Легенда о Сан-Микеле — страница 58 из 73

 — выразительный взлет и падение старческих рук яснее слов объясняли суть пророчества. Castigo di Dio! Castigo di Dio![90]

Я достал из сумки краюшку черствого хлеба и протянул его женщине, которая сидела рядом со мной, держа на коленях ребенка. Она молча схватила хлеб, тотчас вытащила из кармана и дала мне апельсин, оторвала зубами кусок от краюшки, сунула его в рот своей соседке, которая, по-видимому, готовилась стать матерью, а сама принялась пожирать остальное с жадностью изголодавшегося животного. Потом тихим, монотонным голосом она стала рассказывать, что сама не знает, как спаслась с ребенком у груди, когда при первом staccata обвалился их дом. А потом до рассвета она старалась разобрать обломки, чтобы спасти двух других своих детей и мужа — она слышала их стоны до самого утра, а потом, после второго staccata, все смолкло. Лоб у нее был рассечен, но ее маленький был, слава богу, невредим. С этими словами она дала грудь ребенку, прекрасному мальчугану, совсем голому и крепкому, как новорожденный Геркулес. Рядом с ней в корзине под охапкой гнилой соломы спал другой грудной ребенок — она подобрала его на улице, а чей он — никто не знает. Когда я собрался уходить, младенец-сирота запищал, и, выхватив его из корзинки, она дала ему вторую грудь. Я смотрел на эту простую калабрийскую крестьянку с могучими руками и широкой грудью, на двух прекрасных, усердно сосущих детей, и внезапно припомнил ее имя. Это была Деметра Великой Греции, Великая Матерь римлян. Это была сама Мать Природа, и над могилами сотен тысяч из ее груди лился неиссякаемый поток жизни.

****

Но вернемся к мисс Холл. Высочайшие особы доставляли ей столько хлопот, что она лишь с большим трудом успевала следить за моими пациентками. Покидая Париж, я лелеял надежду, что навсегда избавлюсь от дам с расстроенными нервами. Но надежда эта не оправдалась: они переполняли мою приемную на площади Испании.

К старым, замучившим меня знакомым с авеню Вилье добавилось все возрастающее число новых пациенток, которых навязывали мне другие истомленные невропатологи, движимые вполне извинительным чувством самосохранения. Одних капризных психопаток всех возрастов, являвшихся ко мне по рекомендации профессора Уэр-Митчелла, было вполне достаточно, чтобы подвергнуть тяжелому испытанию рассудок и терпение любого человека. Венский профессор Крафт-Эбинг, знаменитый автор «Сексуальной психопатии», также постоянно посылал ко мне пациентов обоего пола или вовсе его не имеющих ладить с ними было чрезвычайно трудно, и особенно с женщинами. К моему большому удивлению и удовольствию, через некоторое время ко мне все чаще стали являться больные, страдавшие различными нервными расстройствами, которым меня, несомненно, рекомендовал Шарко, хотя они никогда не вручали мне никаких рекомендаций. Многие из них были почти душевнобольными, не вполне ответственными за свои поступки. Другие же оказывались просто сумасшедшими, от которых можно было ожидать всего. Впрочем, с сумасшедшими легко быть терпеливым — признаюсь, я всегда в тайне питал к ним слабость. Немного доброты — и они не будут доставлять вам никаких хлопот. Другое дело истерички — с ними не хватит никакого терпения, а что до доброты — то часто она бывает просто противопоказана: они только и ждут, как бы злоупотребить твоей добротой. Чаще всего они не поддаются лечению, во всяком случае вне больниц. Успокоительными средствами можно оглушить их нервные центры, но вылечить их невозможно. Они остаются тем, чем были: клубком душевных и телесных расстройств, мукой для себя и близких, проклятием для врачей. Гипноз, оказывающий такое благотворное действие при стольких ранее неизлечимых душевных заболеваниях, при истерии, как правило, просто вреден. И в любом случае следует ограничиваться внушением «в состоянии бодрствования» — по определению Шарко. Впрочем, гипноз тут просто не нужен: эти беспомощные женщины и так слишком склонны подчиняться лечащему врачу, цепляться за него, видеть в нем единственного человека, способного их понять, и обожествлять его. И дело неизменно кончается подношением фотографических карточек — ничего не поделаешь, il faut passer par la[91], как говаривал Шарко со своей мрачной усмешкой. Я давно терпеть не могу фотографий, и с шестнадцати лет отказывался сниматься — за исключением того случая, когда во время войны я работал в Красном Кресте и мне понадобилась фотография для паспорта. Я не дорожил даже фотографиями моих друзей, так как их черты запечатлеваются на сетчатке моего глаза куда более точно и без малейшей ретуши. Для того, кто изучает психологию, фотографическое изображение человеческого лица ценности не имеет. Но старая Анна обожала фотографические карточки. С того знаменательного дня, когда она из жалкой продавщицы цветов на площади Испании стала привратницей в доме Китса, Анна принялась коллекционировать фотографии. Нередко, отчитав ее за какой-нибудь из ее многочисленных недостатков, я затем посылал в каморку Анны под лестницей Тринита-деи-Монти голубя мира с фотографией в клюве. А когда, замученный бессонницей, я навсегда покинул дом Китса, Анна завладела целым ящиком моего письменного стола, который был полон фотографическими карточками всех сортов и размеров. Должен откровенно сознаться, что я был рад от них отделаться. Анна тут ни при чем — во всем виноват я. На следующий год, когда я ненадолго посетил весной Париж и Лондон, я заметил, что многие из моих бывших пациентов и их родственники держатся со мной весьма сухо, чтобы не сказать холодно. Когда, возвращаясь на Капри, я проезжал через Рим, времени у меня было только-только чтобы пообедать в шведском посольстве. Посланник был мрачен, и даже очаровательная хозяйка дома почти не прерывала молчания. Когда я собирался на вокзал, чтобы с ночным поездом отправиться в Неаполь, мой старый друг сказал, что мне давно пора возвратиться на Капри и весь остаток дней провести среди собак и обезьян. В приличном обществе мне больше делать нечего. То, что я натворил, выехав из дома Китса, побивает все прежние мои выходки. И со сдержанной яростью он рассказал мне о том, как в прошлый сочельник случайно оказался на площади Испании, по обыкновению заполненной туристами. И вдруг у дверей дома Китса он увидел Анну — перед ней на столике лежали стопки фотографий, и она пронзительно взывала к прохожим:

— Поглядите-ка на эту красивую синьорину с вьющимися локонами — крайняя цена две лиры.

— Взгляните на синьору американку, на ее жемчуга и бриллиантовые серьги. Всего две с половиной лиры, торопитесь купить!

— Не упускайте эту благородную маркизу в мехах!

— Посмотрите на эту герцогиню в бальном платье, всю в декольте, с короной на голове. Четыре лиры. Просто подарок!

— А здесь синьора с раскрытым ртом. Цена снижена — полторы лиры.

— А вот свихнувшаяся синьора, которая все время смеялась. Последняя цена — одна лира.

— Рыжая синьора, от которой всегда пахло водкой, — полторы лиры.

— А вот синьорина из гостиницы «Европа», которая была влюблена в господина доктора. Две с половиной лиры.

— Поглядите на французскую синьору, которая спрятала под накидку и унесла портсигар, бедняжечка, но не своей вине — просто у нее голова не в порядке. Цена снижена — одна лира.

— Вот русская синьора, которая хотела отравить сову. Две лиры, и ни сольдо меньше.

— А вот баронесса — наполовину женщина, наполовину мужчина. Господи боже мой, этого даже понять нельзя. Доктор говорит, что она такой родилась. Две лиры двадцать пять сольдо, смотрите не упустите случай!

— А вот белокурая графиня, которая так нравилась господину доктору. Посмотрите, как она мила. Не меньше трех лир.

— А вот…

Среди этих дам красовалась и его собственная большая фотография: он был снят в парадном мундире с орденами и в треуголке, а надпись на ней гласила: «A. M. от его старого друга К. Б.» Анна сказала, что возьмет за нее недорого, одну лиру, так как главный ее товар — фотографии дам. В посольство посыпались негодующие письма от моих бывших пациенток, их отцов, мужей и женихов. Некий разъяренный француз, увидевший во время свадебного путешествия фотографию своей молодой жены в витрине парикмахера на виа Кроче, требовал, чтобы ему сообщили мой адрес: он намеревался вызвать меня на дуэль и стреляться со мной на границе. Посланник выразил надежду, что француз окажется хорошим стрелком, — он ведь всегда предсказывал, что я умру не своей смертью.

Старая Анна все еще продает цветы на площади Испании — купите у нее букетик фиалок или подарите ей свою фотографию. Времена сейчас тяжелые, а у старой Анны катаракта на обоих глазах.

Насколько мне известно, отделаться от подобных пациенток невозможно, и я был бы весьма благодарен тому, кто научил бы меня способу избавляться от них. Писать родственникам, требуя, чтобы их увезли домой, бесполезно. Родным они успели безумно надоесть, и бедняги не останавливаются ни перед какими жертвами, лишь бы переложить заботу о них на вас.

Я хорошо помню маленького человека, явившегося ко мне с видом полного отчаяния после окончания приема. Он упал на стул и протянул мне свою визитную карточку. Уже одно его имя было для меня кошмаром: мистер Чарльз Вашингтон Лонгфелло Перкинс-младший. Он извинился, что не ответил на два моих письма и телеграмму — он решил приехать лично, чтобы в последний раз воззвать к моему милосердию. Я повторил свою просьбу и добавил, что нечестно взваливать только на меня одного такую обузу, как миссис Перкинс, у меня нет больше сил. Он ответил, что у него их тоже нет. Он деловой человек и хотел бы разрешить вопрос по-деловому — он готов отдавать половину своего годового дохода, с выплатой вперед. Я ответил, что вопрос не в деньгах, а в том, что мне нужен покой. Известно ли ему, что она уже больше трех месяцев подряд бомбардирует меня письмами из расчета три письма в день? И что по вечерам я вынужден выключать телефон? Известно ли ему, что она купила самых резвых лошадей в Риме и гоняется за мной по всему городу и что мне пришлось даже отказаться от вечерних прогулок с собаками по Пинчо? Известно ли ему, что она сняла целый этаж