По разному встречающих неизбежное, их одного за другим подталкивают древками копий. Царь убивает их собственной рукой, вгоняя меч между ребер. Жертвы сразу затихают у его ног, но последний, плюнув в лицо владыке Орхомена, произносит проклятие. Тот усмехается, направляет клинок чуть пониже, и наглец долго умирает, захлебываясь собственной кровью.
Трещат язычки наполненного трупами костра. Разбежавшееся по сухому хворосту пламя прыгает к небесам. Словно просыпаясь, мертвые корчатся от жара, и вдруг один из них, умерший последним, приподнявшись, протягивает руку к горлу Эргина. Она невероятно огромна и длинна, эта покрытая лепестками пламени рука, и сам он тоже огромен, разросшийся в полнеба мертвец, с хриплым смехом схвативший за горло своего убийцу. Задыхаясь Эргин пытается закричать...
...и пробуждается. Настойчиво теребя за плечо, своего господина будет возничий, он же щитоносец, он же старший телохранитель, поверенный сокровенных дум и планов владетеля Орхомена. Эргин открывает глаза...
— Колесницы гонцов у ворот, — слышит он сквозь еще не покинувший душу кошмар.
— Если они прибыли — пусть идут сюда.
— Они не придут, царь...
Услышав черную весть, Эргин, вскочив, опоясывается мечом.
В нарушение заведенного порядка двор цитадели Орхомена полон людьми. Двое воинов, в которых Эргин узнает стражей ворот, держат под уздцы усталых коней, запряженных в хорошо знакомые колесницы глашатаев. Те пусты... Пусты?
Эргин подходит ближе. На днищах колесниц он видит изувеченные тела своих гонцов, отправленных утром в Фивы. Их руки и ноги, словно отсеченные мясницким топором, привешены к шеям, торчащие культи прижжены раскаленным металлом. Носы тоже отрезаны...
Называя имя каждого, Эргин дотрагивается до них, товарищей, деливших с ним тревоги войн и веселье пиров. Один уже холоден, двое без чувств, и лишь четвертый встречается глазами с царем. В них слезы. Бывалый воин, пошевеливаясь, как червь, и по-детски жалобно всхлипывая, что-то пытается произнести окровавленными губами.
Сотни голосов толпы гудят яростью, в глубине ее воет, вырываясь из рук, потерявшая разум женщина. Срывая голос, Эргин требует всех замолчать, и толпа стихает. Воющей женщине зажимают рот.
— Кто!? — наливаясь кровью, кричит владыка Орхомена.
Каждый толчок пульса отдается ему под черепом, как удар молота.
— Воин в львиной шкуре, — бормочет изувеченный. — Мы не знали его...
— Всего один?
— С ним был... оруженосец. Мы встретили их в кадмейских пределах... — с трудом произносимые слова прерываются надрывными вздохами. — Он спросил... кто мы... что за дело... Мы отвечали... как ты велел... что едем напомнить фиванцам о твоей... милости, как ты... поступил с ними... наложив дань вместо того, чтобы... отрезав носы... руки...
Тихо скуля, глашатай глотает воздух. Огни факелов дрожат в слезящихся глазах.
— Ну!! — кричит Эргин.
Его побелевшие пальцы вцепляются в борта колесницы.
— Мы велели ему убираться... с дороги. Он же спросил... вправду ли Эргин жаждал... такой... дани. И он... он...
Рвущий сердца вопль вновь снова несется из толпы, невыносимо слившись с вторящим собачьим воем.
— Не молчи! — кричит Эргин.
Но глашатай его воли в обмороке. Быть может, он уже ничего не скажет. В обращенных к нему лицах Эргин видит отражение собственной ярости.
— Фивы заплатят за все! — произносит он. — Они нарушили обычай! Боги не вступятся за них!
И, подняв кулак, издает воинский клич. Минийский народ вторит вождю, подняв к небесам сверкнувшее в факелах оружие.
Однако люди не всегда способны предугадать замыслы своих богов.
Вечером бывает приятно, забравшись на плоскую кровлю дома и глядя на затягиваемый дымкой горизонт, лениво перебирать внутри себя мысли, не тревожащие душу. Над поселком поднимаются к небу дымы вечерних очагов, мычит пригнанное с пастбища стадо, и не подгоняемые никем коровы с раздутым выменем сами расходятся по своим дворам. Человек-с-гор щурится на клонящееся к закату солнце. В сущности, приходит ему в голову, подлинное счастье человека не в славе, не во власти, не в силе, а в той сумме мелочных с виду событий и дел, истинная цена которых известна лишь ему одному. Улыбаясь, он припоминает некоторые из этих мелочей — когда его обостренный во время жизни в горах дар предчувствия нашептывает приближение беды. Он надолго задумывается и некоторое время спустя спускается вниз.
Кузнец занимается тем, что раскалывает остывшие полуформы.
— Ты что-то хотел сказать мне? — спрашивает он, оглянувшись и опустив каменный молот.
Человек-с-гор отвечает не сразу. Они уже научились понимать друг друга с полуслова, что не всегда случается между замкнутыми людьми, и ему нелегко начинать прощание.
— Я ухожу, — говорит он.
Кузнец удивленно поднимает брови:
— Почему?
— Я видел знак своей судьбы. Если я останусь здесь, по моим следам придет беда. Не спрашивай меня больше, ибо я ответил достаточно.
Кузнец рассеянно вытирает руки засаленным куском шерсти.
— Куда ты пойдешь теперь?
— Наверно на юг. В Беотию и дальше. Увижу большие города, других людей.
— Люди одинаковы везде.
— Да, наверно. Мне лучше будет уйти сейчас, мастер.
— Мы проводим тебя до тропы.
Такой уж жребий иногда швыряет нам судьба — уходить. И если не держали вас ни долг, ни благодарность, ни любовь, уходите не прощаясь. Не прощаясь с женщиной, которая вас не любила, уходя из дома, не ставшего для вас своим, из страны, не признавшей вас своим сыном. Если с вами случалось что-то подобное, то вы поймете, почему это должно быть именно так.
И все-таки, одно прощальное напутствие ему доводится услышать. Они проходят к воротам узкой короткой улицей, зажатой глухими стенами домов, глядящих внутрь себя, где в до сих пор не высохшей грязи барахтаются свиньи, когда подняв голову на голос, Человек-с-гор видит хорошо знакомую ему девушку, совсем юную, высокую, с длинными каштановыми волосами. Сидя на плоской крыше, она тоже думала о каких-то очень простых и понятных вещах.
— Здравствуй, — говорит он. — И прощай. Я ухожу.
— Надолго?
— Навсегда. Что скажешь на прощанье?
Они улыбаются друг другу. Между ними есть тайна, о которой не знает больше никто из людей. Для нее она связана с туманными, похожими на сон воспоминаниями о долгом пути через темноту, о небесах странной страны, в которых никогда не вспыхнуть ни одной звезде, о барке, скользящей над темными водами реки, из-за которой нет возврата, и о странной силе, заставившей ее повернуть назад. Она догадывается, что ее сон не был сном, но все это для нее уже в прошлом, в которое уходит теперь и этот странный, непонятный человек. Изгиб ее губ может скрывать и грусть, и жалость, и презрение. Что угодно.
— Ты совсем не изменился с того времени, когда я напоила тебя водой.
— Ты тоже.
— Да сохранят тебя богини судьбы!
— Спасибо, девушка.
Он поворачивается.
— Постой! Это тебе на прощанье. Лови!
Выбросив руку, он ловит яблоко. И не теряя времени, надкусывает сочную мякоть:
— Пусть благосклонны будут богини и к тебе. Прощай!
Проводившие его до тропы возвращаются в сумерках наступившей ночи, а она все еще сидит на плоской крыше, скрестив руки на сомкнутых коленях, перебирая в себе одной ей известные мысли, касающиеся тех мелочных с виду вещей и событий, сумма которых составляет человеческое счастье.
Впряженные в колесницы кони ржут у ворот Фив. Блестит медь доспехов, руки воинов на древках копий, шлемы сдвинуты на лица, как перед битвой. Но их всего-навсего окликают со стен, прежде чем распахнуть ворота. Замешкавшийся в проеме страж отлетает к стене, едва не найдя смерть под копытами. Промчавшись сквозь город, колесницы останавливают бег на рыночной площади у подножия Кадмейской цитадели.
Не снимая шлемов и не выпуская оружия, новые глашатаи Эргина ждут. Горожане начинают сходиться на площадь, сперва скапливаясь по периметру, а потом невольно сужая кольцо вокруг колесниц. Из ворот акрополя, сопровождаемый двумя телохранителями, выходит седовласый Креонт, хранящий остатки властности, но в последнее время живущий лишь собственным прошлым.
Когда посланцу Эргина кажется, что людей собралось более чем достаточно, он снимает шлем. Возвышение боевой колесницы оказывается неплохой трибуной для подобных речей:
— Граждане Фив! Мой повелитель, Эргин, царь минийцев, владетель Орхомена, велел мне напомнить вам о подошедшем сроке дани, которую вы, скрепив обещания клятвами, обязались платить в течение двадцати лет. Кроме того, мой царь и мой народ требует выдать преступника, напавшего три дня назад на прежде посланных гонцов. Двое из них уже мертвы — жизнь двух других будет горше смерти.
Толпа в ожидании. Слышны дыхание и шорохи.
— Дань минийскому народу собрана, — медленно отвечает правитель Фив. — Но богами Олимпа клянусь — мне неизвестен этот человек!
Лицо Креонта непроницаемо. Что это, маска? Воин в колеснице так не думает. Ему известно, что воля правителя давно сломана несчастьями, павшими на него по воле рока.
— Так отыщи его!
— Что сделал этот человек?
— Он отрубил посланникам моего царя руки и ноги!
Голоса удивления, тревоги... и злорадства слышны из толпы. Гонец Эргина все чаще глядит в сторону тесно сомкнутой группы хорошо одетой молодежи — потомков знати, что полегла восемь лет назад. Сыновья подросли, и можно не сомневаться, жаждут мести. Быть может, правитель Фив не знает преступника, в то время как тот спокойно стоит среди них.
— Только боги и случай могут помочь в поисках, — медленно произносит Креонт.
— Так молись им, чтобы помогли! — кричит воин-гонец. — Или готовься к худшему!
Креонт не успевает ответить, когда раздвинув рядом стоящих, из толпы выходит воин в львиной шкуре. Под ней блестит медь доспеха, на поясе меч, на плече лук, за спиной колчан...