Легенда о сепаратном мире. Канун революции — страница 41 из 72

248. С того же времени издающаяся в Петрограде польская газета “Дневник Петроградский”, с началом войны заявлявшая о ненависти поляков к германцам и о внутренней связи с Россией, быстро начала принимать дух австро-германских настроений и в этом отношении дошла до таких пределов, что я увидел себя вынужденным принять меры к прекращению этого издания… Понимая, что полная независимость будущей Польши едва ли вообще возможна, русские поляки готовы примкнуть к той совокупности условий, которая в последнее мгновение окажется более властной и при этом совершенно независимо от соображений об интересах Державы Российской. Исторически ненавидя германцев, русские поляки в то же время не намерены ждать будущего устроения своего от доброй воли В. В., полагая, что обстоятельства вполне дозволяют им ныне же ставить России определенные условия… Если ныне… поляки уже готовы преклонить слух к лживым и коварным обещаниям злейших врагов наших и всего славянства (обратим внимание, что это писал «германофил» Штюрмер!!), то едва ли должно сомневаться в том, что именно теперь особливой осторожности требовал бы каждый шаг в пользу польских стремлений».

Мы сделали такие большие цитаты из доклада Штюрмера для того, чтобы не было двусмысленности при толковании текста. Штюрмер с большой определенностью высказал свой взгляд на польские дела. Это была старая, традиционная официальная позиция: часть Польши, вошедшая в состав Российской империи, является неотделимою органической частью государства; все общественные мечтания поляков бессмысленны и свидетельствуют лишь о том, что польские деятели, несмотря на «царские милости и доверие монархов» в «стремлении к обособлению от России… неисправимы»249. Вопросы, поставленные войной – даже самая военная «фразеология», – отступали на задний план в этой позиции узкого официального национализма. «Исторический акт 1 августа превращался в простой «политический маневр» (выражение Любомирского). Националистическая политика Сазонова была облечена в западноевропейское одеяние (недаром Яхонтов назвал Сазонова неудачным «Вольтером XX века»), националистическая политика Штюрмера отзывалась катковским духом «Московских Ведомостей» (посол в Швеции Неклюдов назвал Штюрмера Ордын-Нащокиным).

В прямолинейной и косной аргументации Штюрмера250 было одно преимущество перед тактическим компромиссом Сазонова251. Она была реалистичнее, в то время как схема Сазонова была довольно абстрактна. Трудно представить себе, что фактическое объединение Польши в результате войны не поставило бы в международном масштабе вопрос о возрождении Польши как самостоятельного государства. Это было подлинной мечтой всех польских деятелей: «Все хотели независимости, но не все о ней говорили», – вспоминает тогдашние настроения поляков в России известный русско-польский публицист Леон Козловский. Не говорили по соображениям тактическим, считая это преждевременным, так как тогдашняя официальная Россия на такое разрешение вопроса согласиться не могла – выдвигать проблему независимости при таких условиях значило содействовать отрыву России от Антанты и тем подрывать успешность для союзников войны, в результате которой только и мог быть поставлен вопрос о независимости. На этом базировалась вся приспособляющаяся тактика польской «народной демократии», вовсе не склонной по существу ограничиваться «автономией» под скипетром русского царя. Независимость Польши, даже при проблематической возможности персональной унии в лице монарха, означала отход ее от России, т.е. выход из Империи части ее.

Французский посол, находившийся в самых дружественных отношениях с посещавшими его салон представителями польской аристократии и ведший с ними самые интимные беседы о будущем Польши (по его записям эти представители польской аристократии, Замойский, Велепольский и др., не верили в победу России и потому реальные свои надежды возлагали на Англию и Францию), должен был отметить, что большинство общественного мнения в России настроено враждебно к мысли отторжения Польши от единой империи. Это мнение господствует не только в среде правительственной бюрократии и националистов, но и в Думе, и во всех партиях, почему провозглашение «автономии» законодательным путем послу представлялось невозможным. В общей оценке общественных настроений Палеолог оказался не так уж далек от действительности. Надо признать, что не только «официальная Россия», но и политическая общественность демократического оттенка до революции к разрешению вопроса в сторону безоговорочного признания польской независимости не была подготовлена. Козловский напоминал, что Лемницкий, выдвинувший в записке 1916 г. тезу, что независимость Польши должна быть признана одной из целей войны, должен был выйти из партии к.-д., которая отвергла предложение Лемницкого высказаться за независимость Польши. Во время беседы на квартире Харитонова Милюков подчеркивал, что он настаивал на немедленном внесении законопроекта об автономии Польши с той именно целью, чтобы «изъять этот вопрос из сферы международных соглашений». Козловский отмечал и централистические тенденции русских социалистических партий – в особенности соц.-дем.252. Если в вихре революционной эпопеи 1917 г., когда мысль двигалась больше эмоциями, все декорации мгновенно сменились в отношении Польши, то, быть может, известную роль сыграло под влиянием жизненных фактов и польской пропаганды постепенное освоение во время войны широкими общественными кругами мысли, что Польша не «окраина», а «инородное тело» в русском государственном организме. «С Польшей Россия рассталась не с таким горьким чувством, которое вызвала в ней утрата другой окраины» – общество как бы осознало трагедию «мученической Польши» (Козловский).

Такая нравственная эмоция, конечно, была совершенно чужда концепции официального довоенного панруссизма, и поэтому аргументация штюрмеровской записки легко оказала воздействие на решение носителя верховной власти. Дальнейшая история «польского вопроса» представляет собой разительную картину противоречий, которую едва ли, однако, можно объяснить какой-то сознательной «двуличной политикой», внушенной извне.

* * *

27 мая в Ставку прибыл Сазонов. Поденная запись мин. ин. д. отмечает солидарность взглядов Сазонова и Алексеева: начальник штаба уже докладывал Государю о необходимости «по военным соображениям привлечь на свою сторону всех поляков». Точку зрения Алексеева поддержал новый военный министр Шуваев, который в свою очередь «настойчиво советовал Государю быть щедрым в отношении поляков, вполне того заслуживших своим отношением к России в эту войну, и, не останавливаясь на полумерах, великодушно осуществить заветные чаяния польского народа». Затем последовал личный доклад министра ин. д. в присутствии начальника штаба, причем Сазонов и Алексеев вынесли впечатление, что «Государь, долго обдумывавший за последнее время польский вопрос, ныне склоняется в пользу разрешения его согласно предложению Сазонова». Очевидно, Царь не успел еще познакомиться с контрдокладом Штюрмера – вероятно, не был знаком и с запиской Сазонова, которая была доложена ему во время вечерней беседы с министром 27 мая.

Прошел месяц, прежде чем в Ставке собрался Совет министров. 28 июня до заседания Алексеев информировал Сазонова, что на утреннем докладе по поводу польского вопроса он услышал от Царя слова: «Я начинаю думать, что разрешение этого вопроса является действительно своевременным». В позднейшей беседе, после завтрака, с прибывшим из заграничной поездки гр. Сиг. Велепольским, Царь уполномочил последнего «объявить своим соплеменникам, что в ближайшее время появится манифест, дарующий новое положение Польше». В 6 час. веч. собрался, под личным председательством Царя, Совет министров. Это было то самое заседание, о котором Государь предварительно писал жене: «Завтра днем состоится совещание с министрами. Я намерен быть с ними очень нелюбезным и дать им почувствовать, как я ценю Штюрмера, и что он председатель их». Накануне заседания Царь принял особо председателя Совета: «Мы обо всем побеседовали». Монарх «успокоил» премьера по поводу распространившихся слухов, которые дошли в Петербург через лиц, побывавших в Могилеве, и о которых Императрица писала 23 июня: «…будто бы предполагается военная диктатура с Сергеем М. во главе, что министров тоже сменяют и т.д., и дурак Родз.(янко) налетел на него (т.е. Штюрмера)… Он ответил, что он ничего по этому делу не знает… Я его утешила, сказав, что ты мне ничего об этом не писал, что я уверена, что ты никогда не назначишь на такое место великого князя… Мы говорили о том, что возможно, что генералы находят целесообразным поставить во главе подобной комиссии (прод.) военного, чтобы объединить в одних руках все, касающееся армии… хотя, конечно, этим министры были бы поставлены в ложное положение»…

Заседание Совета 28-го было посвящено вопросам снабжения армии, устройства тыла и обеспечения продовольствия. «Было решено, – гласит запись в «дневнике» мин. ин. д., – объединить деятельность существующих комитетов (существовавших при отдельных министрах четырех «особых совещаний»), подчинив их председателю Совета министров». Это и была та «диктатура» Штюрмера, которая в Могилеве была подсказана мин. путей сообщения Треневым, о которой так много говорили в Чр. След. Комиссии и которой старались придать совсем иной смысл. «Дневник» мин. ин. д. указывает, что Царь «призывал к прекращению внутренних советских неладов». Это означало большую однородность объединенного под руководством Штюрмера правительства, и понятно, почему мнение министра земледелия, высказанное в Ставке, о невозможности одновременного пребывания его и Штюрмера в составе правительства, привело к отставке Наумова253