопилка Балларда
Я стою на тропе в пятидесяти футах от лесопилки и смотрю, как уезжает Айзек Фостер. Десять дней – вот сколько времени ему понадобилось, чтобы вернуться наконец в Крюк и объяснить, почему их не было на суде. Сегодня он приехал без Ребекки и разговаривал только с Эфраимом – и пятнадцати минут не задержался.
Я подхожу ближе к лесопилке, держа в руке оловянную тарелку с обедом для Эфраима, а Айзек уезжает по дороге в лес и скрывается в тенях. Дни стали длиннее, а небо светлее – зима потихоньку начинает разжимать свою безжалостную хватку. Уже целую неделю не было снега, а воздух больше не обжигает легкие. Река, правда, до сих пор затянута льдом, но иногда он потрескивает, намекая, что до ледохода осталось недолго.
На лесопилке Эфраим стоит у верстака и яростно снимает скобелем кору с тонкого шеста. Скобель у него двуручный, прямой как стрела, длиной в два фута, и кромка у него достаточно острая, чтобы разрезать кость. Эфраим знает, что делает, и работает осторожно, но я все равно напрягаюсь, когда вижу, как сверкающий металл несется к его телу. На Эфраиме длинный кожаный фартук поверх рубашки и штанов, но одно неосторожное движение – и будет рана. Или что еще похуже.
– Где были Фостеры? – спрашиваю я, убедившись, что он меня заметил.
– В Вассалборо. Айзек подал Обадии Вуду апелляцию по своему иску, – говорит Эфраим, подняв голову, потом утирает со лба струйку пота. – Они пришли к соглашению.
– И какому же?
– Сотня долларов. Это только половина суммы, которая причитается Айзеку, половина того, что ему обещали по контракту с Хэллоуэллом. Но ее выплатят в конце месяца, и этого будет довольно, чтобы они смогли куда-нибудь переехать.
– А про оправдание Норта он что-нибудь сказал?
– Сказал только, что искренне верил в вынесение обвинительного приговора. Он не понимает, как жюри из двенадцати честных граждан не разглядело правды о том, что случилось с его женой.
– Они вообще ее не увидели! Ребекка же не приехала на суд! – говорю я громче, чем собиралась, и на балках второго этажа просыпается Перси. Ему еще и хватает наглости ответить мне возмущенным криком.
– Айзек сказал, она отказалась ехать. Сказала, что у нее нет сил снова стоять перед мужчинами и подробно рассказывать им про свой позор.
– Это не ее позор.
– Я знаю. И Айзек тоже знает. Но что ему было делать? Силой притащить ее в Пауналборо и запихнуть в зал суда? Угрозами заставить давать показания? Он не жестокий человек. И потом, у Сета были ее письменные показания. Ты присутствовала в зале как свидетель. Айзек думал, этого хватит. И я не могу винить Ребекку за то, что она не захотела заново переживать подобное.
Я ставлю обед Эфраима на верстак и сажусь на табуретку.
– Она меня предупреждала, что так и будет. Что даже если суд признает Норта виновным, то только за покушение на преступление, а не за совершение его. Да и какое самое страшное наказание ему грозило? Штраф?
На шесте осталось совсем немного коры, и я смотрю на то, как мой муж методично ее снимает. Клинок с шуршанием обнажает светлую древесину. Я смотрю и думаю.
– Присяжные оправдали всех мужчин, обвиненных в насилии в тот день, – говорю я наконец. – Зато разорили штрафом женщину, которая распустила сплетню про дочь судьи.
Теперь шест чистый, и Эфраим откладывает скобель. Снимает кожаный фартук.
– Думаю, с Ребеккой было бы по-другому. Она беременна. Это присяжным было бы сложнее проигнорировать.
– Если бы у них только был шанс увидеть ее, услышать ее, – говорю я.
– Думаю, именно это Норт осознал в январе, когда она давала показания. Он думал, что против него в тот день выдвинут обвинения в изнасиловании. Он знал, что жюри присяжных поверит Ребекке, поэтому сбежал в Бостон и нанял модного юриста.
– И избежал заключения на тюремном дворе, – добавляю я.
– Но не упустил возможности немного нам отомстить, добившись обвинения нашего сына в убийстве.
– Думаешь, это Норт устроил его арест?
Эфраим кивает.
– Уверен. Во время расследования судья Паркер указал, что смерть Бёрджеса очень удобна для Норта. Думаю, он сидел в суде и боялся, что его обвинят в изнасиловании, а потом к этому еще и обвинение в убийстве прибавится. Потому и сбежал. А потом нашел способ обвинить вместо себя Сайреса. Это я тоже хочу доказать.
– Как?
– Когда приеду в Бостон, попрошу Пола порасспрашивать про этого юриста, Генри Ноуленда.
Попрошу Пола. Эфраим всегда так небрежно это произносит, будто речь не о Поле Ревире. Ну да, Пол его старый друг, но одновременно и национальный герой. Серебряная чернильница, которую он мне подарил, не покрывает и доли того, чем он обязан моему мужу. Если кто-то и сможет помочь Эфраиму разобраться с тем, что именно Норт со своим юристом планировали в Бостоне эти два месяца, то только Пол.