Легенда о сепаратном мире. Канун революции — страница 49 из 72

324. Здесь нередко устанавливалась излишняя интимность (насколько она выходила за пределы ознакомления с ходом «развития борьбы в России между правительством и либеральными общественными силами») и, быть может, даже во вред реальным интересам России во время войны, так как пессимистическое осведомление (попытка «раскрыть глаза союзникам на то, что делается в России» – и к какой пропасти правительство ведет и Россию и все дело союзников) ограничивало возможность расширения содействия союзников325.

Интимность, как было уже указано, распространялась и на круги, причастные к самому министерству ин. д. Она должна была исчезнуть с появлением Штюрмера с ходячей репутацией «германофила». «Отношения стали более сдержанными, чем мы привыкли видеть в министерстве, – свидетельствовал Нератов, – прежней откровенности нельзя было отметить». После считали, что Штюрмер, тщательно скрывая свои германофильские симпатии, повсюду через «своих» вставлял палки в колеса, как выразился Бьюкенен в мемуарах326. И поэтому «немецкое влияние» старались отыскать в каждом шаге нового руководителя внешней политикой.

Оценка отношения Штюрмера к вступлению Румынии в войну дает в этом отношении очень яркую иллюстрацию. При каких условиях произошло присоединение Румынии к Антанте и как отнеслось к нему русское высшее военное командование, было уже сказано. По словам Белецкого, Штюрмер в присоединении Румынии видел «исключительно личную заслугу», – так он ему сказал при свидании. Если бы таково было мнение Штюрмера, то следовало бы сказать, что Штюрмер сильно преувеличивал, ибо к моменту занятия им должности министра ин. д. вопрос был уже решен и оставалось определить лишь срок самого выступления. И вот с его стороны «было сделано очень много усилий, – утверждал Нератов, – чтобы заставить Румынию выступить поскорее». Сам Штюрмер в Чр. Сл. Ком. был более скромен и говорил: «Я хотел, чтобы у нас был лишний союзник, но ни в какой мере для этого ничего не сделал. Все военные переговоры шли все время между Ставкой и Румынией». Штюрмер пояснял, что не хотел вплетаться в переговоры начальника штаба, потому что «где военные вмешиваются, мы не судьи».

Для Палеолога выступление Румынии – триумф французской политики, который должен был сказаться в последующем влиянии Франции в Восточной Европе. В его изображении Штюрмер только противодействовал, прикрываясь авторитетом Алексеева. Военные неудачи Румынии общественное мнение Франции легко объяснило сейчас же предательством. Бывший в это время во Франции с русскими войсками Лисовский рассказывает, что «французы прозрачно обвиняли в предательстве некого другого, как Россию и русских. Говорилось, правда, не о России, а об ее министрах, работающих на пользу Германии, в особенности о Штюрмере, будто бы умышленно направлявшем целые транспорты французских снарядов, предназначенных румынам, куда-то в Сибирь… Но слухи о преступлении Штюрмера, гулявшие по Франции, сразу же заметно изменили отношение французов к России вообще – и в особенности к тем ни в чем не повинным нижегородским и тульским мужичкам, которые сидели в мокрых траншеях Шампани».

Эту ходячую обывательскую молву Милюков в речи 1 ноября в Гос. Думе, совершенно не считаясь с фактами, сделал одним из краеугольных камней для постановки вопроса: глупость или измена? Он говорил: «Когда вы целый год ждете выступления Румынии, настаиваете на этом выступлении327, а в решительную минуту у вас не оказывается ни войск, ни возможности быстро подвозить их по единственной узкоколейной328 дороге, и таким образом вы еще раз упускаете благоприятный момент нанести решительный удар по Балканам, – как вы назовете это: глупость или измена?» По существу Милюков механически, в несколько грубой форме, повторял суждения иностранных дипломатов, которые считали себя компетентными вмешиваться в русскую стратегию, в ней не разбираясь, по мнению Алексеева. Этот удар с налета шел мимо Штюрмера и незаслуженно бил в гораздо большей степени по Алексееву и отчасти Сазонову329, но, конечно, вся общественность из прогрессивного блока относила его к Штюрмеру и его высоким покровителям. Недаром потом в Чр. Сл. Ком. Родичев иронически говорил о «платоническом» сочувствии Штюрмера выступлению Румынии.

Неудачи на новом «южном» фронте, как было отмечено, действительно обеспокоили французские правительственные круги, о чем специально телеграфировал Извольский из Парижа. Французский и английский послы в Петербурге, в свою очередь, сделали Штюрмеру представление и требование от русских войск самостоятельных операций на Балканах. Министр передал начальнику штаба эти настойчивые пожелания. Против них Алексеев решительно возразил, находя совершенно несообразным «еще на 500 верст растягивать наш фронт, отправить 150—200 000 войск на Балканы и взвалить на свои плечи тяжесть новой операции». «Чуждое часто военных соображений предложение союзников, – телеграфировал Алексеев 28 августа министру, – прикрывается их стремлением к нашему благу: мы откроем путь, по которому повезут нам тяжелую артиллерию… Жаль, что союзники упустили летние месяцы для доставки нам артиллерии, а, дождавшись зимы, предлагают нам же заводить себе путь хотя бы ценой катастрофы на австро-германском фронте… Единственным ответом союзникам признал бы предложение усилить их салоникскую армию… что обеспечит серьезно Румынию с юга и даст возможность нам завершить с общею пользою для всего союза нашу операцию против австро-германцев330».

Роль Штюрмера в данном случае была пассивной – оттого ли, что он еще недостаточно был в курсе (вся переписка со Ставкой шла формально через Нератова), или оттого, что он действительно считал (и как будто законно) своим правилом не вмешиваться в стратегию. Для того, чтобы говорить здесь о проявлении германофильской тенденции, надо сделать насилие над фактами.

Такая операция необходима и в других случаях, которые могут характеризовать деятельность Штюрмера в качестве министра ин. д., – его «самостоятельную» политику. В Чр. Сл. Ком. ему было предъявлено обвинение в запрещении русской печати помещать статьи против личности греческого короля Константина. В связи с «германофильскими симпатиями» Константина газеты, «стоявшие на точке зрения союзников, – замечал председатель, – требовали мер против короля…» Штюрмер ответил, что он сделал это «по повелению Государя», который сказал, что он имеет данные, свидетельствующие о том, что это совершенно неверно. Это было еще до занятия Штюрмером поста по дипломатическому ведомству331 и произошло в связи с приездом в Россию принца греческого Николая, который имел задание разъяснить создавшуюся в Греции сложную конъюнктуру соперничества заподозриваемого в германофильстве короля и открыто делавшего ставку на Антанту премьера Венизелоса. (Обуреваемый подозрениями председатель Гос. Думы в воспоминаниях намекает, что эта миссия была организована не без задних шпионских целей.) Король утверждал, что сведения, полученные дипломатами Антанты о том, что немцы собираются оккупировать Афины, относятся к «фантастическим рассказам». Союзные державы (в том числе Россия) предъявили в июле Греции ультиматум, сопроводив его угрозою десанта, в целях обеспечения своей салоникской операции. Ультиматум с требованием смещения кабинета и переизбрания палаты являлся бесспорно нарушением суверенных прав маленького государства, попавшего между германской наковальней и союзническим молотом. Может быть, наиболее объективную картину происходившего дал Нератов в показаниях Чр. Сл. Ком.: просто было «желание не быть ввязанным в войну». «Это было течение, можно сказать, прямо национальное, и только известные круги… возглавляемые Венизелосом, стремились использовать политическое положение в Европе для того, чтобы возможно более сделать приобретений в пользу Греции, – мечтали об осуществлении “великогреческой программы”332.

Так возникла в Греции проблема, противополагавшая «национальные» интересы, представленные революционером Венизелосом, интересам династическим в лице короля. Только этот вопрос и стоял в сознании А. Ф., когда она 24 сентября, после беседы с принцем Николаем, писала мужу, протестуя и возмущаясь действиями союзнической дипломатии: «Должна сказать, что наши дипломаты ведут себя позорно, и если Тино будет изгнан, то это произойдет по нашей вине – ужасно и несправедливо – как мы смеем вмешиваться во внутреннюю политику страны, принуждать к роспуску одного правительства и интриговать в пользу возвращения революционера на прежний пост. Я уверена, что, если бы тебе удалось убедить французское правительство отозвать Серайля (это мое личное мнение), там сразу все успокоилось бы. Это – ужасная интрига франкмасонов, к числу которых принадлежит французский генерал (т.е. Серайль, начальник войск на салоникском фронте) и Венизелос, а также много египтян, богатых греков и т.д., собравших деньги и подкупивших даже «Новое Время» и другие газеты, чтобы они писали одно плохое и не помещали хороших статей о Тино и о Греции. Ужасный позор». «Мы приведем их к республике, мы православные – это прямо позор», – добавляла Императрица 27-го, прося Императора вызвать Штюрмера и дать ему «твердую инструкцию». Из резюме доклада Штюрмера и письма Николая II жене 15 октября можно уяснить себе, в чем заключалась «твердая инструкция», полученная министром. «Штюрмер составил, – писал Царь, – официальную откровенно дружественную телеграмму к Тино, конечно, шифрованную от моего имени, которая, надеюсь, улучшит положение и поможет ему объявить державам, что он по собственной инициативе предпринимает те меры, которые державы грубо насильственно хотят ему навязать». В этой политике страуса невозможно усмотреть проявление специфического германофильства