Легенда о сепаратном мире. Канун революции — страница 59 из 72

Акт 16 декабря в изображении Юсупова в книге «Конец Распутина» был принят обществом во всех его слоях «восторженно»: «Грандиозный патриотический подъем захватил Россию, – пишет он, – особенно ярко проявился он в обеих столицах. Все газеты были переполнены восторженными статьями; совершившееся событие рассматривалось как сокрушение злой силы, губившей Россию, высказывались самые радостные надежды на будущее, и чувствовалось, что в данном случае голос печати был искренним отражением мыслей и переживаний всей страны. Но такая свобода слова оказалась непродолжительной; на третий день особым распоряжением всей прессе было запрещено хотя бы единым словом упоминать о Распутине. Однако это не помешало общественному мнению высказываться иными путями. Улицы Петербурга имели праздничный вид; прохожие останавливали друг друга и, счастливые, поздравляли и приветствовали не только знакомых, но иногда и чужих. Некоторые, проходя мимо дворца вел. кн. Дм. Пав. и нашего дома на Мойке, становились на колени и крестились. По всему городу в церквях служили благодарственные молебны, во всех театрах публика требовала гимна и с энтузиазмом просила его повторения. В частных домах, в офицерских собраниях, в ресторанах пили за наше здоровье; на заводах рабочие кричали нам “ура”460. Несмотря на строгие меры, принятые властями для нашей политической изоляции от внешнего мира, мы тем не менее получали множество писем и обращений самого трогательного содержания. Нам писали с фронта, из разных городов и деревень, с фабрик и заводов; писали и разные общественные организации, а также частные лица».

Откуда могло появиться такое «мемуарное» восприятие, переходящее всякие границы достоверности? В литературном произведении, каким является «Конец Распутина», это еще объяснимо, но откуда эта неудержимая фантастика родилась в книге аристократического представителя французского посольства в Петербурге гр. Шамбрена, которая воспроизводит якобы современные эпохе его письма к невесте? Помощник Палеолога, секретарь посольства, писал в Париж также об энтузиазме, который был вызван убийством знаменитого «старца»: на улицах целовались незнакомцы, извозчики кидали шапки в воздух и отказывались даже от чаевых! Не служит ли это доказательством, что и «письма к невесте» следует отнести к категории «литературных» произведений. Впрочем, «общее ликование» в вагоне заметил и возвращавшийся из Москвы в Петербург Маклаков, расширивший это вагонное ликование первого класса в демонстративный восторг русского общества.

Сенсационное убийство, конечно, вызвало исключительный интерес – особенно когда стали известны имена убийц и подробности дела. «Русские Ведомости» писали о «пресмыкающихся», которые так громко кричали о революции, а удар в действительности «грянул не с той стороны»461. Имена убийц в действительности отнюдь не были окружены героическим нимбом, ибо в акте 16 декабря видели в значительной степени лишь защиту «династических» интересов – протест против «семейного позора», как выразилась Гиппиус: тогда легко и охотно верили самым невероятным сплетням. Внешний «энтузиазм», может быть, проявился в узком великосветском кругу, где даже фетировали убийц: жена Родзянко писала, например, матери Юсупова, что в гвардейском батальоне, к которому был приписан ее сын, офицеры пили за его здоровье шампанское, а в Москве были поклонники, которые собирали фонд для учреждения стипендии его имени… Явление это было отмечено в газетных иносказательных сообщениях – напр., в петербургском «Дне» говорилось, что на одном из «раутов» исключительный успех имел известный исполнитель цыганских романсов Сумароков-Эльстон – его качали и засыпали цветами. Допустим, что московская «диаконисса» вел. кн. Елиз. Фед. действительно прислала будто бы перехваченную Протопоповым и посланную царице в копии телеграмму, в которой она благословляла совершенный «патриотический подвиг» и молилась за его выполнителей; допустим, что жена Юсупова и ее мать действительно были «обе в диком восторге, что Феликс – убийца Гришки», как пометил в дневнике во время вынужденного пребывания в своем имении Грушевка вел. кн. Ник. Мих.; допустим даже, что сам Родзянко выражал уверенность, как утверждает Юсупов, что «убийство Распутина будет понято, как патриотический акт, и что все, как один человек, объединятся и спасут погибающую Родину». Общее впечатление от «второго предупреждения», которое получили носители верховной власти, отчетливее представил Милюков, выступавший и в своей «Истории революции» больше как мемуарист: «Это убийство, – писал он, – несомненно, скорее смутило, чем удовлетворило общество. Публика не знала тогда во всех подробностях кошмарной сцены в особняке кн. Юсупова… но она как бы предчувствовала, что здесь случилось нечто принижающее, а не возвышающее, нечто такое, что стояло вне всякой пропорции с величием задач текущего момента». Вынесенное автором впечатление можно было бы выразить гораздо резче. Едва ли оно было далеко от того органического чувства, которое получил Ник. Мих., сочувствовавший акту 16 декабря, сожалевший, что «они не докончили начатого истребления»462, и в то же время испытывавший отвращение к безобразной форме «отвратительного по своему реализму уничтожения Гришки». Попав в Киев по дороге в Грушевку, куда он был выслан за те «ужасные» вещи, о которых говорил в яхт-клубе463, он записал: «Какое облегчение дышать в другой атмосфере! Здесь другие люди, тоже возбужденные, но не эстеты, не дегенераты, а люди».

Очерченная обстановка не могла превратить расправу на Мойке в «патриотический» акт, непосредственно за которым могло бы последовать нечто «более сильное». Считать вслед за Родзянко (воспоминания) акт 16 декабря «началом второй революции» не приходится. Поэтому так фальшиво звучат в позднейших воспоминаниях патетические слова уже зрелого Юсупова о том, что те, кто исполнили в ночь на 17 декабря свой «тягостный долг перед Царем и Родиной», кто сделал «первый шаг» и должен был «временно отойти в сторону», не могли тогда предполагать, что «жажда почета, власти, искание личных выгод, наконец, просто трусость, подлое угодничество у большинства возьмут перевес над чувством долга и любви к Родине. После смерти Распутина сколько возможностей открывалось для всех влиятельных и власть имущих… Я не буду называть имена этих людей; когда-нибудь история даст должную оценку их отношения к России…»

Вот как оценил итоги, в некотором противоречии с самим собой, тот, кто был за кулисами советчиком неудачливых заговорщиков: «убийцы не сумели ни себя скрыть, ни сделать себя симпатичными» в отталкивающей обстановке убийства. «И когда после убийства, совершенного у всех на глазах, они тем не менее стали отрицать свое участие в деле, стали заведомо лгать, то их поведение сделалось непонятным и соблазнительным. Безнаказанность, которой они воспользовались, давала печальное представление о силе закона в России, заставляла всех понимать, что власть не посмела тронуть виновных. Убийство, которое должно было казаться патриотическим делом, …такой характер теряло. Оно не вызвало на сторону убийц и народного сочувствия»464.

Юсупов «соблазнительное» поведение лиц, причастных к убийству, объясняет «клятвенным обещанием не выдавать тайны». В силу этой клятвы сам Юсупов писал Царице на другой день убийства: «Спешу исполнить Ваше приказание и сообщить Вам все то, что произошло у меня вчера вечером, дабы пролить свет на то ужасное обвинение, которое на меня возложено». Называя «сущей ложью» сообщение, что у него ночью видели «Григория Ефимовича» и т.д., Юсупов заканчивал: «Я не нахожу слов, В. В., чтобы сказать Вам, как я потрясен всем случившимся и до какой степени мне кажутся дикими те обвинения, которые на меня возводятся». А вел. кн. Дмитрий, по утверждению Андр. Вл., своему отцу довольно ипокритски торжественно поклялся, что в эту знаменитую ночь он Распутина «не видел и рук своих в его крови не марал». В действительности «убийцы не умели молчать», и тогдашний прокурор судебной палаты Завадский утверждает, что их излишняя болтовня дала возможность полиции с самого начала пойти по правильному пути отыскания спущенного под лед в прорубь на Неве тела Распутина. Вел. кн. Ник. Мих., посетивший Юсупова по его вызову 18-го465 и слушавший три часа его «откровения», не поверил деланной «невинности» и сказал, что «весь его роман не выдерживает критики и что, по мнению M-r Lecoqu’a, убийца – он». На другой день, войдя в комнату, где был Дм. Пав., Ник. Мих. «брякнул»: «Messieurs les assassins, je vous salue». – «Видя, что упираться не стоит больше, Юсупов мне выложил всю правду», – записывал в дневник Ник. Мих., передавая довольно точно, что произошло на Мойке: «Сознаюсь, что даже писать все это тяжело, так как напоминает роман Ponson du Terrail или средневековое убийство в Италии». Юсупов, естественно, рассказывает по-другому: «Выискивая разные способы узнать всю правду, он (Ник. Мих.) притворился нашим сообщником в надежде, что мы по рассеянности как-нибудь проговоримся». Не доверяя Ник. Мих., склонному к «излишней разговорчивости» и могущему «проболтаться о том, что следовало молчать», Юсупов рассказал ему лишь измышленную историю о вечере и застреленной собаке. Запись в дневнике Них. Мих. 19-го не подтверждает версии мемуариста…

Оставим в стороне сложную проблему, которая встала перед верховной властью и которую Маклаков формулирует словами: «власть не посмела (курсив автора) тронуть виновных». Причина коллизии между законом и психологией момента в большей степени должна быть отнесена за счет настроений правящей бюрократии. Никто так ясно этого не подчеркнул, как прокурор судебной палаты Завадский, по распоряжению которого должно было начаться производство предварительного по делу следствия. Он рассказывает, как было отменено по настоянию министра юстиции Макарова отданное им «только» по «профессиональному навыку» распоряжение о принятии немедленных мер к раскрытию преступления – сам Завадский впервые в жизни почувствовал, что его «не коробит от убийства…» Из разговора с министром он понял, что и последний, несмотря на «строгий свой формализм», был «тоже доволен убийством Распутина». И тогда «холодная рука страха за ближайшее уже будущее» коснулась сердца судебного деятеля: существовавший государственный уклад лишался «всякой опоры», раз и великие князья, и сановники несомненно правого устремления «фактически или мысленно были участниками преступления