Легенда о Ричарде Тишкове — страница 17 из 35

й ворочались, укладываясь в фразы, обычные в таких случаях обороты: «Посреди бушующего моря…», «хозяева нефти…», «герои труда…»

Архипов огляделся. Нефтяники, вымокшие и замерзшие, жались друг к другу. Парень в грязнейшем ватнике неловко сидел в углу, отодвинувшись от подушки, чтобы не запачкать ее.

Обычные рабочие ребята.

Если это случится, о них, пожалуй, станут говорить как о героях. Так уж водится. Мало ли, например, ездит хороших шоферов по Алтаю? И мужчины и женщины. А вот одна разбилась — и вошла в легенду. Даже песни о ней поют. Может, и про этих ребят будут петь.

Нелепо — смерть делает человека героем.

Нелепо и неверно. Герой не тот, кто гибнет, герой — кто рискует. Как летчик-испытатель, как солдат, как морской нефтяник. Риск делает человека героем, риск, а не гибель.

Архипову вдруг пришло в голову, что и он, чего доброго, попадет в герои, если это случится. Геройски погиб на трудовом посту… Во всяком случае, зав. редакцией непременно скажет что-нибудь в этом роде — он человек с пафосом…

Чушь. Тупая случайность. Погибнуть можно и сидя в редакции — свалится люстра на голову…

Конечно, и журналист бывает героем, но только очень хороший журналист, все сердце отдающий работе.

К страху нельзя привыкнуть. И снова Архипов сжался, и закричал, и не услышал себя в реве волны. Ящик культбудки словно взлетел вверх и повис в воздухе, перед тем как рухнуть в грохочущую пропасть. И лишь минуту спустя Архипов понял, что пока все осталось на месте.

…А может, все не так, как он думал. Ведь журналист рискует и с летчиком, и с моряком, и с полярной экспедицией. Такая уж работа — всю жизнь заниматься чужими делами. При этом чужая слава к рукам не пристает. А вот чужой риск порой приходится брать и на себя. Такая уж работа…

* * *

Рация действовала. Изредка сквозь гул и щелканье до Федора долетал испуганный голос радистки. Бутова, кажется. Или та, высокая, в шляпке.

Федор пошевелил рукой, высвобождая часы. Четыре. Зойка заступает на дежурство с восьми. Вряд ли он услышит ее голос. Кончено. Не успел.

У него были девчонки — и хорошие, и не очень хорошие. Он не требовал от них многого — так проще, тогда и они не много требуют. Была Валечка, оператор с промыслов, ее потом в Красногвардейское перевели. Была Тася, лаборантка — вместе время проводили…

С Зойкой у него ничего не было. И знаком-то с ней так, с пятого на десятое. Он и не старался. Совсем еще девчонка, малолеток. Года еще не работает. Как пришла, сшила себе брючки по моде. Не хуже, мол, других. Комедия… Со всеми ребятами в приятелях. В турпоход идут или позовут на вечеринку — всегда пожалуйста. Ребята для смеха с ней советуются насчет всяких таких дел. Советует, хоть бы что. Забавная девчонка. Хорошая, маленькая только…

Ничего с ней не было. И все-таки было. Он знал, что было. Вот рассказать бы никому не смог. Что рассказывать? Как взглядывала на него иногда? Как однажды, проходя мимо, будто нечаянно тронула за руку?

Раз к ним приехала на буровую — посмотреть. Топала в своих брючках по настилу, когда спрашивала что-нибудь, клала ладошку ему на рукав и, задирая голову, таращила на вышку голубые свои глазенки.

А Федору было хорошо оттого только, что она рядом…

И от этого говорил с ней грубо, прогнал от дизеля, а когда она нагнулась потрогать старый турбобур, прикрикнул:

— Нечего цапать, не игрушка!

А она глядела на него послушно и еще помахала рукой с катера.

После Федор и сам не знал, почему злится на нее. Но злился, страшно злился и все твердил себе, что она девчонка как девчонка, к тому же сопливая и, если он захочет, через месяц, как миленькая, будет ездить с ним за город.

Но когда видел ее, снова чувствовал, что только бы быть с ней — и ничего больше не надо.

…Да, у него было много девчонок. Но теперь не важно, что их было много. Важно, что не было этой, единственной…

Что ж, он морской нефтяник. Знал, какая работа, — силком никто не тянул. В море все бывает. Конечно, когда ставят основание, думают. Но всего предусмотреть нельзя. Кому-то нужно рисковать. Тут дело добровольное. Не хочешь — не иди. Только не скули потом, что революцию и войну — геройские времена — прозевал по молодости.

Все это Федор решил давно — еще три года назад. Он и сейчас ни о чем не жалел. Просто очень хотелось жить, и страшно было ждать последней волны, и хуже всего, что смертный этот страх приходилось переживать стократно — каждая волна казалась последней.

…Если бы он успел хоть сказать Зойке, как ее любит. Только сказать. Скажет — тогда ничего не страшно. Он не умрет, пока о нем будет помнить эта девчонка. А она будет помнить. Будет. Только бы успеть сказать…

В эту минуту Федор не боялся погибнуть — боялся, что погибнет так и не сказанное слово.

* * *

Архипов совсем замерз. Один из рабочих дал ему старое одеяло. Но все равно было холодно.

Бурмастер сказал:

— Ничего, ребята. Даст морской бог, до света дотянем, а там веселей будет.

Парень, сидевший в углу, не расслышал:

— Чего говоришь?

— Утром, говорю, веселей будет.

Тот согласился:

— Это верно, утром веселей.

— Совсем другое дело, — сказал Федор. — Как ветер ляжет, сразу вертолет пошлют.

А когда прошла очередная волна и вода, ворвавшаяся в культбудку, уходила сквозь щели в полу, Архипов услышал, как бурмастер бормочет:

— Не успел… Эх, черт, не успел…

О чем это он? Впрочем, неважно. О чем бы ни было — не успеет. Теперь никто из них уже ничего не успеет. И он, Архипов, не успеет сделать именно то, что обязательно должен был сделать.

Да, он человек средних способностей. Но однажды ему повезло. Повезло, как талантливым везет постоянно. Это было в Минске, и с тех пор он любит Минск, хотя так могло случиться и в Иркутске, и в Воронеже. Тогда он приехал вечером и был раздражен, что нет приличных номеров, и долго ругался с администратором гостиницы, к счастью — бесполезно.

Он провел ночь в комнате на двенадцать человек. Спать не пришлось. Председатели колхозов, съехавшиеся на какое-то совещание, всю ночь, до серого неба, спорили о разных своих делах и вообще о жизни — жарко, беспорядочно, до конца откровенно. Когда одного человека удается так разговорить — и то великая удача журналиста.

Архипов лежал в углу, пристроив блокнот под лампочкой-грибком. Сосед спросил:

— Чего строчишь?

Он сказал:

— Письмо.

Ответ этот полностью удовлетворил людей, привыкших писать письма долго, с уважением к делу, и Архипов мог с почти стенографической точностью заносить на бумагу все, что слышал. Блокнот с записями лежит дома в отдельном, на ключ закрытом ящике стола…

Если бы он написал о том, что слышал тогда, и что думал после, и что открыл ему этот беспорядочный ночной спор! Если бы написал…

Он не знал, как это будет выглядеть, — слова «очерк», «статья», «заметки» звучали оскорбительно буднично. Про себя он называл это «вещью».

«Вещь» нельзя было писать, как он писал до сих пор: Архипов впервые узнал, что слова бывают прекрасны и капризны, как девушки, а фразы отчетливы и неуловимы, как сны.

Он мечтал о ней почти ежедневно, восторженно повторял шепотом уже сложившиеся куски и порой с недоуменным уважением взглядывал на себя в зеркало: неужели он, Архипов, напишет это?

Он стал уверенней, ироничней, тверже и спокойно делал ежедневную безликую работу, потому что знал: он обязательно напишет «вещь».

Да, он человек средних способностей. Да, выше головы не прыгнешь. Но, вспоминая эту жестокую пословицу, Архипов открыто и радостно смеялся над ней: один раз в жизни он прыгнет выше головы! Он напишет, напишет «вещь»! Как только она отстоится в голове. Как только выпадет месяц посвободней…

Архипов был в Минске весной. Сейчас конец осени. Но он не написал «вещь». Не успел.

Он успел за это время сделать десятки информаций, репортажей, зарисовок. Сделал передовую для женского журнала, потому что это была легкая работа и за нее хорошо платили. Сделал корреспонденцию для газеты, потому что об этом очень просил приятель, заведующий отделом. Сделал все, кроме главного.

О, если бы теперь ему хоть неделю, одну только неделю! Он бы плюнул на все. Он бы писал по ночам, писал в поездах, в самолетах, в столовых на обороте меню… Только бы одну неделю!

Архипов схватился за голову и застонал.

— Что с вами? — наклонился к нему Виталий.

— Да нет, все в порядке, — сказал Архипов. — Все нормально.

…Сорок пять лет прожито, и не нашлось одной недели для главного в жизни!..

— Братцы, — странно сказал бурмастер. — Братцы, слышите?

Архипов растерянно поднял голову. Да, что-то изменилось. Что там еще стряслось?

И вдруг замер — так тихо стало. Не тихо, конечно, какое там тихо. Просто тише. Просто море ревело слабее. И волна не била в основание — вот уже минут десять, наверное.

Рабочие бросились к двери. Архипов вышел последним.

Море, пьяное и пенное, словно накренилось к югу, и волны все шли с севера, поднимаясь и падая, забрасывая пеной основание — ржавые балки с искореженным, наполовину сорванным настилом. Там, где вчера стояла вышка, ничего не было, и обломок переходного мостика нелепо и страшно торчал над водой.

Было сыро и холодно.

— А я сразу услышал, как ветер лег, — сказал бурмастер. — Даже не поверил сперва.

Он подмигнул Архипову:

— Ну как, порядок? Вот оно что такое — штормяга. Теперь ничего, пронесло.

Архипов потер виски. Он никак не мог что-то вспомнить. Потом вспомнил, спросил:

— Рация работает? Мне бы нужно часам к десяти передать материал.

— Хоть роман. Хоть «Войну и мир». Теперь что угодно, — сказал бурмастер. Голос его наливался бесшабашной, хмельной радостью: — Считай, папаша, по второму разу на свет родились. Вернемся на сушу — так и будем день рождения праздновать. Будем, братцы?

И вдруг Федор словно споткнулся — замолчал, опустил голову. Потом снова повернулся к Архипову: