коной… Разольется захватывающая разгульная песня пропившихся до последней нитки бражников… Гремят цепи выведенных сюда для сбора подаяния колодников… Крик юродивого, песня калик перехожих… Смерть, любовь, рождение, стоны и смех, драма и комедия – все завязалось неразрывным непонятным узлом и живет вместе как проявление своеобразного уклада жизни средневекового народного города. Но вот день клонится к вечеру, пустеют улицы и площади: народ разошелся – кто по домам, кто по церквам к вечерне и всенощной, а кто в бани.
Насколько москвичи любили бани, можно судить по тем подробностям, с какими они изображены на всех планах старой Москвы: у Олеария, Мейерберга, на Сигизмундовом и др. Они помечены у Пушечно-литейного двора, направо от длинного Охотнорядского моста, на месте современного «Метрополя», где они существовали вплоть до постройки этого дома; Серебрянические – у Яузского моста; гравюра XVIII века, изображающая эти бани, вполне передает вид, какой они имели и в XVII веке. Бани на Москве-реке – у Москворецкого моста и у Каменного. Характерная особенность, с какой все они изображены, – это отсутствие крыш. Подобные бани можно встретить теперь по деревням: крыша заменена у них толстым слоем дерна, наваленного на бревенчатую настилку потолка, вероятно, для большей сохранности тепла. Затем все бани помечены с журавцами для подъема воды в банные желоба из Москвы-реки или прудов. Подобные журавцы встречаются и теперь по всей Руси для подъема воды из колодцев. На миниатюре в одном синодике половины XVII века изображен пресвитер в предбаннике с банщиком, снимающим с ноги его сапог; между ними, видимо, идет мирный разговор; на фоне этой жанровой картины над крышами зданий изображен журавец и банщик при нем, поднимающий воду. У бояр, именитых купцов бани, баньки и мыленки стояли по дворам и в садах и были часто липовые, со всеми удобствами и комфортом. В таких банях парились в душистом пару отброшенных на каменицу мяты или зори, которые можно встретить и теперь в провинции растущими у бань большими кустами.
Но вот вышли последние посетители из общественных бань, отошли давно всенощные. Заскрипели на все лады тяжелые городские по башням ворота, окованные железом, – и в Деревянном городе, и в Белом и Китай-городе, и в Кремле, и у царя на дворе; день кончился. Теперь ни в город никому ни пройти, ни проехать, ни из города: всюду решеточные сторожа, привратники, крепкие засовы и замки, а где и подъемные мосты. Догорают последние огни в слюдяных паюсныхи брюшинных[69] окнах; закрывают ставни, закрепляют оконные заслоны изнутри. Настает ночь – время тревожное, темное, чреватое бедами и напастями. Кто хочет пробраться к сродникам или кто запоздал, засидевшись в гостях, бери фонарь и крепкую охрану с сулицами и кистенями, а то быть на утре неосторожному у божедомов. Выползут из-под мостов, из землянок, с окраин московских темные люди; идут крадучись возле уснувших домов… Лай собак стоит над городом, постукивания в била сторожей и их оклики, да слышно, как шумят мельницы у мостов. Спят Серебряники, не стучат молоты в Кузнецком конце, замолкли Гончары, Хамовники безмолвны и пусты их улицы. Где-то крик о помощи… Вдруг набат, завыли псы… Всполыхнуло зарево над Москвой! Ревет, сзывает всполошный колокол на кремлевской башне, что у Фроловских ворот. Отвечает ему тревожным криком какая-то маленькая деревянная церковка, ярко освещенная заревом сверху донизу. А тати не дремлют – им пожива. Крепче замкнули решеточные сторожа уличные решетки, участилась дробь колотушек караульщиков: того и гляди пожаром воспользуются грабители и выкрадут казну из амбаров. Так и случилось в 1595 году. Несколько головорезов с какими-нибудь типичными прозвищами вроде Онипко Беспалый да Ондрейко Сухота затеяли ограбить великую казну бояр и купцов, хранившуюся в кладовых под «Василием Блаженным», воспользовавшись для этого темной бурной ночью и пожаром, который они хотели произвести, запалив Москву с четырех сторон. Но замысел был открыт, и они поплатились за него своими буйными головами, сложив их где-нибудь на болоте или «у той ли лужи поганой».
Но вот еле заметный свет утра прокрался на небе. Загудели колокола на «Иване», пошли перезвоны по всей Москве к заутрене и ранней обедне – начался день. Опять заскрипели городские ворота, впуская мужиков из деревень с провизией и запоздалых с вечера приезжих гостей, ночевавших за городом по постоялым дворам и дожидавшихся рассвета. Загремели замки и цепи в Гостином дворе, застучали молоты в Кузнецком конце и в Серебряниках и у Котельников, заскрипели банные журавцы, пошли по площадям блинники, кисельники, сбитенщики, вывалил московский народ на улицы – пошел чредою шумный день.
Город жил чудной, полной страстей жизнью. Будет большой ошибкой считать жизнь старой Москвы скучной, монотонной и неодухотворенной. Масса народа гудела, как улей, и волновалась подчас бурно и жестоко; стоит только вспомнить народные бунты, чтобы убедиться в этом. Трудовой народ, составлявший главный контингент населения Москвы, имел свои, отсутствующие теперь зрелища и забавы; они вливали в жилы энергию, смелость и бодрость. Торжественные царские выходы, помпезные въезды послов, великолепные крестные ходы вроде Вербного или Крещенского водосвятия, обставленные театрально и красиво. Такие же крестные ходы, хотя и менее торжественные, происходили в продолжение всего года. То крестный ход в Сретенский монастырь, в память избавления Москвы от нашествия Тамерлана, то в память избавления от моровой язвы, от которой, к слову сказать, вымерло больше половины жителей. Периодически повторявшиеся ярмарки также немало способствовали оживлению городской жизни. Грибной торг на льду реки Москвы в первую неделю великого поста, когда москвичи запасались постной провизией на весь пост; Птичий торг на трубе, Вербный – на Красной площади, торг под Новинским, торг под Новодевичьим монастырем новинами и всяким крестьянским рукоделием. Наконец, народные гулянья на масленицу и на пасху – все это было пищей для того, чтобы развлечь и облегчить ход тяжелой трудовой жизни. Тут еще медвежьи и кулачные бои на льду Москвы-реки, есть где разгуляться удали и потешиться, в особенности когда ударит стенка на стенку и, к примеру сказать, котельники начнут тузить гончаров и серебряников. Затем волнующее зрелище представляли из себя и судебные поединки у «Троицы, в старых полях», в углу у стены Китай-города. А то вдруг перекатится по улицам города: «На Москве-реке головы рубят», – стремглав несутся туда толпы москвитян. Так и случилось однажды при Иване III: лечил немчин дочь жившего при дворе одного татарского князя и не вылечил, дочь умерла, и отец бил челом на немчина великому князю, а тот головой выдал немчина татарину, который, недолго думая, свел лекаря на Москву-реку да там у Москворецкого моста и зарезал его. Жизнь стоила дешево. Рубили же головы часто и помногу: рубили на Красной площади, рубили на болоте, рубили «у той ли лужи поганой», т. е. у теперешних Чистых прудов, бывших прежде грязной лужей, и москвичи молча толпами стекались на казнь – одни с гневом и местью в сердце, другие – со страхом и рабской покорностью… Мрачный дух средневековья не жалел людей.
Если идти от Москвы-реки к «Василию Блаженному», то следующая за угловой Беклемишевской стрельней будет башня-застенок. Виден ряд окон, узких, как бойницы; они начинаются от Безымянной башни и идут вплоть до застенка. Здесь-то и было место пыток, и проходивший в те давние времена мимо мрачных стен слышал стоны, мольбы и проклятия из этих узких, как бойницы, черных отверстий… Эта башня была тогда значительно больше; она перекидывалась через ров двумя уступами и оканчивалась уже за рвом так называемой отводной башней; имела справа ворота Константино-Еленинские – по церкви того же названия. Судя по рисунку Мейерберга, через ров, вероятно, был подъемный, или передвижной, мост. Вид башня имела внушительный и мрачный.
Средневековый строй жизни допетровской Москвы сказывался во всем и проявлялся иногда в таких непонятных для нас формах, которые можно понять, разве только переселившись мысленно в то стародавнее время. Взять хоть следующий обычай. Как известно, безвременно погибших от пьянства или насильственной смерти, подобранных на улице, божедомы выносили на крестцы: не опознает ли кто в погибшем своего сродника? Если родственников не находилось, то таких без роду и племени увозили божедомы в так называемые «гноевища» – общие ямы в обширном сарае – и складывали их рядами, где они и должны были лежать до Троицына дня, дожидаясь погребения. Нетрудно представить, во что превращались сложенные в этих «гноевищах» трупы во время весеннего тепла. И вот в Троицын день приходили москвичи, приносили рубахи и саваны, разбирали покойников, одевали, клали в гроб и, совершив погребальный обряд, хоронили. Для погребавших это были совершенно чужие люди, может быть, разбойники, убитые во время ночных нападений на темных улицах. Не менее удивительна была и Радуница – день поминовения усопших, приходившийся на весеннее время. Сначала по кладбищам на могилах служили с панихидой: печальное пение, кадильный ладан, колеблющееся красноватое пламя восковых свечей, воткнутых в могилы. Затем на могильных насыпях появлялась разная поминальная снедь, брага, мед, пиво, приходили скоморохи с домрами и сопелями – начиналось веселие: плескание рук, скакание и всякие непотребы, принимавшие особенный разгул, когда на кладбище появлялись веселые женки с бирюзовыми колечками во рту. Древний бог Ярило опять праздновал весеннюю победу над смертью, как в седой старине, и, потрясая снопом и серпом, плясал босыми ногами на могильных курганах, плел венки, играл в горелки, умыкал девиц в лесные чащи. Это был остаток язычества, с которым упорно боролось духовенство.
Своеобразный уклад народной жизни как результат духовного облика московитов неизбежно должен был отразиться и на искусстве. Целый ряд мастеров «травного дела» в росписях стен, в иконах, в декоративных украшениях теремов говорит уже о серьезности и большой потребности к этого рода украшениям. Вспоминая приземистые, пузатые колонны московского периода в архитектуре, выразительные низкие своды и маленькие, растесанные конусообразно внутрь окна, распалубки, много центровые арки, массивы куполов-луковиц, золотых, черепичных и раскрашенных, и в то же время памятуя легкие гульбища теремов, светлицы, воздушные переходы с колонками расписных галерей, мы невольно поражаемся многообразию форм в архитектуре и живописи, выражающему настроение народного духа – в основе мятежного, совмещающего в себе нередко самые противоречивые элементы, которые тем не менее живучи и развиваются, несмотря на их, по-видимому, непримиримость и диссонансы.