Вернувшись в зал, села в кресло, но покоя не было, встав, вновь начала ходить.
В доме прошла вся ее долгая жизнь. В его стенах она пережила и такие годы, о которых старалась вспоминать как можно реже. Пережила, пройдя по всем закоулкам быта сибирской купеческой семьи, власть в которой решалась всегда ударом кулака ее главы, а радость женской жизни заключалась только в постельных ласках мужа, хозяина тела и души покорной жены.
Все это пережила Марфа Спиридоновна, а обрядившись вдовой, лихо расплодила в себе самодурство над жизнью сыновей. Править домом она умела. Под ее шагами даже его половицы реже поскрипывали.
Все вспоминалось старухе в часы этого позднего вечера.
Сменялись воспоминания, как пробегавшие облака по небу в ветреный день. Желая уйти от них, ушла из зала в опочивальню, но, переступив ее порог, попала во власть иных воспоминаний о муже, о рождении в тяжелых муках сыновей. Защищаясь от памяти частыми крестами, села в любимое кресло. Прикрыла глаза, вслушивалась в монотонное шуршание маятника стенных часов, покачивая седой головой…
Очнулась Марфа Спиридоновна от охватившей дремоты, услышав у дверей опочивальни прерывистое покашливание. Перекрестилась, подумав, что почудилось, но все же проворно встала, метнулась к стене у двери, укрылась за шкафом. Вновь ясно услышала возле двери шаги. Створа открылась. В опочивальню вошел рослый мужчина в солдатской шинели и, оглядев комнату, позвал:
— Бабушка!
Марфа Спиридоновна, узнав голос старшего внука Григория, вышла из-за шкафа, спросила встревоженно:
— Гриша, аль беда какая стряслась, что воротился?
— Батя послал к тебе. Одна ведь осталась. Обидеть могут. Народ ноне какой об эдакую пору. Всякий может стать варнаком. Может, помочь в чем?
— Сама управлюсь. Напугал приходом. Правду говори, что случилось, что воротился?
Старуха остановила на внуке пристальный вопросительный взгляд. Внук выпивши. От взгляда старухи отвел бегающие глаза.
— Когда успел хлебнуть?
— В дороге, потому познабливало.
Старуха видела, что внук ощупывал ее взглядом. Когда их взгляды встретились, внук спросил:
— Камешки-то у тебя где, бабушка?
— Про какие камешки спрашиваешь?
— Известно, не про гальку из иртышского песка.
— О чем, внучек?
— Батя о них страсть тревожится. Сбережешь ли их? Сказал нам отец, что все брильянты у тебя на руках.
— Чего несешь околесицу с пьяных глаз. Не позабывай, что с бабкой беседуешь. Брильянты давным-давно в Харбине, в иноземном банке.
— Хватит врать-то. Нашла время сказки сказывать. Все заграбастала себе. Мотри, не подавись на старости. Хватит, поизмывалась над нами. За камешками я пришел. Поняла? Где они? Сказывай, и вся недолга. Не скажешь, все одно найду. Поди, на себе носишь?
Григорий Дурыгин, расстегнув шинель, вынул из кармана солдатских штанов браунинг и шагнул к старухе.
— Добром прошу. Не все. Поделись по-божески. Знаешь, какой батя сквалыга.
— Ну и чудак ты, Гриша. И чего мелешь? Перед бабкой с оружием стоишь. Твое все у тебя вовремя будет. Все в Харбине в банках.
— Врешь!
— Будет хайлать! — крикнула старуха.
Сурово оглядев внука, прошлась по опочивальне, взяла в руку стоявшую в углу трость.
— Жду я, когда отдашь?
— Отвяжись!
— Ну, хоть несколько штучек. Я не жадный. У меня впереди вся жизнь и неизвестно в каком месте. Омск-то тю-тю. Бабушка, добром прошу. Не отдашь, силу применю. Вот те крест.
— Не стращай. Какой ерой выискался, старуху силой одолеть грозится. Глядеть на тебя тошно.
— Последний раз прошу, отдай добром.
— Замолчи, паскудыш.
Григорий, выругавшись, шагнул к старухе, держа в руке браунинг. Она ударила его по руке тростью и вышибла из нее браунинг, но успела поднять с полу.
— Вон отсюда!
Григорий, сжав кулаки, шел на старуху. Она пятилась к кровати. На глаза Григория попалась табуретка, схватив, он кинул ей под ноги, надеясь сшибить. Марфа Спиридоновна выстрелила. Григорий, взметнув руками, покачавшись, упал на пол.
Не выпуская браунинг из руки, старуха стояла минуту в полном оцепенении. Потом, подойдя к лежавшему, пошевелила его плечо ногой и перекрестилась.
— Вот ведь каким вырос на моих хлебах. Не жалею, что порешила.
Осмотрев опочивальню, подошла к столу и, положив браунинг на него, зажгла в подсвечнике свечу. Взяв и руку подсвечник, проходя мимо убитого внука, опять перекрестилась. Посмотрела на часы. Был на исходе одиннадцатый час. Выйдя из опочивальни в коридор, оделась. Со свечой в руках вошла в зал, на дверях в нем подожгла портьеры. Пламя охотно побежало золотистыми языками по широким полосам материи.
Марфа Спиридоновна, убедившись, что огонь в зале взял силу, вернулась в коридор и, идя по нему, поджигала на дверях портьеры. Из кухни прошла по черному входу во двор. Окруженная вилявшими хвостами собаками вышла из калитки на улицу. Бросила связку ключей в канаву и, смотря на горящий дом, медленно пошла по улице, шепча сама себе:
— Ведь задушил бы меня и даже не сплюнул.
Шла в темноте, придерживая левой рукой болтавшийся на груди, ка цепочке, замшевый мешочек с брильянтами, нажитыми купеческим родом Дурыгиных.
Глава тринадцатая
Надрывно каркали вороньи стаи, кружась над унылыми осенними просторами.
Войска колчаковской армии, вконец истерзанные в боях, перемешавшись между собой, без признаков какой-либо дисциплины, откатывались к Петропавловску. Отходили, ломая приказы отхода, бросая орудия, боеприпасы, обозы с провиантом и походные кухни.
Отступление походило на разгром. У командования не было никакой надежды и малейшей возможности остановить наступление Красной Армии.
Растеряв в кровопролитных боях способность здравомыслия, потеряв именно теперь связь необходимого согласованного взаимодействия, высшее командование воинских частей не находило лучшего занятия, как сведения между собой злопыхательских, оскорбительных счетов взаимного обвинения в бездарности ведения войны. Каждый генерал старался свалить свою вину на плечи другого, забывая, что в руках каждого из них тысячи солдатских жизней.
Многотысячные солдатские массы, подчиненные разным по амбициям генералам, озлобленные неудачными боями, уставшие от переходов с позиции на позиции, страдая от холода и голода, исхлестанные колючими вицами дождей, порой в обледенелом обмундировании, месили дороги и целину, превращенные ненастьем в болота грязи.
Шли разбродно, жадно глотая махорочный дым в березовых колках, боязливо озираясь по сторонам, ожидая внезапного наступления красных. Шли полубосые, разламывая на грязи ледяную корку, привычную в эту пору на исходе октября на сибирской земле.
Во взглядах этой разрозненной солдатской массы, в куцых английских шинелях и растоптанных башмаках горела ненависть ко всему, что их окружало. И единственное, что в них напоминало людей, это была их речь, которую они, отводя душу, поганили цветастой, российской матерной бранью, склоняя в ней все, начиная от имени родной матери и кончая именем Христа.
Недовольство и дезертирство принимали угрожающие размеры. Нередки были случаи убийства неугодных офицеров. Командование, опасаясь всеобщего бунта, искало для отступающей армии психологическую отдушину, чтобы увести накал солдатского гнева в иное русло. И такое русло нашлось.
Колчак подписал приказ о беспощадном терроре к мирному населению. Этот приказ давал возможность в любом селении, в любом месте, где будет найден укрытый большевик, расстреливать из мужчин каждого десятого, а селения и деревни просто сжигать.
Приказ, отпечатанный в виде листовок Осведверхом армии, был широко распространен в войсках и возымел желанное действие: особо озлобленные офицеры и солдаты выполняли его с рвением.
Лилась невинная кровь.
Отступление армии несло кощунственный, но узаконенный террор. Любое озверение оправдывалось, ибо всем было безразлично, что творится вокруг. В людские сознания, уничтожая признаки сострадания, вживалась страшная мысль, что для всех, кто был в рядах колчаковской армии, теперь все дозволено, так как начинался путь к началу конца ее существования.
И все в армии были убеждены, что это начало приблизил бездумный, но поначалу такой удачный казачий рейд генерала Иванова-Ринова. И не сомневались, что это казачье ухарство выявило для командования Красной Армии подлинное состояние колчаковской армии, уже неспособной защищать существование Омска как столицы Сибири под властью Колчака…
В окна кабинета Колчака ветреным утром настойчиво, по-мышиному, скреблись — песчинки пыли, сдуваемой с мостовой. Ветер дул порывами, заставляя звенеть стекла.
Колчак, закончив совещание с чинами штаба, отпустив его участников, с генералом Лебедевым рассматривал карту, разостланную на столе, с новыми, только что нанесенными пометками о расположении войск на фронте перед Петропавловском.
В кабинет вошел взволнованный генерал Рябиков.
— Что случилось? — оторвался от карты Колчак.
— Александр Васильевич, в приемной офицер из американской военной миссии настаивает на немедленном приеме.
— Подождет.
— Но он буквально требует.
— Неужели? — Колчак бросил на карту карандаш. — Рябиков, разучились понимать русский язык?
Но Рябиков не успел ответить. Дверь распахнулась, и в кабинет вошел американский офицер в форме морской пехоты.
— Мистер адмирал, я лейтенант Хопкинс.
— Что вам нужно, Хопкинс? Почему вошли, не получив приглашения? Вы, кажется, забыли, где находитесь?
— Прошу извинить. Сделать это заставили меня чрезвычайные обстоятельства.
— Какие?
— Непостижимые для цивилизованных людей.
— Даже так?
— Возмутительные обстоятельства.
— Говорите тише, у меня прекрасный слух.
Мистер Хопкинс растерянно замолчал.
— Я вас слушаю.
— На перроне омского вокзала, на глазах огромного числа людей, русские офицеры избили двух американских кинооператоров, когда те призводили съемки. Один из них от побоев уже умер.