Легенда о сепаратном мире. Канун революции — страница 28 из 72

Временным заместителем уехавшего на отдых в Крым Алексеева был избран Царем не Головин, которого рекомендовала А. Ф., а новый ком. Особой армией Гурко134. На него указал сам Алексеев, «усиленно» его рекомендуя. «Я тоже думал о нем, – писал Царь 7 ноября, – и поэтому согласился на этот выбор. Я недавно видел Гурко, все хорошего мнения о нем, и в это время года он свободно может уехать из своей армии на несколько месяцев». А. Ф. не возражала против этого назначения: «Я надеюсь, что Гурко окажется подходящим человеком – лично не могу судить о нем, так как не помню, чтобы когда-либо говорила с ним – ум у него есть, только дай ему Бог души» (8 ноября). «Не забудь, – добавляет А. Ф. через месяц (4 дек.), – воспретить Гурко болтать и вмешиваться в политику – это погубило Никол. и Алексеева»135.

Сторонники концепции о «сепаратном мире» спешат сделать весьма придуманное заключение: «Ген. Гурко не разговаривал и был мало подготовлен для своей роли – цель Распутина и А. Ф. была достигнута». Гурко далеко не был бесцветной фигурой, при которой «пацифистам» легче было достигнуть своих целей. Палеолог, который «охотно» готов был примириться с отставкой Алексеева, охарактеризовал его преемника, как человека «активного, блестящего и открытого», но, как говорят, «поверхностного» и не имеющего должного авторитета. Француз проф. Легра, наблюдавший Гурко в дни революции на Западном фронте, называет его «подлинным вождем». Такую же приблизительно характеристику дает и ген. Жанен. Первое впечатление Базили в Ставке (письмо 27 ноября) было таково: «По сравнению с ген. Алексеевым заместитель его не может быть признан столь же вдумчивым136, но в противность его он, по-видимому, в высокой степени волевой тип»137.

Басня, сочиненная по поводу временного отъезда Алексеева, совершенно опровергается тем решительным приказом по армии, который был отдан верховным командованием 12 декабря в ответ на предложение центральных держав о мире, переданное через Америку, и который был написан Гурко, как сообщал Царь жене (об этом приказе сказано будет ниже). Распутин, а следовательно и А. Ф., целиком его одобрили: «Как хорош твой приказ – только что прочитала его с глубочайшим волнением», – писала А. Ф. 15 декабря и 16-го: «Твой приказ произвел на всех прекрасное впечатление – он явился в такой подходящий момент и так ясно показал твой взгляд на продолжение войны».

При Гурко окончательно стабилизировался новый Румынский фронт – по существу это не означало крушения непредусмотрительной стратегии Алексеева: мы видели, что Алексеев предвидел такую возможность, но не считал нужным преждевременно форсировать дело… В записке, переданной 8 декабря представителю союзнического командования в Ставке ген. Жанену от имени русского верховного командования, отмечалось, что вступление Румынии в войну произошло в условиях, которые нельзя «считать особо благоприятными с точки зрения общего плана войны» (т.е. проводилась мысль Алексеева) и что ответственность за военные события в Румынии ложится на последнюю: румыны, отвергнув русские предложения, настаивали на том, чтобы «взять на себя как распределение сил, так и план действия», они потребовали «перехода в наступление… через Карпаты», «внезапный крах румынской армии» делал рискованной «посылку отдельных частей русских войск в малонадежную среду, под командование, действия которого не могли внушать доверия». «Все возможное будет сделано для того, чтобы добиться… всего, что может улучшить положение в Румынии», – заканчивала записка верховного командования.

В отсутствие Алексеева, возможно, стратегическим предположениям союзников были сделаны большие уступки, чем то хотел и допустил бы Алексеев, но это лишь еще раз подчеркивает мысль, что отъезд Алексеева вовсе не означал начала эры уступок прогерманским настроениям. 17 декабря в Ставке состоялся военный совет, на котором присутствовали Рузский, Эверт и Брусилов со своими начальниками штабов. «В соответствии с постановлением военной конференции в Шантильи138, – сообщал Базили Нератову 23 декабря, – задачей нашей в ближайшую кампанию признано наступление в направлении Болгарии. Для этой цели, несмотря на возражения главнокомандующих северным, западным и юго-западным фронтами, под влиянием определенно выраженной воли Государя Императора и решительно высказанного мнения ген. Гурко, решено снять с указанных фронтов еще 20 дивизий, которые будут отправлены на румынский фронт139.

Таким образом, получилось нечто иное, чем предуказывала «исподтишная» подготовка сепаратного мира. Только в воспоминаниях Брусилова – в том, как он описывает военный совет, – можно найти при желании очень косвенное подтверждение тезиса Семенникова. Вот это описание: «Царь был еще более рассеян, чем на предыдущем военном совете, и беспрерывно зевал, ни в какие прения не вмешивался, а исполняющий должность нач. штаба верх. главн. Гурко, невзирая на присущий ему апломб, с трудом руководил заседанием, так как не имел достаточного авторитета… Относительно военных действий на 17 год решительно ничего определенного решено не было… На следующий день… заседание продолжалось, но с таким же малым толком, тем более, что нам было сообщено, что Царь, не дожидаясь окончания военного совета, уезжает в Царское Село, и видно было, что ему не до нас и не до наших прений. Во время нашего заседания было получено известие об убийстве Распутина, и потому отъезд Царя был ускорен, и он экстренно уехал, быстро с нами простившись. Понятно, мы – главнокомандующие… сговориться ни о чем не могли, так как различно понимали положение дел… Не знаю, как другие главнокомандующие, но я уехал очень расстроенный, ясно видя, что государственная машина окончательно шатается и что наш государственный корабль носится по бурным волнам житейского моря без руля и командира. Не трудно было предвидеть, что при таких условиях несчастный корабль легко может наскочить на подводные камни».

Как ни тенденциозно изложение Брусилова, одно в нем выступает с определенностью: отсутствие Алексеева все же означало расстройство центрального командования. Насколько это ощущалось отчетливо в Ставке, видно из письма того же Базили, который через десять дней после своего пессимистического и преждевременного заключения о том, что Алексеев не вернется на свой пост, сообщал в министерство: «Насколько я могу судить, возвращение в Ставку ген. Алексеева становится вновь более вероятным: здоровье его поправляется. По его просьбе, ему ежедневно посылаются по прямому проводу, соединяющему Ставку с Севастополем, все главные данные об операциях. С другой стороны, положение ген. Гурко, по-видимому, не укрепляется. Все более распространяется мнение, что заместитель ген. Гурко не может сравниться с ним в отношении обдуманности решений. Ни ген. Гурко, ни ген. Лукомский, новый генерал-квартирмейстер, не обладают теми громадными знаниями и опытом в области техники движения войск, благодаря которым ген. Алексеев был незаменимым «начальником штаба». С другой стороны, до меня продолжают доходить слухи, будто независимые манеры ген. Гурко производят на верхах неприятное впечатление140. Впрочем, вы знаете, как трудно в этой области что-либо предсказывать, и, быть может, нас здесь ожидают еще сюрпризы…»

По выздоровлении Алексеев действительно вернулся на свой пост. А. Ф. 22 февраля писала мужу: «Надеюсь, что никаких трений или затруднений у тебя с Алексеевым не будет, и что ты очень скоро сможешь вернуться… как раз теперь ты гораздо нужнее здесь, чем там… Твоя жена – твой оплот – неизменно на страже в тылу. Правда, она не много может сделать, но все хорошие люди знают, что она всегда твоя стойкая опора».

Глава шестая. В преддверии «новой ориентации»

I. Августовский кризис

Наше изложение перешагнуло в 1917-й год. Надо вернуться к исходному пункту – к тому моменту, когда назначением Штюрмера премьером в январе 16 г. царская власть определенно встала, по мнению исследователей вопроса о подготовке сепаратного мира, на «пацифистские» рельсы.

Трудно признать, что назначение Штюрмера председателем Совета министров явилось сознательной попыткой поставить внутреннюю политику государства в соответствие с линиями новой намечавшейся внешней ориентации. Интимная переписка носителей верховной власти не только не заключает в себе подобных намеков, но и прямо опровергает их. Мотивы, выдвигавшие кандидатуру Штюрмера, «ближайшего и любимого сотрудника» знаменитого Плеве (по отзыву Белецкого), в сознании верховной власти представлялись совсем иными.

Картина будет ясна, если мы вновь обратимся к тому правительственному кризису в августе, который в сущности обострился не в момент подачи всеподданнейшего коллективного письма, а в часы, когда Совет министров должен был приступить к выяснению будущей правительственной программы. Для того чтобы объективно оценить то, что происходило в правительственной среде, надо внести значительные коррективы в имеющиеся воспоминания действовавших лиц и в показания их в Чр. Сл. Комиссии Временного правительства. Впоследствии многие из них склонны были чрезвычайно обобщить августовские инциденты и представить так, что обновленный в июне Совет министров систематически боролся с реакционной политикой своего председателя. «Это было сплошное разномыслие в течение трех месяцев», – показывал Щербатов, назначенный министром вн. дел 5 июня и отставленный 26 сентября. «Создалась невозможная атмосфера оппозиции всего Совета против своего председателя, так что работа совершенно не клеилась. Об этом докладывали Государю все мы поодиночке. Я лично несколько раз говорил, что… работать с председателем Совета никакие министры не в состоянии, независимо даже от взглядов – просто неработоспособный уже человек». Почти так же характеризует положение Сазонов в воспоминаниях: Горемыкин «давно уже понимал, что он является в наших глазах главной помехой для вступления правительства на новый путь, которого требовали интересы России и настоятельность которого предстала с особенной силой перед всеми в момент мирового кризиса 1914 г. В ответ на наши настояния Горемыкин говорил нам: попросите Государя уволить меня… но категорически отказывался передать ему наше заявление о необходимости смены правительства». В противоположность этим свидетелям только Поливанов показывал, что в середине или в конце августа «начали обостряться отношения» между Горемыкиным и министрами, «стоявшими за общественность». Вначале еще «невидимо» – лишь «чувствовалось, что председатель Совета эволюционирует в сторону от общественности», – в августе «в нем замечалось начало реакционное». Для Поливанова эта перемена курса была даже неожиданной («неожиданный для нас поворот»).

Если проследить записи Яхонтова – единственного источника нашего осведомления о том, что происходило за официальными кулисами правительственной политики, – то придется сделать вывод, что разногласия в Совете министров вовсе не носили принципиального характера. Позиция была при всех различиях в оттенках довольно однородна и в общем достаточно отрицательная к претензиям, которые шли со стороны так называемой «общественности». Достаточно указать, что министр вн. д., сам относящий себя к «категории общественных деятелей», считал существование земского и городского союзов в том виде, как их создала жизнь, т.е. без точного «определения границ их деятельности», «вне конструкции, предусмотренной законом», «колоссальной правительственной ошибкой». «Из благотворительных начинаний, – говорил Щербатов в заседании Совета, – они превратились в огромные учреждения с самыми разнообразными функциями, во многих случаях чисто государственного характера, и заменяют собой правительственные учреждения. Все это делается захватным путем при покровительстве военных властей, которые… ими пользуются и дают огромные средства… В действительности они являются сосредоточием – помимо уклоняющихся от фронта – оппозиционных элементов и разных господ с политическим прошлым»141. Ведь это и была односторонняя точка зрения того реакционного министра вн. д. Маклакова, который принужден был в июне 1915 г. оставить свой пост под напором общественности. Работа общественных организаций на оборону страны рассматривалась только с точки зрения политических целей их руководителей, формулированных в одной из записок Департамента полиции в виде тайного плана партии к. д. «совершить мирную революцию за спиной правительства» – стоя на легальной почве, сделать «существующую власть ненужной, путем постепенного захвата правительственных функций»142.

Так смотрел в обновленном правительстве не только Щербатов. В заседании 4 августа присутствовал Гучков, приглашенный «по настоянию ген. Поливанова» для участия в рассмотрении проекта положения о военно-промышленных комитетах. «Все чувствовали себя как-то неловко, натянуто, – записывает Яхонтов. – У Гучкова был такой вид, будто он попал в стан разбойников и находится под давлением угрозы злых козней… На делаемые по статьям проекта замечания Гучков отвечал с не вызываемою существом возражений резкостью и требовал либо одобрения положения о комитетах полностью, либо отказа в санкции этого учреждения, подчеркивая, что положение это выработано представителями общественных организаций, желающих бескорыстно послужить делу снабжения армии. В конце концов обсуждение было скомкано, и все как бы спешили отделаться от не особенно приятного свидания». Через несколько дней, в заседании 9 августа, в Совете было оглашено письмо Гучкова на имя председателя с резолюцией Цент. Воен.-Пром. Комитета относительно «современного положения, созданного войной, и необходимости изменения политического курса». «Письмо и по существу и по тону столь неприлично», – заявил Горемыкин, – что он отвечать г-ну Гучкову не намерен. Кривошеин находит, что «само по себе разумеется, что входить с Гучковым в переписку по вопросам, ничего общего с предметом его ведения не имеющим, правительству не вместно. Но самый факт возможности подобного обращения не лишен показательности для нашего времени и для той обстановки, которая складывается для дальнейшей правительственной работы». Сазонов: «Как быть правительству, с которым г.г. Гучковы и общественные организации позволяют себе разговаривать таким тоном. По-видимому, в их глазах правительство не имеет никакого авторитета». Рухлов: «Следует обратить внимание на то, что Гучков превращает свой Комитет в какое-то второе правительство, делает из него сосредоточие общественных объединений и привлекает рабочих. Революционный орган образуется на глазах у государственной власти и даже не считает нужным скрывать своих вожделений». Разговор продолжается в том же «духе» сетований на трудные условия работы, на бессилие бороться с заведомо рискованными экспериментами (Щербатов, Харитонов). Резюмировать этот обмен суждениями можно, по словам записывавшего, словами Сазонова: «Правительство висит в воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху». «В частности, – продолжает Яхонтов свои записи, – беседа коснулась личности Гучкова, его авантюристической натуры, непомерного честолюбия, способности на любые средства для достижения цели, ненависти к современному режиму и к Государю Императору Николаю II». Хвостов: «Любопытно, что этого господина поддерживают кадеты и более левые круги. Его считают способным в случае чего встать во главе батальона и отправиться в Царское Село». Хвостов, как и Рухлов, находит, что Военно-Пром. Комитет «может превратиться в опасное оружие для политической игры… Этот Комитет… вероятный организационный центр для известной части общественных сил, не входящих в Городской и Земский Союзы». По окончании именно этого заседания Горемыкин сказал уже процитированные выше слова: «Какая в Совете министров кислятина…»

В заседании 16 августа министрам пришлось высказаться по поводу возникшего в Гос. Думе проекта создания постоянного органа из членов Особых Совещаний, т.е. выборных представителей от законодательных учреждений. Проект этот – «нелепый», по выражению Харитонова, но характерный для переживаемого «сумасшедшего времени», – вызвал величайшее негодование, хотя он не пользовался поддержкой левой оппозиции, считавшей его «мертворожденным» и «осужденным к смерти» (Астров). «Какой-то не то Конвент, не то Комитет Общественного Спасения», – восклицает Кривошеин. «Под покровом патриотической тревоги хотят провести какое-то второе правительство. Этот проект нечто иное, как наглый выпад против власти, желание создать лишний повод для ее дискредитирования, вопить о стеснении самоотверженного общественного почина. Довольно такой игры, белыми нитками шитой». Хвостов: «Кривошеин безусловно прав, что надо дать острастку. Действительно, проект подобной новеллы мог зародиться только в горячо воспаленных мозгах, если он не является грубым тактическим приемом для вынуждения правительства на заведомый отказ и для криков о его обскурантизме». Харитонов:«Подумать только, до какого абсурда можно довести людей, в обыденной жизни, кажется, разумных, но действующих под влиянием партийных стремлений и узкотактических соображений. Следовало бы всех этих господ посадить в Совет министров. Посмотрели бы они, на какой сковородке эти самые министры ежечасно поджариваются. Вероятно, у многих быстро отпали бы мечты о соблазнительных портфелях». Щербатов: «Да, надо показать когти. Многие не понимают разговора, если он не сопровождается многозначительным жестом»143. Общее мнение, – резюмирует Яхонтов, – что если нельзя отнимать у общественных организаций ими захваченное, то «во всяком случае», нельзя расширять их функции дальше. Совет министров поэтому решительно возражал против попытки послать в Америку представителей союзов в правительственный комитет по заказам и постановил просить военного министра, в качестве председателя Особого Совещания, не утверждать подобное постановление.

К вопросу о «самоупразднении правительства» в связи с ролью, которую стали играть «общественные организации», Совет возвращался не раз. В момент, когда правительственный «кризис вскрылся», по выражению летописца деяний Совета министров, т.е. 2 сентября, «Кривошеин и другие» особенно негодовали на кн. Львова, возглавлявшего Земский союз: «Сей князь фактически чуть ли не председателем особого правительства делается, на фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армии, кормит голодных, лечит больных, устраивает мастерские для солдат, словом – является каким-то вездесущим Мюр и Мерилиз. Но кто его окружает, кто его сотрудники, кто его агенты – это никому неизвестно. Вся его работа вне контроля, хотя ему сыплятся сотни миллионов казенных денег. Безответственные распорядители ответственными делами и казенными деньгами недопустимы…»

Родзянко в показаниях приводил такой свой диалог с Горемыкиным, считавшим, что «Дума мешает ему работать»: «Вы… хотите управлять». – «Да, понятно», – отвечал Родзянко. – «Вы должны законодательствовать, а мы управлять». – «Вы не умеете управлять. Отсюда понятно наше стремление управлять». – «Мы не дадим вам управлять» и т.д. Эта «затаенная обида», как выразился Волконский в показаниях, на Думу и общественность вовсе не была специфической чертой председателя Совета министров. О том свидетельствуют все записи Яхонтова. «Реакционер» Горемыкин мало чем отличался по своим взглядам от министров, стоявших за «общественность». Иллюстрацией может служить вопрос о печати, много раз обсуждавшийся в Совете.

В воспоминаниях Поливанова утверждается, что инициатором репрессивных мер в отношении печатного слова выступил 16 августа председатель Совета, и что «никто его не поддержал». Записи Яхонтова категорически опровергают такое заявление. Обуздать «беззастенчивую печать», которая «будто с цепи сорвалась», хотели все. Затруднения были лишь в многовластии, приводившем к «безвластию» (Барк), т.е. во взаимных отношениях военных и гражданских властей. В правительственной столице, которая естественно наиболее беспокоила Совет министров, распоряжалась военная власть, руководившаяся своими законоположениями, – в них не предусмотрена была цензура политическая. В ответ на упреки, что мин. вн. д. недостаточно энергично действует в отношении печати, Щербатов, называя себя «безгласным зрителем», заявлял: «Но что же я могу поделать, когда в Петрограде я только гость, а все зависит от военной власти. Эксцессы печати вызвали с нашей стороны обращение в Ставку о необходимости в интересах поддержания внутреннего порядка указать военным цензорам о более распространительном понимании их задач. В ответ на это последовало из Ставки распоряжение144… о том, что военная цензура не должна вмешиваться в гражданские дела. Это распоряжение и послужило основанием к теперешней разнузданности». Министерство вн. д. бессильно перед усмотрением Ставки, у ведомства нет средств помешать «выходу в свет всей той лжи и агитационных статей, которыми полны… газеты». Как бы в ответ на эти ламентации Горемыкин 16-го специально поставил на обсуждение вопрос о печати: «Они, черт знает, что такое начали себе позволять». «Действительно, наша печать переходит все границы не только дозволенного, но и простых приличий… Они (петр. газеты) заняли такую позицию, которая не только в Монархии – в любой республиканской стране не была бы допущена, особенно в военное время. Сплошная брань, голословное осуждение, возбуждение общественного мнения против власти, распускание сенсационных известий – все это день за днем действует на психику 180 милл. населения». Должна же быть «управа» на «г. г. цензурующих генералов» – заявляет Кривошеин. «Если генералы, обладающие неограниченными полномочиями и охотно ими пользующиеся в других случаях, не желают помочь мин. вн. д. справиться с разбойничеством печати, то сместить их к черту и заменить другими, более податливыми», – предлагает Харитонов. Государственный контролер рекомендует «закрыть две или три газеты, чтобы одумались и почувствовали на собственном кармане», и «прихлопнуть надо газеты разных направлений, слева и справа «Земщина» и «Русское Знамя» вредят не меньше разных «Дней», «Ранних Утр» и т.п. органов». «“Новое и Вечернее Время”, – вставляет Сазонов, – тоже хороши. Я их считаю не менее вредными, чем разные листки, рассчитанные на сенсацию и тираж». «Обе эти газеты, – поясняет Харитонов, – находятся под особым покровительством, и у военной цензуры на них рука не поднимается. С начала войны и до сих пор Суворины неустанно кадят Ставке, и оттуда были даны указания их ни в коем случае не трогать…»

На следующий день в заседание был вызван начальник петербургского военного округа ген. Фролов для обсуждения «дурацких циркуляров» из Ставки (выражение Горемыкина) и средств воздействия на печать. Генерал заявил, что он получил непосредственное указание от Царя на необходимость «хорошенько образумить» печать, ибо «нельзя спокойно драться на позициях, когда каждый день это спокойствие отравляется невероятными слухами о положении внутри». «Значит, я так понимаю, что я палка, которая должна бить покрепче. Дело мне новое – только вчера оно передано мне в руки. Соберу редакторов, поговорю с ними по душам… Если же они не пойдут навстречу уговорам, то прибегну к надлежащим жестам вплоть до принудительного путешествия непокорных в далекие от столицы страны»145.

Через неделю Фролов снова вызван был в Совет для внушения о необходимости прекратить продолжавшиеся «безобразные выходки» печати. «Наши газеты совсем взбесились», – заметил председатель, – это не свобода слова, а черт знает что такое». Военный министр поясняет, что военным цензорам трудно разбираться в тонкостях желательного или нежелательного при сменяющихся течениях в государственной жизни, и они должны руководиться перечнем запрещенного. Военное ведомство должно быть вне политики. Сазонов настаивает на широком понимании цензуры, «как это делается в Германии», не разгораживая ее по ведомствам. (Запись Яхонтова таким образом показывает, что инициатива этой меры не принадлежала Горемыкину, как указывал в своих показаниях Поливанов. Как раз такое расширение толкования прав военной цензуры служило поводом обвинения, которое предъявлялось в Чр. Сл. Ком. тов. мин. вн. д. Плеве.) По мнению Горемыкина, затронуты слишком существенные интересы, чтобы останавливаться на формальностях и толкованиях закона. Председатель предупреждает, что, если положение не изменится, генерал может нажить «большие неприятности», равно как и мин. вн. д., так как Государь «крайне недоволен, что столько времени правительство не может справиться с газетной агитацией». Щербатов в ответ жалуется, что при отмене предварительной цензуры его ведомство «не может помешать появлению нежелательных известий, наложение же штрафов и закрытие вызывают запросы и скандалы в Гос. Думе». «Вот Дума на днях не будет вам больше мешать», – замечает Горемыкин. – Тогда можно будет справиться…» 28 августа «опять беседа о положении печати», – записывает Яхонтов. Военная власть «ничего не хочет делать. («Ген. Фролов никого, даже Совет министров не желает слушать», по замечанию Щербатова.) Настояния правительства остаются безрезультатными». «Страну революционизируют на глазах у всех властей, и никто не хочет вмешиваться в это возмутительное явление… На карте – судьба России, а мы топчемся на месте». «Наши союзники в ужасе от той разнузданности, которая царит в русской печати. В этой разнузданности они видят весьма тревожные признаки для будущего», – сообщает министр ин. д.

Приведенные выдержки из записей о «делах и днях» Совета министров с достаточной очевидностью свидетельствуют о «точности» воспоминаний ген. Поливанова. Больших принципиальных разногласий между председателем Совета и министрами мы не видим и в других вопросах. Далеко не всегда Горемыкин был вдохновителем «реакционных» предложений. Вот вопрос о русской валюте в Финляндии, поставленный на очередь Щербатовым в заседании 30 июля. Министр отмечал «поразительную нелепость»: «В пределах одной Империи одна область спекулирует на спине всей остальной страны… следовало бы положить границу зарвавшимся финнам». Государственный контролер поддерживает мин. вн. д.: «Блаженная страна. Вся Империя изнемогает в военных тяготах, а финляндцы наслаждаются и богатеют за наш счет. Даже от основной гражданской обязанности – защищать государство от неприятеля – они освобождены. Давно бы следовало притянуть их хотя бы к денежной, взамен натуральной (если она нежелательна), повинности. А тут они еще смеют с нашим рублем каверзничать». Министр ин. д. просит «оставить финнов в покое. За этим вопросом очень ревностно следят шведы, и лучше пока заставить совершенно о нем забыть». Председатель вполне соглашается с этой точкой зрения: «Овчинка выделки не стоит. Пользы от кучки чухонцев нам будет мало, а неприятностей не оберешься. Ну их всех к черту… Посмотрим, что дальше будет. У нас и без того по горло всяких вопросов».

Это «посмотрим, что дальше будет» (излюбленное выражение Горемыкина), выражало характерную черту, направлявшую политику старого председателя Совета министров – делать все «постепенно». «Кончим войну, – тогда посмотрим, что будет…» Горемыкин «твердо» стоял на позиции, что во время войны невозможна законодательная работа принципиального характера (показания упр. делами Ладыженского). Кн. Волконский, однако, ни разу не слышал от Горемыкина, что Думу надо уничтожить… Горемыкин вовсе не был сторонником крайних решений и легко склонялся к компромиссу, к той «золотой середине», против которой в конце концов восстали сами министры. Эту «золотую середину» предпочитал сам верховный носитель власти, и Горемыкин, как истинный «верноподданный», исполнял веления Монарха. Он говорил Шелькину, что, по его мнению, революционное движение разлетелось бы, «как пепел сигары»: «Я не раз хотел дунуть, но Государь не хотел идти со мной до конца». Просматривая яхонтовские записи, видишь, как часто в Совете министров Горемыкин вводил примиряющую ноту. Вероятно, это и дало повод впоследствии Сазонову говорить о «циничном безразличии поседевшего на административных постах бюрократа»146.

Примером примиряющей позиции Горемыкина может служить вопрос об отношении к союзникам, очень резко вставший в Совете в связи с требованием отправки золота в Америку для обеспечения платежей по заказам. Харитонов: «Значит, с ножом к горлу прижимают нас добрые союзники». Кривошеин: «Они восхищаются нашими подвигами для спасения союзных фронтов ценою наших собственных поражений, а в деньгах прижимают не хуже любого ростовщика. Миллионы жертв, которые несет Россия, отвлекая на себя немецкие удары, которые могли бы оказаться фатальными для союзников, заслуживают с их стороны более благожелательного отношения в смысле облегчения финансовых тягот…» Шаховской: «Насколько могу судить, мы, говоря просто, находимся под ультиматумом наших союзников». Барк: «Если хотите применить это слово, то я отвечу – да». Кривошеин: «Раз вопрос зашел так далеко, то приходится подчиниться, но я сказал бы – в последний раз. Впредь надо твердо заявить союзникам: вы богаты золотом и бедны людьми, а мы бедны золотом и богаты людьми; если вы хотите пользоваться нашей силой, то дайте нам пользоваться вашей…» Горемыкин: «Лучше не затрагивать щекотливого вопроса об отношении с союзниками. Практически это ни к чему не приведет. Надо окончательно выяснить, насколько вывоз золота неизбежен». Барк: «Если Совет министров откажет в согласии на вывоз золота, то я слагаю с себя ответственность за платежи в сентябре. Предвижу неизбежность катастрофы…»

1. Правительство и ДумаДумская болтовня

Резкие тактические разногласия в Совете министров начались с момента принятия на себя Царем верховного командования, осложнившегося, как мы видели, вопросом о перерыве занятий Государственной Думы. Сам по себе роспуск Думы на осенние «каникулы» не возбуждал никаких сомнений. Правящая бюрократия в лице Совета министров, вне зависимости от своих политических оттенков, не слишком расположена была к «г. г. народным представителям» – к «безответственным людям, прикрывающимся парламентской неприкосновенностью», к той «таврической демагогии», которая в «захватном порядке стремится занять неподобающую роль посредника между населением и правительством» (заявления Кривошеина, Щербатова, Харитонова). У них у всех ироническое отношение к председателю Думы, который, по выражению Самарина, увлекается «им самим себе придуманной ролью главного представителя народных представителей». («У него, несомненно, мания величия», – добавляет Щербатов. «И притом в весьма опасной стадии развитая», – вставляет Кривошеин.) Заседающая Дума означает не прекращающийся «штурм» власти – «ненавистной бюрократии» (Кривошеин). Наличие Думы – препона для экстренных текущих законодательных мероприятий, которые подчас требовались военными обстоятельствами, так как при нормальном порядке законодательства не могла быть применена спасительная ст. 87. «Военных» в Ставке также раздражает «думская болтовня»147.

И тем не менее бытовые условия жизни требовали претерпевать и «потрясающие речи» и запросы. Старая Ставка придавала, например, большое значение призыву ратников 2-го разряда. Ген. Янушкевич развивал (в изложении Кудашева) такие мотивы в объяснение необходимости призвать немедленно сразу большое количество людей: «Одна часть этих людей, призываемая в первую очередь, обречена будет вследствие своей необученности верной гибели», но даст время остальным подучиться. Так, при одновременном призыве 1,5 миллиона сперва вольются в строй 300 т, которые и «лягут костьми» в первый же месяц; через месяц появятся 300 тыс. слабо обученных, их заменят солдаты с двухмесячным образованием и т.д., так что материал солдатский будет все время улучшаться. «Не берусь судить о достоинствах такой системы, но расточительность человеческих жизней представляется мне очень жестокой, – комментирует Кудашев в письме Сазонову 3 августа. – Против нее опытные офицеры возражают, что она фатально приведет к расстройству и ослаблению самих кадров». Против единовременного призыва такого числа ратников 2-го разряда протестуют в Совете Кривошеин и Щербатов, так как он внесет расстройство в жизнь страны, особенно чувствительное в период сбора урожая. Кривошеин вообще негодует на систему «сплошных поборов», которую он саркастически называл «реквизициями населения России для пополнения бездельничающих в тылу гарнизонов». «Обилие разгуливающих земляков по городам, селам, железным дорогам и вообще по всему лицу земли русской поражает мой обывательский взгляд. Невольно напрашивается вопрос, зачем изымать из населения последнюю рабочую силу, когда стоит только прибрать к рукам и рассадить по окопам всю эту толпу гуляк, которые своим присутствием еще больше деморализуют тыл». Критике приходилось замолкнуть, ибо этот вопрос, – иронизировал Кривошеин, – относился «к области запретных для Совета министров военных дел»148. Между тем решить этот вопрос должна была Гос. Дума. «Если станет известным, что призыв ратников 2-го разряда производится без санкции Гос. Думы, то боюсь, – утверждал министр вн. д., – при современных настроениях мы ни единого человека не получим». «Наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже, – констатирует Щербатов. – Полиция не в силах справиться с массою уклоняющихся. Люди прячутся по лесам и в несжатом хлебе… Агитация принимает все больше антимилитаристический или, проще говоря, откровенно пораженческий характер…»

К числу таких же злободневных вопросов, о которых должна была высказаться Гос. Дума, принадлежал и злосчастный вопрос беженский – по крайней мере в представлении части министров. Щербатов считал «безусловно необходимым» санкцию Думы для образующегося Особого Совещания по беженцам, чтобы в нем были представлены выборные от законодательных учреждений, – надо «снять с одного правительства всю ответственность за ужасы беженства и разделить ее с Гос. Думой»149. Военный министр, со своей стороны, считал необходимым провести через Думу закон о милитаризации заводов – меру «безусловно срочно» нужную для обороны, но «по своему существу она такова, что ввести ее в действие без санкции законодательных учреждений едва ли возможно в теперешние времена». «Во всяком случае, – добавлял Поливанов, – я не решился бы в столь щекотливом деле прибегать к 87 ст.»150.

Так вращался Совет в заколдованном до некоторой степени круге, изыскивая пути по возможности обходиться на практике без Думы151. «Дума отучила нас от оптимизма, – говорил государственный контролер, человек либеральной репутации. – Ею руководят не общие интересы, а партийные соображения» («политические расчеты»). Не приходится поэтому удивляться, что инициатором перерыва занятий летней сессии Думы в сущности явился Кривошеин, поднявший этот вопрос в заседании 4 августа – тогда, когда «катастрофа» (в глазах большинства членов Совета), связанная с перипетиями перемены верховного командования, никем еще не предвиделась. Кривошеин напомнил, что «когда решался вопрос об экстренном созыве… мы имели в виду короткую сессию так до первых чисел августа»152. Правда, Кривошеин был за кратковременное продление сессии, дабы дать возможность Думе высказаться о призыве ратников: «Не стоит обострять настроения из-за каких-нибудь 2—3 дней». Но он, как и другие, видел в намеренной затяжке Думой решения вопроса о ратниках лишь «тактический прием» продлить заседания и тем самым отдалить перерыв занятий, а поэтому по существу высказался за ультимативный способ действия согласно предложению председателя: дать Думе короткий срок для проведения законопроекта и, если условия не будут соблюдены, распустить («переговоры и убеждения не помогут») и ходатайствовать о призыве ратников высоч. манифестом «с ссылкой на переживаемые родиной чрезвычайные обстоятельства»: «Пусть тогда все знают, что роспуск Думы вызван ее нежеланием разрешить вопрос, который связан с интересами пополнения армии и не допускает дальнейших замедлений»153. И в последующих заседаниях, когда вопрос о конкретном роспуске Думы затягивался, снова Кривошеин ставил в «неотложный» порядок дня время перерыва занятий Думы, роспуск Думы должно произвести до сентября, когда будут внесены сметы и отпадет легальная возможность прекращения думских занятий. «Ко мне приходят члены Думы разных партий, – пояснял Кривошеин 19 августа, – и говорят, что Дума исчерпала предмет своих занятий и что благодаря этому создается в ней тревожное настроение. Безнадежность наладить отношения с правительством, вопрос о смене командования, сведения с мест в связи с наплывом беженцев, всеобщее недовольство и т.д. – все это в совокупности может подвинуть Думу на такие решения и действия, которые тяжело отразятся на интересах обороны. Мне прямо указывали, что речи по запросам и резолюции по ним могут принять откровенно революционный характер. Словоговорение увлекает и ему нет конца». «Заседания без законодательного материала превращают Гос. Думу в митинг по злободневным вопросам, а кафедру – в трибуну для противоправительственной пропаганды», – повторял Кривошеин. 24 августа: «Мне многие депутаты даже из левых кругов говорят, что Дума начинает безудержно катиться по наклонной плоскости».

Против роспуска Думы ни один министр не возражал. Все первоначально были солидарны с тем, что Думу необходимо распустить, но расставание с Думой, принимая создавшуюся «внутреннюю и внешнюю обстановку», следует «обставить по-хорошему, благопристойно, предупредив заранее, а не потихоньку, как снег на голову», предлагал в том же заседании Кривошеин: «Надо сговориться с президиумом». Предварительные переговоры, пользу которых не отрицал и председатель, в глазах Кривошеина имели лишь «дипломатическое значение», ибо он предусматривал ответ «неизбежно отрицательный»: «даже балашовцы не решатся открыто сказать, что пора Думу распустить». Бесполезно, по мнению Харитонова, говорить и с председателем Думы, ибо «можно быть заранее уверенным, что Родзянко встанет на дыбы и будет утверждать, что спасение России только в Думе». Надо искать поддержки у «благожелательных думцев», – предлагает военный министр. Кто они, «эти благожелатели», – спрашивает Горемыкин. «Разве г. председатель Совета министров ранее не интересовался этим вопросом и не принимал меры к его выяснению», – уклончиво ответил Поливанов, воздерживаясь определенно назвать образовавшийся к этому моменту «прогрессивный» (по терминологии общественной) или «желтый» (по терминологии правившей бюрократии) блок в Думе.

2. Прогрессивный блок

Внешние уступки отнюдь не носили в Совете министров принципиального характера: надо было «faire bonne mine au mauvais jeu», как выразился мин. нар. просв. Игнатьев, допускавший возможность, что Дума откажется подчиниться декрету о роспуске154. (Министр вн. д. сомневался, что Дума пойдет на «прямое неподчинение» – «все-таки огромное большинство их трусы и за свою шкуру дрожат. Но бурные сцены, призывы, протесты и митинговые выступления несомненны. Если императорский Яхт-Клуб на Морской революционен, то от Гос. Думы можно ожидать чего угодно и какой угодно истерики».) «Зловещие слухи», сознание полного своего бессилия перед надвигающимися событиями – «угрозы внутренней революции»155 совершенно выбили большинство членов Совета из колеи. После «долгих колебаний» Кривошеин накануне упоминавшегося заседания с Царем пришел к выводу о необходимости коренного изменения внутренней политики. По его мнению, правительство вплотную подошло к дилемме – диктатура или соглашение с общественностью. Для разрешения ее он считал наличный состав министерства непригодным. К позиции Кривошеина всецело присоединялся Щербатов, повторивший на другой день после заседания в Царском его аргументацию: «Мы все вместе непригодны для управления Россией при слагающейся обстановке. Там, где должны петь басы, тенорами их не заменишь. И я, и многие сочлены по Совету министров определенно сознают, что невозможно работать, когда течение свыше заведомо противоречит требованиям времени. Нужна либо диктатура, либо примирительная политика. Ни для того, ни для другого я, по крайней мере, абсолютно не считаю себя пригодным. Наша обязанность сказать Государю, что для спасения государства от величайших бедствий надо вступить на путь направо или налево. Внутреннее положение в стране не допускает сидение между двух стульев».

В такой обстановке на авансцену появился «прогрессивный блок». Запись о спорах в Совете министров 24 августа у Яхонтова прерывается. Отмечено только, что «вопрос о перерыве занятий государственных учреждений решено отложить до соображения с подлежащей рассмотрению в Совете мин. программы образующегося в Гос. Думе блока нескольких партийных групп». 26-го к этому обсуждению правительство и приступило. Прислушаемся к прениям – они чрезвычайно показательны. Начал Сазонов, изложивший возникшие у него «глубокие сомнения по существу»: «Насколько в данной обстановке было бы с государственной точки зрения удобно прибегать к роспуску Думы. Несомненно, этот акт повлечет за собой беспорядки не только в среде тяготеющих к Думе общественных учреждений, союзов и организаций, но и среди рабочих. Хотя они связаны с Думой не органически, а искусственно, но удобный случай для демонстраций не будет упущен. Большинство (?) членов Гос. Думы само держится того взгляда, что по существу создавшегося положения роспуск нужен. Однако их удерживают опасения усиления брожения на заводах и разных выступлений, могущих привести к кровавым последствиям. Надо взвесить всесторонне. Быть может, придется признать, что митингующая Дума меньшее зло, чем рабочие беспорядки в отсутствие Думы»156. «Выгодно ли распускать Думу, не поговорив с ее большинством о приемлемости этой (т.е. блока) программы». Сазонов высказывается за необходимость побеседовать с представителями блока: «Программа их, несомненно, с запросом и рассчитана чуть ли не на 15 лет (!!). Надо ее подробно рассмотреть… выбрать отвечающее условиям военного времени и по существу приемлемое… А затем, сговорившись и обещав проведение в жизнь обусловленного, можно будет распустить». Горемыкин возражает: «Все равно разговоры ни к чему не приведут… Ставить рабочее движение в связь с роспуском Думы неправильно. Оно шло и будет идти независимо от бытия Гос. Думы… Будем ли мы с блоком или без него – для рабочего движения это безразлично». Горемыкин согласен рассматривать программу блока, часть которой правительство могло бы принять в дальнейшей деятельности. Но разговоры с «блоком» председатель считает недопустимыми: «Такая организация законом не предусмотрена». «Блок создан, – утверждал Горемыкин, – для захвата власти. Он все равно развалится, и все его участники между собой переругаются». Сазонов: «А я нахожу, что нам нужно во имя общегосударственных интересов этот блок, по существу умеренный, поддержать». Сазонов соглашается, что роспуск Думы «нужен», но «для осуществления его надо сговориться с той организацией, которая представляет собой антиреволюционную Думу». Шаховской находит, что «и дальнейшее оставление Думы и ее роспуск при настоящих настроениях одинаково опасны. Из двух этих зол я выбираю меньшее и высказываюсь за немедленный, хотя завтра, роспуск. Но сделать это надо… поговорив с представителями блока… Таким способом действий примирительного характера мы откроем выход самим думцам, которые жаждут роспуска»157. Щербатов высказывается также за немедленный роспуск и за сговор с блоком: «Отрицать нельзя, его программа шита нитками и его легко развалить… но это было бы невыгодно правительству… самая программа составлена с запросом в расчете поторговаться… Согласившись по отдельным пунктам программы, мы создадим сочувствующее нам ядро хотя бы человек в двести, и тогда можно будет безболезненно произвести операцию роспуска. Перерыв… надо будет посвятить на проведение по 87 ст. условленных с думцами законов и реформ. Эта работа поднимет кредит правительства в стране, которая будет знать, что мы действуем по соглашению с думцами. Нам станет легче управлять и осуществлять то, что требуется исключительными условиями войны». Горемыкин: «Вы упускаете, что одно из основных пожеланий блока – длительность сессии». Щербатов: «Это только для вывески». Сазонов: «Большинство Думы определенно против длительной сессии». Горемыкин: «Да, но оно никогда об этом публично не сознается». Сазонов: «Но и не будет нам мешать прервать сессию и в случае надобности нас поддержит…»

После такого предварительного обмена мнений Совет приступил к обсуждению программы блока, зафиксированной в документе, подписанном 25 августа представителями соответствующих групп Гос. Думы и Гос. Совета. Платформа блока провозглашала «создание объединенного правительства из лиц, пользующихся доверием страны и согласившегося с законодательными учреждениями относительно выполнения в ближайший срок определенной программы, направленной к сохранению внутреннего мира и устранению розни между национальностями и классами». «Начало программы, – заметил Горемыкин, – сводится к красивым словам, на которые мы не будем терять времени». Поливанов: «В этих красивых словах кроется вся сущность пожеланий общественных кругов о правительстве. Можно ли так пренебрежительно проходить мимо них». Горемыкин: «Совету министров недопустимо обсуждать требования, сводящиеся к ограничению царской власти. Программа будет представлена Государю Императору, и от Е. В. единственно зависит принять то или иное решение». Председатель обращается к пунктам программы, первый из которых имел в виду широкую амнистию «на путях Монаршего милосердия», как говорилось в тексте. Щербатов высказывается против общей амнистии. «Следовало бы ограничиться постепенным образом действий. Можно сговориться с блоком в том смысле, чтобы им был составлен список подлежащих амнистии, а мы… будем постепенно осуществлять». «Разбор политических дел идет в мин. юстиции непрерывно», – поясняет Хвостов, – не мало джентльменов гуляет на свободе…» «Но публика этого не знает», – замечает Щербатов. – Надо сделать с рекламой. Взять десяток-другой особенно излюбленных освободителей и сразу выпустить их на свет Божий с пропечатанием во всех газетах о Царской милости…» «На недопустимости общей амнистии согласились все», – гласит яхонтовская запись.

Предложение министра вн. д. – по мнению председателя – применимо и по второму пункту программы» (возвращение административно высланных за дела политического характера). «Никто не возражает, – записывает Яхонтов, – против слов Сазонова, что необходимо снять с правительства пятно ничем не оправдываемого произвола», порожденного предместником кн. Щербатова на министерском посту (т.е. Маклаковым). Соглашаются с тем, что давно пора покончить с «безобразием» в области религиозной политики, когда циркуляр нарушал провозглашенную манифестом веротерпимость (п. 3 программы блока).

«По польскому вопросу много сделано и делается», – комментирует Горемыкин п. 4 программы. Харитонов: «Скрыта мысль – снять все стеснения в вопросах землевладения в ограждаемых от польского проникновения областях». Харитонов полагает, что «правительственная политика в данном случае не допускает уступок». «К заключению госуд. контролера присоединился единогласно весь Совет министров», – вновь сообщает запись протоколиста.

Пунктом 5-м было еврейское равноправие, формулированное в таких, более чем осторожных, выражениях: «Вступление на путь отмены ограничений в правах евреев, в частности, дальнейшие шаги к отмене черты оседлости, облегчение доступа в учебные заведения и отмена стеснений в выборе профессии, восстановление еврейской печати». «Должен предупредить Совет министров, – заявляет председатель, – что Государь неоднократно повторял, что в еврейском вопросе он на себя ничего не возьмет. Поэтому возможен только один путь – через Государственную Думу. Пускай, если это ей по плечу, она займется равноправием. Не далеко она с ним уйдет». Щербатов: «Дума никогда не решится поставить вопрос об еврейском равноправии. Кроме скандалов из этого ничего бы не вышло. Другое дело устранение ненужных, обходимых и устарелых стеснений…» «Решено вести беседу о программе блока по еврейскому вопросу, – значится в «протоколе», – в смысле согласия идти по пути постепенного пересмотра ограничительного законодательства и административных распоряжений». «Принцип благожелательности» в финляндской политике (п. 6) также не встретил возражений, но принятие обязательства немедленного пересмотра законодательства о Вел. кн. Финляндском признано нежелательным, дабы не связывать правительства. Восстановление малорусской печати (п. 7) признано допустимым, поскольку дело идет не о сепаратических украинофильских органах. Согласился Совет и на допущение профессиональных союзов (п. 8). По поводу последнего пункта программы Совет вообще нашел, что там не имеется «чего-либо неприемлемого в отношении принципиальном». Из перечисленных законопроектов часть уже проведена, часть лежит в Гос. Думе с давних пор без движения: (введение земских учреждений на окраинах, уравнение крестьян в правах с другими сословиями, законопроект о кооперативах, об утверждении «трезвости навсегда» и т.д.).

Выслушав программу блока и замечания по поводу нее отдельных министров, Сазонов поспешил заключить, что «между правительством и блоком по практическим вопросам нет непримиримых разногласий» и что «пять шестых программы блока могут быть включены в программу правительства». Горемыкин еще до обсуждения программы высказался в том смысле, что «придется три четверти вычеркивать». Кто реалистичнее был в своей оценке? «О приемлемости всей программы не может быть и речи», – полагал и Сазонов, высказывая уверенность, что «так думает и сам маг и волшебник П.Н. Милюков». Но дело в том, что в плоскости, остававшейся неприемлемой одной шестой, и лежала вся суть общественных требований, на что на другой день и указал Кривошеин. Скромная программа блока при ограничениях и оговорках, вносимых представителями правительственной бюрократии и устранявших самую сердцевину пожеланий, становилась еще более расплывчатой и неопределенной. Сговор о «взаимной поддержке» без формального как бы договора – это отрицали и общественные инициаторы переговоров – превращался действительно в «болтовню», как выражался Горемыкин. Сазонов считал, что эта «болтовня» покажет, что правительство не отвергает общественных сил: «Если только обставить все прилично, то кадеты первые пойдут на соглашение. Милюков – величайший буржуй и больше всего боится социальной революции. Да и большинство кадет дрожат за свои капиталы». «Там еще посмотрим, кто окажется прав», – замечает Горемыкин и предлагает наметить срок роспуска Думы, который должен быть установлен до беседы с членами блока. «Все члены Совета министров, – занес в свой протокол Яхонтов, – единогласно высказываются за скорейший роспуск и осуществление беседы с представителями блока, не откладывая».

После голосования в заседании появляется запоздавший Самарин – консерватор, далеко не сторонник западноевропейских парламентских гарантий, но по семейной славянофильской традиции отстаивающий благожелательную политику в отношении к общественности (с несколько сентиментальным флером – «приласкать» общественность). Он недоумевает, какое значение может иметь беседа, если правительство не даст никаких «обещаний»: «Все равно никто не поверит». «Общественное мнение ждет другого». Самарин возражает против соглашения с «такой пестрой кампанией, которая внутренне не слажена и большинство которой движимо низменными побуждениями захвата власти, какой бы то ни было ценой. Милюков, какой шкурой он ни прикрывайся, будет всегда в моих глазах революционером, пока он не оправдается в своих заграничных выступлениях». «Что же тогда надо делать? – спрашивает не то раздраженно, не то недоуменно Сазонов. – Надо из состава блока прислушаться к голосу благоразумных и искренне болеющих за родину людей. Таких людей не мало, если не больше, вне блока. Голоса эти должны дать материал для выработки правительственной программы, которую надо объявить в Думе в день объявления роспуска».

Нельзя не увидать в выступлении Самарина, в сущности, поддержку позиции, которой держался в отношении блока председатель Совета… Цель предстоящей беседы в понимании Горемыкина лишь «осведомление, создание атмосферы, чтобы не разойтись врагами, а приятелями» («в это я не верю», – добавлял Горемыкин). Надо ли отпустить депутатов «отдыхать» «молчком» или сделать соответствующую декларацию? «Само собой разумеется, распустить молчком законодательные учреждения при современных переживаниях было бы неприлично», – заявляет военный министр. Но в случае декларации откроются прения, начнутся различные выходки по адресу правительства. Сазонов: «Можно заранее сговориться о недопущении прений». Хвостов: «Президиум никогда не посмеет пойти на такое средство». Сазонов: «Ну если Родзянко откажет, правительство вправе выйти из заседания в полном составе». Харитонов: «Ну это уж будет не по-хорошему. Вместо примирения окончательный разрыв». Горемыкин: «Это вопрос очень серьезный. Я подумаю… Во всяком случае, очень прошу П. А. Харитонова поспешить устройством беседы с представителями блока»158.

Уже на другой день на квартире Харитонова состоялась беседа с членами Думы и Гос. Совета, представлявшими «прогрессивный блок». О содержании этой беседы Харитонов докладывал в Совете в заседании 28-го: «Прежде всего коснулись пожелания программы относительно правительства159. На мой вопрос, каким путем это пожелание может быть осуществлено, все ответили, что вопрос сводится к призванию Е. И. В. пользующегося общественным доверием лица, которому должно быть поручено составление кабинета по своему усмотрению и установление определенных взаимоотношений с Государственной Думой». В краткой записи, сделанной Милюковым, отмечено, что он «обратил внимание Харитонова на то, что блок считает этот пункт основным и полагает, что от исполнения его зависит все остальное, упоминаемое в программе. Таким образом, и вопрос о соглашении с законодательными учреждениями относительно выполнения программы должен быть обсужден с правительством, пользующимся народным доверием. Харитонов ответил, что выполнение этого пункта выходит за пределы компетенции кабинета. Очевидно, блок имеет в виду, что об этом его желании должно быть доведено до сведения верховной власти. Делегаты подтвердили, что именно так они и смотрят»160. При обсуждении программы по пунктам выяснилось, по словам Харитонова, что «непримиримых различий с общими основаниями, намеченными Советом министров… не заметно и соглашение, по-видимому, может быть достигнуто». Харитонов пояснил, что члены блока намечают амнистию лишь частичную. По польскому вопросу на замечания министров, что снятие ограничений в отношении польского землевладения равносильно заведомой опасности колонизации Западного края, последовали ответы «уклончивые»: любопытно, что даже Милюков… выражался с большой дипломатической осторожностью, т.е. попросту говоря, – ни два, ни полтора. В еврейском вопросе тоже не заметно было «особой решительности в смысле немедленного равноправия. Наши опасения погромов в сельских местностях не опровергались. Сущность требований – дальнейшие шаги по пути смягчения режима евреев, но не сразу, а постепенно…»161 Такая компромиссная и отчасти уклончивая позиция представителей блока отмечалась Харитоновым и в других вопросах. Она была бы непонятна, если бы основная тенденция блока не сводилась к тому или иному соглашению с правительством, что отчетливо выразил Вл. Львов в предварительном заседании блока: «Если чисто общественное министерство, то вся программа; иначе – компромисс». Из записей Милюкова следует, что, быть может, один только Шингарев настаивал на «ультиматуме» правительству, ибо «добрых советов» «правительство не слушает». Даже стоявшие на левом фланге блока прогрессисты, считавшие «совершенно бесполезными» всякие переговоры с теперешним правительством, сомневались в целесообразности заявлений «ультимативного характера». «Горизонты Милюкова заманчивы, – говорил Ефремов, – я бы согласился пойти и сказать: вон, очистите место для общественных деятелей!.. Но предъявлять ультиматум, а потом?.. Нет, бесцельно и вредно идти». Ефремов тем не менее был на совещании у Харитонова.

* * *

Прогрессисты предпочитали обратный путь: «Пусть правительство создаст свою программу и обратится к законодательным палатам». Большинство желало «убедить» правительство ввиду «грозного положения» ухватиться за соглашение: «безумие – отвергать обеспеченное положение», которое предлагают думцы. – это равносильно «харакири» (Оболенский). Тенденция соглашения и приводила к оговоркам «по возможности», сделанным на «информационном» совещании с членами правительства, равно как в самом блоке, в результате той же тенденции устанавливалась «видимость» программной договоренности путем сакраментальной формулы «не упоминать о тех злободневных вопросах, которые разделяли группы, сходившиеся на «тактике» в данный момент. (Это схождение было совершенно иллюзорно.) В конце концов за программой оставалось лишь внешнее декларативное (т.е. демагогическое) значение: «Документ направлен к массе, а не к правительству, – признавал Милюков. – Важно, что документ существует независимо от употребления».

«Значит, беседа имела полезное значение для осведомления обеих сторон, – констатировал Сазонов, выслушав доклад Харитонова, – и у представителей блока нет чувства безнадежности в отношении правительства. Можно думать, что после этого думцы разойдутся менее озлобленными и возбужденными». Харитонов: «Боюсь утверждать в такой категорической форме». Щербатов: «Я также думаю, что теперь можно надеяться, что роспуск пройдет более гладко». Горемыкин: «Разойдется ли Дума тихо или со скандалом – безразлично. Рабочие беспорядки разовьются помимо, если вожаки готовы к действиям. Но я уверен, что все обойдется благополучно и что страхи преувеличены». Сазонов: «Вопрос не в готовности рабочих вожаков, а в том, что в законодательной палате напряженность и озлобленность, вовремя не умиротворенные, могут вызвать серьезные конфликты, которые тяжело отразятся на стране и на ведении войны». Горемыкин: «Это все равно пустяки. Никого, кроме газет, Дума не интересует и всем надоела своей болтовней». Сазонов: «А я категорически утверждаю, что мой вопрос не все равно и не пустяки. Пока я состою в Совете министров, я буду говорить, что без добрых отношений с законодательными учреждениями никакое правительство, как бы оно ни было самонадеянно, не может управлять страной, и что то или иное настроение депутатов влияет на общественную психологию». Горемыкин просит высказаться «окончательно, следует ли назначить перерыв сессии, когда и как его обставить». Харитонов, Хвостов и Шаховской говорят о своем впечатлении на основании «отдельных оговорок» представителей блока, что последние «и не думают о возможности роспуска в настоящее время, когда с ними заговорили». «У представителей блока, – дополняет Харитонов, – не чувствовалось к нам доверия. Корень этого недоверия – отсутствие уверенности, что правительство, несмотря на начатые переговоры, не отказалось от мысли о роспуске. Они не хотели ставить этого вопроса ребром, но он все время чувствовался у них в разговоре». Сазонов: «Значит… можно заключить, что роспуск в данную минуту произведет тяжкое впечатление и люди уйдут еще более озлобленные». Харитонов отвечает «неопределенным разведением рук». Горемыкин: «В настоящей внутренней и внешней обстановке не время ни мириться, ни драться. Надо действовать. Иначе все рухнет. Если блок будет придумывать новые оттяжки… то Бог с ним. Правительству нечего идти в хвосте у блока».

Происходит голосование о роспуске. Хвостов: «Если думцы станут нарочно… затягивать, то с ними, значит, нельзя по-хорошему разговаривать, а надо попросту их гнать». Сазонов «тоже за роспуск», но с теми оговорками, которые раньше были сделаны. Поливанов «тоже за роспуск» при условии, что правительство выступит с декларацией в благожелательном тоне, в которой укажет, что у него с блоком нет «непримиримых разногласий» и что сам роспуск мотивируется соображениями не принципиальными, а практического свойства. У Шаховского «нет колебаний, что немедленный роспуск необходим, но этому акту надо придать форму, которая устранила бы излишние обострения между Думой и общественностью». Щербатов присоединился к мнению о необходимости ближайшего роспуска и за выступление правительства перед законодательным собранием, чем правительство повлияет на колеблющихся в сторону примирительной позиции. Игнатьев за роспуск, который должен быть «результатом сговора с влиятельными думцами»: «Перспективы будущего вызывают жуткое чувство, и я решительно высказываюсь за то, чтобы сейчас с Думой было достигнуто соглашение и углы сглажены…»162

Из этой безнадежной толчеи выводит Совет Кривошеин, придавший вопросу «другую постановку». «Какая возможна форма и сущность правительственного заявления в Думе, – спрашивает Кривошеин, – для избежания несомненно существующего конфликта между правительством и общественным мнением? Что мы ни говори, что мы ни обещай, как ни заигрывай с прогрессивным блоком и общественностью – нам все равно ни на грош не поверят, ведь требования Гос. Думы и всей страны сводятся к вопросу не программ, а людей, которым вверяется власть. Поэтому мне думается, что центр наших суждений должен бы заключаться не в искании того или другого дня роспуска Гос. Думы, а в постановке принципиального вопроса об отношении Е. И. В. к правительству настоящего состава и к требованиям страны об исполнительной власти, облеченной общественным доверием… Без разрешения этого кардинального вопроса мы все равно с места не сдвинемся. Я лично высказываюсь за второй путь действия – одновременной после роспуска Думы смены кабинета». Почти все министры присоединились к такой постановке: «в ней кристаллизировалось то, вокруг чего мы ходим уже много дней», «пора перестать топтаться на одном месте». Горемыкин: «Значит, признается необходимым поставить Царю ультиматум – отставка Совета министров и новое правительство». Сазонов: «Мы не крамольники, а такие же верноподданные своего Царя, как и Ваше Высокопревосходительство. Я очень прошу не упоминать таких слов в наших суждениях». Горемыкин берет свои слова обратно: «Сейчас не такое время, чтобы становиться на личную почву». В это время к концу прений прибывает Самарин – этот министр, по-видимому, всегда запаздывал. Он ставит вопрос: «Удобно ли нам сказать Государю Императору – меняйте правительство… Я бы затруднился подписаться под ссылкой на желание всей страны… Гос. Дума не может считаться выразительницей всей России». «Надо представить… необходимые с нашей точки зрения основания программы политики… и одновременно доложить, что в Совете министров настоящего состава нет сплоченности… и поэтому мы ходатайствуем о создании… другого правительства, которому было бы посильно эту программу провести в жизнь. Если такое наше представление получит принципиальное одобрение, то наш долг указать приемлемое лицо, ибо общие фразы об общественном доверии по существу ничего не значат и являются лишь приемом пропаганды». Самарин желал бы, чтобы «операцию с роспуском Думы теперешнее правительство приняло бы на себя для того, чтобы облегчить Императора и будущих преемников правительства…»

В итоге, – значится в яхонтовской записи, – Совет министров склонился к точке зрения Кривошеина с поправкой Самарина, т.е. осуществить роспуск Гос. Думы в ближайшее время (по-хорошему, сговорившись с президиумом и лидерами о проведении еще незаконченных правительственных законопроектов, обусловленных потребностями военного времени) и «представить Е. В. ходатайство о смене затем Совета министров». «Все сегодняшние суждения, – заключил Горемыкин, – будут мною подробно доложены Государю Императору. Что Е. В. угодно будет повелеть, то и будет мною исполнено. Посмотрим, что дальше будет…»163

3. Роспуск Думы

Из обозрения суждений, занесенных в яхонтовских записях, – с очевидностью выступает необходимость сделать существенную поправку к показаниям, которые были даны в Чр. Сл. Ком. управляющим делами Совета министров Лодыженским. Отметив существовавшее в Совете «большое разногласие» по поводу прекращения летней сессии Гос. Думы, Лодыженский показал, что «большинство Совета министров было за то, чтобы эта сессия продолжалась, но ст. секр. Горемыкин закрыл Гос. Думу, хотя он и был безусловно в меньшинстве»164. Поправка должна быть сделана и к показаниям Родзянко, что Дума была распущена Горемыкиным «по наитию свыше». «Горемыкин, – пояснял Родзянко в воспоминаниях, – отвергая все компромиссы, поднял 27 августа вопрос о роспуске Думы». Но еще более значительный корректив надлежит ввести к показаниям Милюкова (вообще весьма неточным и противоречивым). В данном случае неточность может быть объяснена не только определенной тенденцией свидетеля, но и тем, что лидер думской оппозиции в свое время был плохо осведомлен о происходившем или введен в заблуждение своими осведомителями. Милюков пытался доказывать, что роспуск Думы произошел на почве неприемлемости «программы» блока165. Председатель Чр. Сл. Ком., резюмируя слова Милюкова, в своей формулировке пошел еще дальше: «Вы составили блок, а мы вас распустим». Рассказывая историю образования блока, Милюков говорил, что «более прогрессивный элемент министерства» пытался опереться на блок. Горемыкин «почувствовал опасность» и сейчас же после заседания Совета, где наметился переход к новому «министерству доверия», уехал в Ставку, «не сговорясь с другими министрами – совершенно экстренно. Но они, конечно, догадались, в чем дело. Из Ставки он вернулся с готовым проектом роспуска Думы».

Горемыкин приехал из Ставки 1 сентября действительно с определенным решением. Яхонтов рассказывает, что в день отъезда он сказал Горемыкину, что «в нелегкую минуту ему приходится отправляться к Государю». Обычно скупой на слова, он на этот раз ответил: «Да, тяжело огорчать рассказом о наших несогласиях и слабонервности Совета министров. Его воля избрать тот или иной путь действий. Какое ни будь повеление, я исполню во что бы то ни стало. Моя задача – отвести на себя от Царя нападки и неудовольствие. Пусть ругают и обвиняют меня – я уже стар и недолго мне жить. Но пока я жив, буду бороться за неприкосновенность царской власти. Сила России только в монархии. Иначе такой кавардак получится, что все пропадет. Надо прежде всего довести войну до конца, а не реформами заниматься. Для этого будет время, когда прогоним немцев». Вернулся Горемыкин с высочайшим повелением «распустить Гос. Думу на осенние ваканции не позже 3 сентября, а Совету министров оставаться в полном составе на своих местах. Когда же позволит обстановка на фронте, Е. В. лично призовет Совет министров и все разберет».

К началу заседания 2 сентября министры уже были осведомлены о привезенных Горемыкиным решениях. На заседании о них непосредственно не говорят, но обсуждение текущих дел, касающихся «безобразий» тыла, обостренных отношений «опричнины и земщины», проходит в весьма напряженной атмосфере. «Мои мысли крайне мрачны о будущем, если не последует радикальных перемен в общем положении», – заключает Поливанов по поводу информации министров вн. д. и торговли и промышленности. В последнем заседании Особого Совещания по обороне большинством общественных представителей высказывалось убеждение, что волнения на Путиловском заводе, дающем тон рабочему движению, являются началом всеобщей забастовки в виде протеста против роспуска Гос. Думы. Все ждут чрезвычайных событий, которые должны последовать за роспуском. Горемыкин: «Все это одно только запугивание. Ничего не будет». Щербатов: «У Деп. Полиции далеко не столь успокоительные сведения… Показания агентуры единогласно сводятся к тому, что рабочее движение должно развиваться в угрожающих размерах для государственной безопасности». Сазонов: «Картина рисуется безотрадная. С одной стороны, рабочие беспорядки… с другой, дошедшее до крайних пределов настроение в Москве среди сосредоточившихся там общественных кругов. Говорят, что во имя доведения войны до победного конца члены Гос. Думы вместе с земским и городским съездами собираются провозгласить себя Учредительным собранием. Везде все кипит, волнуется, доходит до отчаяния – и в такой грозной обстановке последует роспуск Думы. Куда же нас и всю Россию ведут?.. Все помнят, Е. В. в заседании 20 августа благосклонно выслушал наше ходатайство разрешить вопрос о роспуске Думы по обсуждению в Совете министров и по докладу нашего заключения. Значит, сейчас Государь отказался от такого взгляда. Нам было бы важно знать, чем такая внезапная перемена вызвана». Горемыкин: «Высочайшая воля, определенно выраженная, не подлежит обсуждению Совета министров». Сазонов: «Мы не пантомимы, а люди, несущие ответственность за управление Россией». Горемыкин: «Все высказанные в Совете министров соображения о роспуске Думы и о перемене политики были полностью изложены мною Е. В.». Поливанов: «Весь вопрос в том, как вы доложили Государю наше мнение». Сазонов: «И это именно». Горемыкин: «Я докладывал Е. И. В. так, как следовало, и то, что было в Совете…» Кривошеин: «…Мы не только вправе, но это наша обязанность предусматривать последствия имеющего совершиться акта». Щербатов: В Москве «все бурлит… раздражено, настроено ярко антиправительственно, ждет спасения только в радикальных переменах. Собрался весь цвет оппозиционной интеллигенции и требует власти для доведения войны до победы. Рабочие и вообще население охвачено каким-то безумием и представляют собой готовый горючий материал. Взрыв беспорядков возможен каждую минуту… В Москве около 30 тысяч выздоравливающих солдат – это буйная вольница, не признающая дисциплины, скандалящая… Несомненно, что в случае беспорядков вся эта орда встанет на сторону толпы… Говорят, среди думцев существует намерение в случае роспуска ехать в Москву и устроить там второй Выборг. Какие меры и действия надо принять в отношении подобного собрания?» Хвостов: «Никаких, если второй Выборг будет столь же успешен, как и первый». Сазонов: «Ну, на этот счет нельзя строить себе иллюзии. Съезд состоится теперь на пороховой бочке». Горемыкин: «Если они ограничатся болтовней, то пусть их занимаются. Если болтовня будет угрожать государственной безопасности, то их надо разогнать». Кривошеин: «Все наши сегодняшние суждения с полной определенностью обнаруживают, что за последнее время между вами, Иван Логинович, и большинством Совета министров разница в оценке положения и во взглядах на направление политики еще более углубилась… Как вы решаетесь действовать, когда представители исполнительной власти убеждены в иных средствах, когда весь правительственный механизм в ваших руках оппозиционен, когда и внешние и внутренние события становятся с каждым днем все более грозными». Горемыкин: «Свой долг перед Государем Императором я исполню до конца, с каким бы противодействием и несочувствием мне ни пришлось сталкиваться. Я просил заменить меня более современным деятелем. Но Высочайшее повеление последовало, а оно в моем понимании закон. Что будет дальше? Государь Император сказал, что он придет лично и все разберет». Сазонов: «Да, но тогда будет уже поздно. Кровь завтра потечет на улицах, и Россия окунется в бездну. Зачем и почему! Это все ужасно! Во всяком случае, громко заявляю, что ответственность за ваши действия и за роспуск Думы в теперешней обстановке я на себя не принимаю». Горемыкин: «Ответственность за свои действия я несу сам… Дума будет распущена в назначенный день и нигде никакой крови не потечет».

Горемыкин отказался выступить с какой-нибудь декларацией перед законодательными учреждениями и в этом своем решении был поддержан министром юстиции и госуд. контролером, находившим, что нет основания создавать «новый прецедент» (до тех пор правительство никогда при перерыве сессий не являлось в Думу). Сазонов пытался указать, что прецедент не закон еще: «Теперь времена такие, которых раньше не было, – теперь вопрос идет о судьбах…» «Это заявление преувеличено и ничем не обоснованно», – прервал председатель министра ин. д. и, считая вопрос исчерпанным («высочайшее повеление не может быть критикуемо»), закрыл заседание…

Яхонтов записал, что драматическое заседание 2 сентября происходило при «нервности страшной». Особенно волновался Сазонов, дошедший в конце почти до истерического состояния. Когда Горемыкин, закрыв заседание, выходил из зала, министр ин. д. заявил: «Я не могу с этим безумцем прощаться и подавать ему руку». «Затем он пошел, шатаясь, к выходу, так что я последовал за ним, стараясь его поддержать в случае обморока. Сазонов ничего не замечал, имея вид человека, не сознающего окружающего. В передней он истерически воскликнул: “Il est fou ce vieillard”, и быстро выбежал из подъезда»166.

II. Оппозиция и «черный блок»