Тот растерялся:
— Да нет, почему…
— Нет, вы мне правду скажите — стыдно? Я навязываюсь, да?
Она обернулась к Косте и проговорила ласково:
— Костя, ты не сердись. Ты не бойся. Ведь это надо мной будут смеяться. Я же сама навязываюсь, ты же не виноват…
Потом сказала курчавому — громко, чтобы те, у окна, тоже слышали:
— Вы не смейтесь над ним, ладно? Вы лучше надо мной. Ведь это я его люблю, он ни при чем…
Она повернулась и пошла, разгневанно пробираясь сквозь толпящихся, курящих, перебрасывающихся походя разной словесной мелочью. Она знала, что там, сзади, они сейчас будут шуточками и ухмылочками смазывать весь этот разговор, пока не пригладят до рядового анекдота. Но теперь это не имело значения.
Потом она шла по улице, и странно было чувствовать себя идущей ни за чем и никуда. О нем она не думала, будто его и не было: ни походки, ни шарфа, ни женщины, ни окна на третьем этаже. Но ее любовь еще существовала, странная любовь теперь уже ни к кому, существовала и все никак не успокаивалась, все жила, билась, как существует и даже бьет крыльями птица с отрубленной головой.
Галя шла все медленней, шаг ее больше не летел. И, глядя на себя как бы со стороны, она тускло думала, что вот идет по серой улице серая девочка, не отличимая от асфальта, от стен — просто винтик толпы. Просто студентка техникума. И никуда ей не нужно переходить: учить уроки, делать, что надо, дома — и все.
«Вот и кончилось, — сказала она себе. — Вот и конец».
Она пошла еще медленней, еще больше сливаясь с улицей.
Она еще не знала, что в жизни много концов и много начал.
Рудник «Светлана»
«Боря, какая пыль в этих горах! Ни дерева, ни куста, ни травы. Только камень да песок. Вчера шли ущельем, сверху сорвалась глыба, и целый час, наверное, пока не ушли за гору, все видели, как висит над склоном пыль. И сама я теперь серая насквозь, на зубах песок, волосы серые, жесткие. А руки — хоть морковку тереть! Эх, Борька! Вчера провела ладонью по щеке и оцарапалась до крови… Даже глаза, наверное, запылились. Борька, ты хоть помнишь, какие у меня глаза?
Сижу вот и пишу тебе, уже вечер, похолодало, только камни теплые, как деревенская печка. Ребята ушли к реке, за дровами, там кое-где растет кустарник, такой чахлый, такой серый, что его даже ломать совестно. Мы-то соберем свои камни и уйдем, а ему, бедному, всю жизнь стоять на голом берегу, под этим пыльным солнцем…
А ночью мы мерзнем, как цуцики. Спальники оставили внизу, а теперь расплачиваемся. Одеял у нас только два — правда, верблюжьи, огромные, но все равно жмемся друг к другу и дрожим, под утро нос к носу примерзает. Встретили казаха сверху: говорит, перевал уже закрыт. Он был на лошади, крепенькая такая, злая — завидно даже!
Если бы нашему Урхану не перебило ногу на камнепаде, шли бы сейчас налегке, как курортники. А еще говорят, что животные ближе к природе… Мы разбежались, а его достало. Видно, у геологов инстинкт развит, как у горных козлов. Да, знаешь, кого встретила в управлении? Веньку! Он сломал руку на маршруте, срослась криво, в больнице опять ломали. Говорят, будет крепче старой. Но все равно ему до весны сидеть на обработке.
А Инка от него действительно ушла. Только ни в кого она так уж сильно не влюблялась: просто Венька все лето был в поле, а ее хватило всего на три месяца.
Эх Борька, Борька, не ценишь ты меня — я ведь тебя шесть лет ждала, с первого курса! И как, главное, навязалась просто стыдно! В аспирантуру из-за тебя не пошла.
А ты только прошлой осенью догадался ко мне подойти… Долго же изучали вы кадры, товарищ начальник отряда!
Шутки шутками, а приходится мне тут сурово. Рабочих дали мальчишек, студентиков — сама, мол, недавно окончила, так что в самый раз. Они уже, естественно, выдохлись, а нам еще неделю идти, не меньше — просто не знаю как дальше. Да и я, честно говоря… Вчера шли по карнизу, два раза оступилась, а тут обрыв метров сорок, и уцепиться не за что. Но к вечеру так устаешь, что все равно хоть с обрыва, и думаешь об этом не как о смерти, а как об отдыхе.
Прошли мы много, то ли двести пять, то ли двести одиннадцать, маршрут у Олега, он считает. А я считаю дни. Зачем — и сама не могу понять. И меня до ноября не выпустят в отпуск, и ты сюда не приедешь. А я считаю…
От базы мы ушли на десять дней. Там двое суток до тракта. Потом еще двое до железной дороги. Да трое суток поездом, да трое до вашей базы. Борька, три недели до тебя!.. Дойдем до перевала, и начну сматывать ниточку, каждый день будет днем к тебе.
А вообще-то ребята мне попались ничего. Особенно Олег. Когда я разбила колено, он два дня нес мой рюкзак и вообще всячески ухаживал, правда, не совсем бескорыстно. Но, кажется, примирился с тем, что этот маршрут не увеличит число его любовных побед, и теперь мы с ним приятели.
Он мне каждый день рассказывает о своих девчонках, а я ему о тебе. Жаль только, стихов он не любит. Помнишь, Борька, мои любимые: «Нежность глушила я, нежность душила я…» Попробуй задуши, когда она сама вот-вот задушит меня. Борька, куда уходит нежность? Ведь тебе достается только маленькая капелька, и ты так редко рядом. А все мысли, которые ты не узнаешь, все слова, которые ты не услышишь, все то, что душит меня по ночам, — куда это уходит? Иногда мне кажется, что вся эта бесприютная нежность существует и вне нас, собирается вместе и висит над городами печально и смутно, как облака, не ставшие дождем.
Боря, возьми меня на тот год к себе, а? Хоть поварихой, все равно. Ну что за жизнь такая — за семь месяцев виделись двенадцать дней. Возьми, Борь… И бог с ним, с моим дипломом! Все равно я и тут за повариху, и миски мою, хоть и начальник… Так не сердись, Борь, и не обращай внимания, что я так ною. Ведь сам же говорил, что раз в месяц я имею право поскулить. Вот и пусть сегодня будет тот самый раз.
И вообще, Борька, грустно мне сегодня, грустно… Вот идем мы, камней у нас полны мешки, и, по-моему, не зря тащим их на базу. Если пласт не обманет, года через четыре будет тут рудник. Придут дорожники, и останется от них дорога, от строителей останется поселок. А мы свернем палатку, выдернем колышки, и останутся только дырки в земле. Придем когда-нибудь — даже похвастаться нечем…
Ладно, Борька, надоела я тебе, наверное, со своим нытьем. Отдохни до завтра, и я отдохну. Костерик наш — еле-еле, ребята спят, да и мне пора — ведь встаем мы в три, чтобы побольше пройти до жары. Боренька, не снись мне сегодня, а то опять буду ворочаться и ворочаться, совсем ты меня измучил, а мне так мало осталось спать.
Спокойной ночи, Боренька, целую тебя крепко. Завтра на первом привале допишу это письмо, заклею в конвертик и брошу в рюкзак — пока это мой почтовый ящик…»
А утром, когда шли по осыпи, она подвернула ногу и быстро покатилась по крутому склону, а камни покатились за ней. Она все хотела перевернуться на живот, но мешал рюкзак. Уже над самым обрывом она ухватилась за огромный ржавый камень. Но тяжелый рюкзак с силой рванул ее вниз. И река долго, метров двести, тащила по камням уже безразличное ко всему тело с безвольно мотающейся головой.
Рабочие, молодые ребята, вытащили ее только на перекате и, непривычные к смерти, долго глядели со страхом на исковерканные остатки лица…
Ее могила над берегом, с выложенным белыми камнями словом «Светлана», почти год служила ориентиром геологам и геодезистам. И даже первым строителям советовали разбить лагерь в километре севернее от «Светланы»…
Теперь на том месте рудник, и дорога проведена: по ней ездят самосвалы с рудой и даже рейсовое грузотакси. А недописанное письмо Светланы лежит в рудничном комитете комсомола в особой папке с надписью: «Для истории».
Секретарь комитета, порывистый лохматый парень, прибыл на рудник с первой партией строителей. Письмо случайно попалось ему в груде бумаг, и у него сразу же явилась идея создать со временем на руднике музей. Но потом, за делами, сам же помогал строителям уничтожать исторические ценности. И первая палатка была свернута, и первый барак переоборудовали в топливный склад, первые ватники пошли на тряпки уборщицам, а стальной, с загнутыми краями лист, в котором зимними ночами строители жгли солярку для обогрева, под горячую руку сдали в металлолом.
Так что единственным экспонатом будущего музея осталось письмо без начала и конца, вымокшее в реке, с расплывшимися буквами и чернильными разводами по краям. Иногда его показывают новичкам. Разобрать, что написано, трудно, да и разбирать ребята стесняются.
Но на руднике, да и во всем районе, живет стойкая легенда о том, что открыла месторождение девушка — красивая, нежная и влюбленная. А ребята, знавшие ее, ходившие с ней в маршруты, подтверждают это горячо и вполне искренне… Хотя они-то, наверное, могли бы вспомнить, что была она некрасивая, с хриплым голосом и тяжелой походкой, и что парень, которого она любила, отвечал на ее письма с опозданием в месяц…
Адрес на обложке
От самой околицы за грузовиком бежали мальчишки, потом отстали. Один, на велосипеде, долго мчался следом, пригнувшись к рулю, дыша мелкой, как пудра, дорожной пылью. Шла уборка, и улицы колхозного поселка были почти безлюдны. Редкие прохожие равнодушно глядели на встречный грузовик. Машина как машина. Обыкновенный ГАЗ-51, трудяга с щербатыми бортами и лысеющими скатами. В кузове — какие-то ящики, мешки, прикрытые брезентом. Впереди, на скамейке, — четверо или пятеро, одетые по-городскому… Но, когда грузовик проезжал, люди останавливались и ошарашенно глядели вслед. В задке кузова на высоком ящике сидели двое: девушка в скромном синем платье и бурый, средней величины медведь…
Последним, как это ни обидно, узнал новость журналист Игорь, живший в колхозе уже неделю. Это была его четвертая или пятая газетная командировка, и все связанное с ней доставляло удовольствие — даже квитанция за койку в колхозной комнате приезжих. Соседнюю койку в этой комнате занимал редакционный фотограф Ложкин, лысый и коротконогий, считавший месяцы до пенсии. Поездки ему давно уже надоели, а общественное питание он презирал так убежденно, что всю провизию, вплоть до кислой капусты, вез из дому в плоских банках из-под фотопленки.