авшись, завершила: — немедленно покинуть мой дом. Господа, выпутывайтесь сами!
Для меня было совершенно очевидно, что она действительно боялась! Я-то видел, что ей стыдно и больно выставлять нас за порог, глядеть в наши непонимающие, глупые, пока еще живые лица, и что она изо всех сил сражается на стороне благоразумия с чувствами более высокими, с принципами, в каких ее воспитывали с детства. Честно говоря, я мог бы на нее нажать и получить исчерпывающее объяснение, но мне показалось нечестным вынуждать на акт гражданского мужества старушку, тогда как толстомордые бакалейщики забаррикадировались и трясутся в своих погребах.
Поэтому я распрощался с мадам в высокопарном стиле минувшего столетья, и ее лицо, обращенное нам вслед, было жалостливым, растроганным и совершенно бессильным что-либо изменить. Она держала дверь открытой все то время, что мы спускались, потому что в парадном не было света, и меня глубоко растрогала эта ее забота о целости наших носов, тогда как нам предстояло до утра блуждать во тьме неизвестных опасностей. Мне показалось, что даже замок парадного защелкнулся за нами со звуком облегчения.
— Послушай, — сказал мне Звенигор, когда мы стояли на крыльце,
— может, я глуп, но я ничего не понял.
— Я тоже, — отозвался я, — но готов рассмотреть твое предложение о развалинах. Пойдем, отыщем лошадей и попытаемся найти убежище на ночь. Мы с тобою хоть ребята и непростые, но все же страхи старой дамы меня впечатлили. Вот только не знаю, — на улице не зажегся ни один фонарь, и колотушки сторожа тоже не было слышно, — как мы найдем в такой тьме нужное место?
— Да очень просто. По запаху!
Гейзер с Касторкой обнаружились там, где мы их оставили, они мирно паслись на газоне, и не нашлось ни одной достаточно грозной старой дамы, чтобы выдворить их оттуда.
— И все-таки, — запоздало признал я, — будь нам не по двадцать, а по десять лет, у нее не хватило бы духу выставить нас на ночь глядя за дверь. Готов биться об заклад, в этом паршивом городишке нет более благородного сердца. Жалко, что я ей об этом не сказал.
— Жалко, — подтвердил саламандр. — Трясись тут теперь до утра без огня.
Хм, что-то раньше я не примечал за ним цинизма!
Ночь надвинулась на этот обезумевший город, и с наступлением тьмы не осветилось ни одно окно, а из всех существующих в мире звуков мне слышался только отдаленный лай собак. Честное слово, я был бы рад даже пьяной брани из трактира. Даже серенаде кота под балконом его возлюбленной. Пока мы сидели у старой дамы, прошел дождь, мокрые улицы серебрились в лунном свете, голые деревья казались мертвецами, взывающими о мести, и пахло мусором, который давно уже никто не убирал.
— Похоже, через недельку-другую у них тут и впрямь сложится подходящая обстановочка для какой-нибудь холеры. Что случилось со всеми городскими службами?
Меня начинало покалывать мелкими иголками. Дома чернели неприступными громадами, и стук подков наших коней казался мне громче набата. За нами могли следить из-за любого темного стекла. Звенигор уверенно вел меня, ориентируясь на запах гари, и я уже совсем было собрался попросить его задержаться, чтобы хоть чем-то обмотать нашим шумным четвероногим друзьям копыта, как вдруг…
О, я понял, что чувствует мотылек, летя на свечу! Во всей этой тьме, осеннем ознобе и страхе светилось единственное окно. Светилось так, будто ничто не могло грозить живущим за ним, уверенно, спасительно и призывно, как маяк в бурную ночь. Сердце заколотилось у меня в груди, я обернулся к саламандру, по вполне понятным причинам питавшему к холоду и тьме еще большее отвращение. Он кивнул, но сделал предостерегающий жест, и мы, бросив лошадей в глубине улицы, на цыпочках подкрались к окну и заглянули внутрь.
Оно не имело ни стекла, ни занавесок, и было отделено от улицы грубой решеткой из вертикальных прутьев. Там, внутри, была комната, похожая, благодаря окну, на ящик с вынутой стенкой, на кукольный раек, где разыгрывалась сказка, иная, чем снаружи.
Там была гостиная: круглый, отделанный черепахой столик, окруженный изящными гобеленовыми стульями, похожий на игрушку клавесин, в вазах — цветы, а на стенах, погруженных во мрак, — гравюры, и там же-потемневшее от времени зеркало в деревянной раме. В обитом синим бархатом кресле сидела девушка в белом платье и при свете камина читала книгу. Вот, собственно, и все. За исключением одной детали. Когда она подняла голову, я ощутил сильнейшее желание опуститься на колени. Никогда в жизни я не видел никого и ничего, столь же прекрасного. Я даже испугался. Какая-то староиспанская прелесть была в ней: линия бровей — как на картине, гладкие черные волосы подняты вверх, скреплены гребнем и оживлены белой розой. В северном-то октябре? У нее были карие глаза с глубоким и странным выражением, словно у юной девушки, мечтающей о монашестве. В ней все было истинно, безупречно прекрасно: она была, как сонет, но, клянусь, такая, она все-таки была живая. Я видел, как она поменяла положение руки, видел, как она дышит. А вот я, кажется, близок был к тому, чтобы перестать это делать. По-моему, во всем городе это было единственное бесстрашное существо. Я говорю «существо», потому что у меня сразу закралось сомнение в том, можно ли считать ее человеком. Я не мог сказать, сколько ей лет. Мне захотелось врасти в землю и стать здесь фонарным столбом.
Это мое желание не успело исполниться: Белая Дама бросила взгляд в зеркало и, будто получив оттуда знак, поднялась с кресла текучим движением… Я мог бы до завтра осмыслять жест, каким она положила книгу на стол. Я подумал, что где бы ни встретил ее, всюду склоню перед нею голову и назову Госпожой. Она вышла из комнаты, и лампа на столе сама собою погасла. Я вновь обнаружил себя стоящим на пустынной улице, во влажной мостовой которой отражался лунный свет. Звенигор стоял рядом.
— Эй, она была?
Он кивнул и указал в сторону черного хода, чуть ниже по улице. Я заметил женщину в длинном плаще с капюшоном, выскользнувшую из калитки. Только моя Белая Дама могла обладать таким бесстрашием и такой грациозной стремительностью морской чайки, как будто по ночным улицам ее несло не мускульное усилие, а морской бриз.
— Если она захочет, — прошептал Звенигор, — то очень легко оторвется от нас. Но если нам удастся за нею проследить, мы можем многое узнать о том, что здесь творится. Идет?
Я кивнул. На самом деле мне до боли не хотелось терять ее из виду, и я придумывал себе оправдания, вроде того, что ей в этой ночи может понадобиться помощь. Страшно подумать, какими мы были сумасбродами. Бросив лошадей топтаться на месте и обнюхивать камень, мы со всею возможной бесшумностью последовали за незнакомкой.
Она хорошо знала город, и угнаться за нею, легконогой, нам, измученным дневными блужданиями, было непросто, а использовать заклинание поиска я не рисковал. Какое-то — и очень сильное! — волшебство в ней было, хотя я не почувствовал в ней Могущества в нашем, общепринятом смысле. Я все более убеждался, что преследуем мы не человека.
Ее путь лежал в порт, такой же пустой и безжизненный, как весь город. Блестели влажные камни облицовки, и Белая Дама остановилась у каменной лестницы, ведущей к самой воде. Там плавали щепки и золотые листья. Капюшон наплывал по сторонам лица, будто двумя изгибистыми крыльями оберегая его задумчивую теплоту. Мы с саламандром втиснулись в нишу какого-то парадного, прячась в ее тени.
— Арти, — сказал Звенигор, — я не уверен, что мы не делаем непростительную глупость. По-моему, эта красотка втравит нас в неприятности.
— Опомнись, — прошипел я в ответ. — Ты что, глаз ее не видел? Она никак не может быть связана со всеми этими страхами. Ее, что ли, бояться?
— Как-то, — возразил саламандр, — она с ними все-таки связана. Иначе бы зачем ей бродить по ночам так, будто ничто ей не грозит?
Дама на набережной оживилась, а мы разглядели лодку, вплотную подошедшую к ступеням уходящей в воду лестницы.
— Она просто бежит отсюда прочь, — тихо сказал я. — Спасается.
— Донна Соледад? — гребцы поклонились, а их начальник с факелом в руке выбрался на ступеньки, чтобы посветить и подать ей руку.
— Да, это я.
Что-то отвлекло ее внимание, она сделала офицеру знак отступить в тень, а сама обернулась, будто ожидая еще какой-то встречи. Снова пошел дождь. Лай собак усилился.
Издалека по набережной приближался свет. Пятно расплывчатого белого света, будто от газового фонаря, полное нудной мелкой мороси. Его сопровождала стая тощих бродячих псов, дуревших от непонятного восторга. Они высоко подпрыгивали вверх, иногда сталкиваясь там, взвизгивая и щелкая зубами, юля вокруг той, что шествовала в ореоле света навстречу донне Соледад.
Эта новая ночная хозяйка тоже была потрясающе красива, однако — тою властной, уверенной в себе красотой неотвратимой неизбежности, какую я всегда интуитивно избегал. Ее черные волосы были коротко острижены и уложены с помощью блестящего геля. Вода стекала по ним, не нанося ущерба прическе, они и так казались блестящими и мокрыми. Рот и ногти были похожи на пятна крови. На ней было только узкое вечернее платье из блестящей черной ткани, с юбкой, едва достигающей колен и плотно облегающей худые бедра. Она шествовала неторопливо, чуть усмехаясь мрачными глазами из-под полуприкрытых тяжелых век, уперев в бок правую руку и помахивая левой, с неторопливой ленью ставя одну перед другой длинные ноги с характерной для сухощавого сложения лепкой мыщц. Казалось, она шествовала по подиуму, и вполне сознавала это. На ней были туфли на высоких, острых каблуках.
Белая Дама сделала несколько шагов навстречу, та, другая, жестом отогнала собак, и свора расселась чинным полукругом на границе света и ночи. Движением, за которое я мог бы умереть, донна Соледад сдвинула капюшон, и дамы чуть коснулись друг друга щеками — салонный поцелуй, оправданный помадой. Ночь и меня в единый миг пронзили миллионы бриллиантовых игл.
— Только сейчас уезжаешь? — голос Черной Дамы был словно нарочно сочинен для нее, низкий, наполненный притягательной силой опасности. — Тебе, пожалуй, давно пора. Городишко теперь мой.