Легенда о сепаратном мире. Канун революции — страница 69 из 72

1. Политика компромисса

Кто был более прав в предвидении событий накануне перевернувшей все социальные отношения революции, лидер ли думской оппозиции, закончивший свою речь в Думе 1 ноября оптимистической уверенностью, что дело только в «неспособности и злонамеренности данного состава правительства», и что для достижения «национальных интересов» достаточно добиться ответственности правительства согласно положениям декларации прогрессивного блока, т.е. «готовности выполнить программу большинства Гос. Думы», или представитель крайне правых, утверждавший в своей записке, переданной верховной власти, что все конституционные режимы пустой звук и не устраняют революции, в которой дирижерами неизбежно будут социалистические вожди и которая, по его заключению, должна дать итоги ужасающие? Применяя ленинское словоупотребление, можно было бы сказать, что объективно перед властью и обществом стояла дилемма: возможно ли каким-либо «компромиссом прусского образца» предотвратить уже надвигавшуюся «французскую передрягу».

Своих социологических оценок нам нет надобности давать, мы можем лишь констатировать, что такой проблемы не стояло ни в сознании верховной власти, ни в сознании либеральных слоев общества, если отбросить политическую фразеологию, – иначе действительно не мог бы такой авторитетный орган печати, как «Русские Ведомости», по поводу убийства Распутина написать, что только «пресмыкающиеся» говорят о грядущей революции. К этой фразеологии следует отнести обращения тех «напуганных обывателей, начиная с великих князей», которые видели «спасение только в Думе» и обращались к ее председателю «за советом или с вопросом: когда будет революция» (из письма жены Родзянко, 7 января). Но ощущение тупика, из которого надо найти выход – прежде всего в интересах войны, – очевидно, было у всех. «Нельзя одновременно вести борьбу на два фронта», – говорил от имени «левых» в Гос. Совете проф. Гримм одновременно с выступлением Милюкова в Думе 1 ноября. В этой борьбе на два фронта – «величайшая национальная опасность». Между тем приходится признать, что «русское общество решительно не доверяет своему правительству, а правительство столь же решительно не доверяет русскому обществу». Так дальше, по мнению оратора, продолжаться не может. Одних подобная уверенность толкала на путь изменения «дворцовым переворотом» персонального состава колеблющейся верховной власти; других – на путь попытки аннулирования действенной силы оппозиционной Думы на время войны, когда, по выражению б. министра Маклакова, «начиная с ноября правительство били, не давая встать, и опять били».

Правительство должно занять определенную позицию и отбросить колебания, которые наблюдались в его деятельности, – таково общее убеждение. В Чр. Сл. Ком. Маклаков так охарактеризовал эти колебания: «В последнее время было полное отсутствие политики, потому что не было никакого плана, не было представления, куда мы идем: шли, закрыв глаза, по инерции». Свою точку зрения Маклаков еще раньше ярко развил в письме, посланном Царю по личной инициативе 19—20 декабря после убийства Распутина. Маклаков передал в письме то, что видел, и то, что предчувствовал. Письмо в подлиннике до нас не дошло. В Чр. Сл. Ком. автор письма воспроизводил его по памяти – «думаю, что передаю его содержание очень близко к подлиннику»: «…волна недовольства резко поднимается и широко разливается по России, а продовольственная неурядица, очень волнующая жизнь городов и деревни, подготовляет для общего недовольства исключительно благоприятную почву, которой не преминут воспользоваться враги существующего строя. Здесь, в столице, уже начался штурм власти и несомненно признаки анархии уже показались. Они угрожают всему строю нашему, угрожают и самой династии. А без монархии, которой наша родина на протяжении веков неизменно росла, крепла… ширилась, Россия останется, как купол без креста. Наступили, я убежден в этом глубоко, решающие дни. Трудно остановить близкую беду, но, думается мне, еще возможно. Для этого надо верить в себя, в непреклонную законность своих прав. Надо перестать правительству расслаблять себя внутренними раздорами… Оно должно быть однородно и единодушно, оно должно знать, куда оно идет и идти неуклонно…, восстанавливая разваливающийся порядок. Для успеха этого дела, мне кажется, необходимо было бы отложить возобновление занятий Думы… на более отдаленный срок: необходимо было бы тем временем направить все силы власти… на быстрое упорядочение продовольственных дел… и… оказать действительное влияние на деятельность всех общественных организаций, которые, составляя живую связь между тылом и фронтом и работая в области, вызывающей по самому существу своих задач общее сочувствие, планомерно преследуют в то же время ярко проявленные цели борьбы с властью и едва сдерживаемые намерения изменения государственного строя»550.

Письмо Маклакова, очевидно, произвело соответствующее впечатление (следует иметь в виду, что автор его пользовался исключительным расположением Царя – едва ли был другой какой-нибудь министр, которому Николай II писал в тонах, в каких было составлено письмо 21 марта 1915 г. по поводу намечавшейся отставки Маклакова: «Друг мой, Николай Алексеевич. Вы поступили честно и благородно… Оставайтесь на занимаемом вами месте, на котором вы мне нужны и любы»).

Маклаков рассказал в Чр. Сл. Ком., что к нему в Тамбов в дни праздничных каникул было послано письмо с фельдъегерем, однако ему за отъездом в деревню не доставленное. Возвращаясь в Петербург, в поезде он прочитал в «Русском Слове» известие о посылке к нему фельдъегеря и о возможности привлечения его и Щегловитова к власти; при свидании с Царем Маклаков хотел объяснить происшедшее с фельдъегерем недоразумение, но собеседник его «перебил»: «Да, да, теперь в этом нужда прошла, я хотел просто вас повидать». Так Маклаков и не узнал о содержании посланного ему письма. Была ли то реальная попытка привлечь Маклакова к власти для борьбы с начавшейся «анархией», попытка, от которой Государь отказался (Маклаков был слишком ярким знаменем), – мы так и не знаем. Дело свелось к назначению Щегловитова председателем Гос. Совета и к усилению «правого крыла» Совета назначением новых членов. Председателем Совета министров неожиданно для всех и, кажется, более всего для себя самого был назначен кн. Голицын, председатель Комитета помощи военнопленным, состоящего под покровительством Имп. Ал. Фед., и участник политических совещаний Римского-Корсакова.

Формально Протопопов был прав, показывая в Чр. Сл. Ком., что с этого момента «руководство политикой фактически перешло в еще более правый круг», но этот «маленький coup d'état, как выразился председатель, нельзя еще рассматривать, как введение к «капитальной перестройке», которая должна была устранить, хотя бы временно, Гос. Думу. К роли «диктатора» Голицын («человек больной») был совершенно непригож, и все его поведение в преддверии мартовских дней как нельзя более отчетливо показало это. О своем назначении Голицын дал в Комиссии почти эпическое повествование: «Для меня это совершеннейшая загадка до настоящего времени… Было так: 25 декабря, в день Рождества, в час дня мне говорят, что меня вызывают по телефону из Царского и говорят, что Императрица просит меня приехать в Царское в 8 час. вечера… Меня там встретил швейцар и говорит: “Вас приглашала Императрица, а примет Государь, пожалуйте”. Государь меня сейчас же принял и говорит, что Императрица занята, а я свободен, и вот побеседуем. И начал беседовать о посторонних предметах, о военнопленных… Затем говорит, что теперь Трепов уходит, и я очень озабочен, кого назначить… Называет несколько лиц, между прочим, Рухлова…551 Очень, говорит, хорошо было бы, но он не знает французского языка, а на днях конференция собирается… Весь разговор в этом роде. Потом несколько минут молчания – и его фраза: «Я с вами хитрю. Я вас вызвал, не Императрица, а я. Я долго думал, кого назначить председателем Совета министров, и мой выбор пал на вас». Я поник головой, так был ошеломлен… Никогда я не домогался, напротив, прослужив 47 лет, я мечтал об отдыхе. Я стал возражать. Указывал на свое болезненное состояние. Политикой я занимался всегда очень мало… Я прямо умолял его, чтобы чаша сия меня миновала, говоря, что это назначение будет неудачно. Совершенно искренно и убежденно говорил я, что уже устарел, что в такой трудный момент признаю себя совершенно неспособным… Переговорив об этом, я думал, что я убедил его и что он изменит свое решение. Я уходил совершенно успокоенный, думал, что чаша сия миновала меня. Понедельник и вторник прошли спокойно. В среду вернулся поздно вечером… нахожу у себя этот указ».

В Комиссии Голицын еще раз откровенно признавался, что он «был совершенно неподготовлен к политической деятельности и что никакой политической программы у него не было». Назначение Голицына можно объяснить только тем, что верховная власть искала не «диктатора», а все же компромисса с Гос. Думой, стремясь по своему разумению сделать совместную работу «возможной». Так и понял свои задания Голицын. Так понял назначение Голицына и Маклаков. «Я его разубеждал, – показывал Маклаков, – предупреждал, ручался, что он скоро увидит, до какой степени фантастично то, на что он рассчитывал, но он говорил, что худой мир лучше доброй ссоры. Поэтому он пойдет, на что можно… Я говорю: “Вам сейчас ни за что не дадут. Если полгода тому назад мог быть мир, теперь никакого мира не будет до полной победы”. Председатель попросил пояснить: “Что значит – до полной победы”. “До того, что случилось, как я себе представлял”, – отвечал Маклаков. Я говорил ему: “Вы будете – в чужом пиру похмелье”. Он мне сказал: “Я не откажусь от своего мнения”».

2. Психология царя

Компромиссная политика вытекала, очевидно, не только из отсутствия воли у Императора – той воли, которую хотела внушить мужу властная А. Ф. и которую пытались вызвать запугивавшие «записки» правых. Отсутствие этой воли Лев Тихомиров в своем декабрьском дневнике 1905 г. определил так: «Царь одинаково не может ни уступать, ни сопротивляться, а это, конечно, способно из ничего создать гибель». Николай II по своим представлениям сам склонен был к автократии и к изменению существовавших «основных законов».

Еще 14 октября 1913 г. тогдашний министр вн. д. Маклаков обратился к Царю с письмом, в котором говорил о необходимости противодействовать выработанному оппозицией «плану ожесточенной борьбы Думы с правительством». Он писал: «С первых же дней Дума резко поднимает общественную температуру, и, если не встретит на первых же шагах сильного отпора от Вашего правительства, полное расстройство нашей мирной жизни неминуемо… Мне казалось бы необходимым сперва попробовать ввести Думу в ее законное русло крепкой рукой… С этой целью я предполагал бы… сделать… решительное предупреждение… Жалуясь на нарушение правительством дарованных населению гражданских свобод, Дума на самом деле лишь вступает в борьбу со всякой властью и прокладывает пути к достижению последней свободы – свободы революции. Этой свободы ей правительство Самодержца всероссийского не даст…» Дальше Маклаков писал, что Дума должна быть распущена, если характер ее работы не изменится. Если последует «взрыв негодования», то это «лишь приблизит развязку, которая, по-видимому, едва ли отвратима». «Если поднимется буря и боевое настроение перенесется далеко за стены Таврического дворца… администрация сумеет подавить все волнения и со смутой при быстрых и решительных действиях справится».

Николай II был в Ливадии, откуда он ответил министру на письмо его, содержанием которого был «приятно поражен». «С теми мыслями, которые вы желаете высказать в Думе, я вполне согласен. Это именно то, что им давно следовало услышать от имени моего правительства. Лично думаю, что такая речь министра вн. д. своей неожиданностью разрядит атмосферу и заставит г. Родзянко и его присных закусить языки». Царь соглашался с мерами, которые предлагал Маклаков в случае, если «поднимется буря», и добавлял: «Также считаю необходимым… немедленно обсудить в Совете министров мою давнишнюю мысль об изменении статьи учреждения Гос. Думы, в силу которой, если Дума не согласится с изменениями Гос. Совета и не утвердит проекта, то законопроект уничтожается. Это – при отсутствии у нас конституции – есть полная бессмыслица552. Представление на выбор Государя мнения и большинства и меньшинства будет хорошим возвращением к прежнему спокойному течению законодательной деятельности и притом в русском духе».

Так как Совет министров высказался против решительных шагов, намечаемых Маклаковым, последний «дерзнул» не сообщить в Совете и предположения Монарха об изменении положения о Гос. Думе, что и объяснил Царю в письме 22 октября. Таким образом, тогда «ни одна душа в совете» не узнала о том, что думал Царь. Однако перед самой войной вопрос выплыл на поверхность. Щегловитов объяснил это влиянием «Дневника» издателя «Гражданина». Неожиданно 18 июля 1914 г. Совет министров был приглашен на экстренное совещание в Петергоф, о цели которого никто не знал. Обсуждался вопрос о возвращении к «булыгинской конституции», т.е. к неосуществленному проекту 6 августа 1905 г. о совещательных функциях Гос. Думы. Предположения Царя не встретили сочувствия в среде министров. Несколько особое положение занял Маклаков, считавший положение ненормальным, когда «у Государя в области законодательной были отняты все права»; он не шел так далеко, чтобы говорить о повороте назад, о видоизменениях в сторону «самодержавия» до октября 1905 г., но говорил о необходимости «видоизменить». Щегловитову риск представлялся «до такой степени опасным», что у него невольно вырвались слова: «Я бы лично считал себя изменником своего Государя, если бы сказал: В. В. осуществите эту меру, на которой ваше внимание в настоящее время остановилось». «После этих моих слов Монарх сказал: «Этого совершенно достаточно. Очевидно, вопрос надо оставить».

Во время войны психология Царя несколько изменилась и особенно с момента, когда он принял на себя функции верховного командующего. Мне кажется, что Маклаков был прав, утверждая, что «Государь всецело был на театре военных действий» и что «сердце» его не лежало в то время к «капитальному ремонту», к которому раньше не раз возвращалась его мысль. Поэтому он и не реагировал с достаточной определенностью на призыв правых – «править без Думы»553. Идея «конституции» вместе с тем была органически чужда Николаю II – отсюда почти неизбежно вытекала правительственная политика, образно определенная Маклаковым «походкой пьяного от стены к стене». Ненормальные условия военного времени требовали «диктатуры», в форму которой выливалось управление в Западной Европе даже искони демократических стран. Но там диктатура появилась как бы с согласия общественности, в России таковая могла быть только диктатурой наперекор общественности. Так создался порядок, при котором условия военного времени, наперекор всем жизненным требованиям, создали «обстановку полного бессилия» власти. Это «бессилие власти» и было «причиной того, что умеренные элементы… пошли на революционный переворот», – признает историк, пытавшийся в свое время в качестве активного политика создавшийся порядок объяснить «глупостью» или «изменой».

3. Советы со стороны

Дилемма, поставленная еще в 1915 году в Совете министров – или «военная диктатура», или примирение с «общественностью», оставалась, таким образом, висеть в воздухе и на рубеже нового, семнадцатого года. Немало советов со стороны приходило в Царское – советов, убеждавших монарха вступить на путь «конституции». Их давали не только союзные послы, не только председатель Думы, не только великие князья, но и сами министры, отмеченные печатью «либеральной». Вот показания Игнатьева. В дни ноябрьского кризиса он решил уйти и доложил Царю 19 ноября «все», сказав, что «соучастником преступления быть не могу» – «мне тогда формулировали: “для родины оставайтесь на вашем месте”». При назначении Трепова у Игнатьева «воскресла надежда», которая исчезла, когда он узнал об утверждении Протопопова в должности министра вн. д. 21 декабря Игнатьев вновь был на приеме с прошением об отставке, «причем была длинная мотивировка относительно средостения бюрократического, о необходимости войти в соглашение с общественными элементами, что Дума дает все данные для этого (?!) и надо таким случаем воспользоваться, что только тогда можно спасти страну, что, конечно, есть другой способ – диктатура, но чтобы осуществить диктатуру, нужно иметь опору; опорой может быть только армия, но армии нет – есть вооруженный народ». «Должен сказать, меня поразило, – показывал Игнатьев, – что credo, им изложенное в «широком и взволнованном» докладе, «встречало полное сочувствие и понимание: “Так для чего же я Думу дал? Для уничтожения средостения бюрократии и для контакта”». Я говорю: «Совершенно верно, но Дума не использована в полном объеме. Она рвется спасти Россию, а вам докладывают, что она является источником гибели России». После отставки Игнатьев еще раз был у Царя. Когда Царь прощался, он сказал: «Спасибо вам за правду, как вы ее понимаете». Предупреждал Царя и министр ин. д. Покровский, настаивал на увольнении Протопопова и доказывал, что осуществляемая внутренняя политика приведет к «необходимости заключить в конце концов сепаратный мир». «Знаю, – говорил в Чр. Сл. Ком. Покровский, – что и Трепов таким образом говорил не раз. Знаю, что и Голицын говорил об этом неоднократно», говорили «очень определенно, очень серьезно и очень решительно». «Объяснения и ответа я не получил», но и после доклада Покровский не потерял «благоволения верховной власти», – «совершенно наоборот, как раз обратно».

Среди родственных советов особое место занимает письмо вел. кн. Александра Михайловича, зятя Царя и тестя Юсупова. Письмо было начато 25 декабря, т.е. в момент, когда, казалось, принималось окончательное решение в выборе путей, по которым надлежало пойти. Ал-др Мих. говорит, «как на духу», и излагает то, «что бы я сделал на твоем месте». «Мы переживаем самый опасный момент в истории России: вопрос стоит, быть ли России великим государством… или подчиниться германскому безбожному кулаку?» «Что хочет народ и общество? – очень немного: власть твердую… разумную, идущую навстречу нуждам народным, и возможность жить свободно и давать жить свободно другим. Разумная власть должна состоять из лиц первым делом чистых, либеральных и преданных монархическому принципу, отнюдь не правых, …так как для этой категории лиц понятие власти заключается “править при помощи правительства, не давать свободного развития общественным силам”». «Я принципиально против так называемого ответственного министерства, т.е. ответственности перед Думой… Как председатель, так и все министры должны быть выбраны из лиц, пользующихся доверием страны и деятельность которых общеизвестна». («Председателем… должно быть лицо, которому ты вполне доверяешь…») «…Такое министерство встретит общее сочувствие всех благомыслящих кругов… Оно должно представить программу тех мер, которые должны проводиться в связи с главной задачей момента, т.е. победой над германцами, и включить те реформы, которые могут проводиться попутно без вреда для главной цели и которых ждет страна… Затем, опираясь на одобрение палат… и чувствуя за собой поддержку страны, всякие попытки со стороны левых элементов Думы (едва ли автор в число этих левых заносил только социалистов) должны быть подавлены, с чем, я не сомневаюсь, справится сама Дума; если же нет, то Дума должна быть распущена, и такой роспуск Думы будет страной приветствоваться… Правительство должно быть уверено, что никакие побочные влияния на тебя повлиять не могут и что ты своей неограниченной властью будешь свое правительство поддерживать» (это «главное условие»).

Такова программа, изложенная в первом письме. Во втором письме Ал-др Мих. констатирует, что «состоявшиеся с тех пор назначения (очевидно, имеются в виду Голицын и Щегловитов), показывают, что ты окончательно решил вести внутреннюю политику, идущую в полный разрез с желанием всех твоих верноподданных. Эта политика только на руку левым элементам, для которых положение: “чем хуже, тем лучше”, составляет главную задачу; так как недовольство растет, начинает пошатываться даже монархический принцип, и отстаивающие идею, что Россия без Царя существовать не может, не имеют почвы под ногами». «Я имел два продолжительных разговора с Протопоповым – он все время говорил о кризисе власти, о недопустимости уступок общественному мнению, о том, что земский и городской союзы и тоже военно-промышленные комитеты суть организации революционные; если бы его слова отвечали истине, то спасения нет, но, к счастью, это не так… Тот же Протопопов мне говорил, что можно опереться на промышленные круги, на капитал – какая ошибка!.. он забывает, что капитал находится в руках иностранцев и евреев, для которых крушение монархии желательно…, а затем наше купечество ведь не то, что было прежде… Когда подумаешь, что ты несколькими словами и росчерком пера мог бы все успокоить в стране, дать стране то, чего она жаждет, т.е. правительство доверия и широкую свободу общественным силам при строгом контроле, конечно, что Дума, как один человек, пошла бы за таким правительством… становится невыносимо больно».

В третьем письме 25 января Ал-др Мих. настаивает: «Твои советники продолжают вести Россию и тебя к верной гибели… Чем дальше, тем шире становится пропасть между тобой и твоим народом» – и заканчивает: «Правительство есть сегодня тот орган, который подготовляет революцию, – народ ее не хочет» – «мы присутствуем при небывалом зрелище революции сверху, а не снизу».

Письмо, несмотря на сильный, почти грозный конец, не могло произвести впечатления и оказать влияния. И не только потому, что Царь, как много раз мы могли усмотреть, не видел «пропасти» между собой и народом – было как раз наоборот. Родственный совет в сущности рекомендовал ту самую «золотую середину», выход из которой беспомощно искал Совет министров в дни августовского кризиса 1915 года. Реформы переносились в субъективную область «доверия» при невозможности сочетать личное «доверие» монарха с «доверием» общественным. Наивно было принимать думский тактический лозунг «министерства доверия», маскировавший формулу ответственного парламентского правительства, за панацею, которая могла развязать гордиев узел. Этой иллюзии у верховной власти не было, и она понимала, что дело идет об органическом изменении «конституции», к чему не лежало «царево сердце…»

В наиболее острой форме предупреждение сделано было Царю на аудиенции 30 декабря английским послом, выступившим от своего лично имени, но с разрешения лондонского правительства. Решился на такой шаг Бьюкенен в угрожающей, по его мнению, обстановке: «Революция была в воздухе, и единственным спорным вопросом было – произойдет ли она сверху или снизу», т.е. путем «дворцового переворота» или взрывом «народного негодования…» Посол был принят во дворце не «запросто», как всегда, в кабинете, а официально в приемной. Царь ждал Бьюкенена, «стоя посреди комнаты». Тем не менее посол мужественно переступил порог своих официальных полномочий. Ничего нового сэр Джордж не сказал – новой была только форма, которая, по его словам, взволновала Царя: «…Я ему сказал, что теперь между ним и его народом образовалась непреодолимая преграда и, если Россия еще объединена, как народ, то лишь в оппозиции против его теперешней политики… Вы имеете перед собой только один верный путь – уничтожить преграду, отделяющую Вас от Вашего народа и снова заслужить его доверие…554 Отдаете ли Вы себе отчет… об опасности положения и известно ли Вам, что не только в Петербурге, но по всей России раздаются революционные речи».

«В ответ на возражение Государя, что ему хорошо известно, что люди позволяют себе вести подобные разговоры, но я сильно ошибаюсь, придавая этому слишком серьезное значение, я сказал ему, что за неделю до убийства Распутина я слышал, что готовилось покушение на его жизнь. Я принимал эти рассказы за глупую болтовню, но они оказались верными. Поэтому я не могу затыкать уши, чтобы не слышать того, что доходит до меня относительно предполагаемых убийств, замышляемых некоторыми экзальтированными лицами. Раз подобные убийства начнутся, нельзя сказать вперед, где они остановятся. Конечно, будут приняты репрессивные меры, и Дума будет распущена. Если это случится, я потеряю всякую веру в Россию. В. В., – сказал я в заключение, – Вы должны помнить, что народ и армия представляют одно целое и что в случае революции можно рассчитывать только на незначительную горсточку солдат для защиты династии… Разве не мой долг предостеречь В. В. о той пропасти, которая лежит перед Вами? Государь, Вы находитесь на перепутье и должны выбрать одну из дорог. Одна поведет Вас к победе и славному миру – другая к революции и гибели. Позвольте мне с мольбой обратиться к В. В. выбрать первую. Следуя по ней, Вы обеспечите Вашей стране осуществление ее вековых задач, а себе положение самого могущественного правителя в Европе. И что важнее всего, Вы обеспечите безопасность тех, кто Вам так дорог, и Вам не придется беспокоиться за их судьбу».

Николай II был, «видимо, тронут теплотой», которую вложил посол в свои слова и, пожав руку, на прощанье сказал: «Благодарю Вас, сэр Джордж»555. Бьюкенен в воспоминаниях отметил, что на новогоднем приеме Царь был к нему «милостиво расположен», как всегда, и проявил «особое дружелюбие» на официальном обеде в честь членов делегации на конференции. Палеолог, надо думать, со слов самого Бьюкенена, в других тонах записал на другой день после аудиенции. По его словам, Царь был сдержан, холоден и молчалив, сделал лишь несколько замечаний и прервал прием короткими словами: «до свидания, г. посол»556.

* * *

Надо думать, что Бьюкенен в воспоминаниях о последнем свидании с Царем и о своих тогдашних предвидениях внес кое-что из последующих впечатлений, так как рассказ его находится в некотором противоречии с тем, что через месяц он официально сообщал лондонскому министерству о положении России. В этом сообщении, имеющем целью дать «информацию» для имперской конференции в Лондоне, Бьюкенен оценивал шансы участия России в войне. Политическое положение его не очень беспокоит. Правда, германские агенты «делают все возможное, чтобы навязать Царю реакционную политику» и «подстрекают население к “революции” в надежде, что Россия, охваченная внутренним раздором, будет вынуждена заключить мир. Взрыв, несомненно, произошел бы уже давно, если бы не Дума, прекрасно сознающая серьезность положения». «Государь невероятно слаб, но единственный пункт, в котором, мы можем рассчитывать, он останется твердым, это вопрос о войне». Царица, «фактически управляющая» страной, того не сознавая, является игрушкой в руках лиц – «в действительности немецких агентов»; но «сама непоколебима в решении продолжать борьбу во что бы то ни стало». Таким образом, если бы вопрос сводился только к политическому положению, то «окончательное его решение могло бы быть отложено до конца войны». Посла гораздо больше беспокоит экономическое положение: Россия «не будет в состоянии выдержать четвертую зиму войны, если не изменится конъюнктура…» Поэтому «будущее представляет запечатанную книгу».

Бьюкенен желал предостеречь английское общественном мнение от излишнего оптимизма, с которым вернулись делегаты с петербургской конференции557. Ллойд-Джордж «категорически сказал» Набокову, что председатель делегации лорд Мильнер «заверил кабинет, что до окончания войны революции в России не будет», хотя Мильнер и получил в России со стороны оппозиционных общественных слоев информацию противоположную. «Некоторые утверждали», – вспоминает Набоков, – что Мильнеру в Петербурге и Москве «совершенно определенно было заявлено ответственными лидерами, что революция неминуема, что авторитет власти достиг последней степени падения» и что продолжение заменившей “распутинство” “протопоповщины» не может быть более терпимо, ибо грозит распадом армии и тыла”558. Оптимизм вернувшихся делегатов английский посол в Петербурге объяснял «временным улучшением внутреннего положения», когда «внешние, видимые признаки политических волнений некоторое время не были заметны».

4. Проект манифеста

То «временное улучшение» во внутренних делах, которое отмечал английский посол в донесении лондонскому правительству, совпало с назначением кн. Голицына. Новый премьер, по собственным словам, испросил отсрочку созыва Думы на 14 февраля (должна была собраться 12 января), предполагая, что ему «удастся обновить Совет министров» и что явятся такие лица, которые «могли бы выступить в Думе»559. В сущности, речь шла о том же Протопопове, который, «по мнению Совета министров, в полном составе», выраженном «открыто», должен был уйти (показания Покровского). Подготовляя свой шаг, Голицын дипломатически начал с Императрицы и просил ее «содействия» в устранении Протопопова, который «вреден и не сознает того положения, которое он создал». А. Ф. «выслушала очень внимательно, но, по-видимому, ей не понравилось. Ничего не выразила по этому поводу и не обещала содействия перед Государем. Через два дня я был с очередным докладом у Государя и с этого начал… Выслушал меня очень спокойно. Я ему очень долго говорил, приводил массу причин о необходимости увольнения Протопопова, и мне казалось, что я до некоторой степени на него повлиял». – “Я вам теперь ничего по этому поводу не скажу, а скажу в следующий раз…” Через несколько дней я был с докладом… Он сам вспомнил и сказал: «Я вам хотел сказать по поводу Протопопова. Я долго думал и решил, что пока я его увольнять не буду”»560.

Таким образом, хотя Протопопов и остался, самую отсрочку Думы на основании приведенного контекста не приходится рассматривать, как отзвук колебаний Николая II в выборе одной из трех намечавшихся версий разрешения государственного конфликта. Но слухи о «радикальной мысли» Думу распустить и внести конституционные изменения уже распространились. Во время январской аудиенции председатель Думы поставил этот вопрос Царю «в упор». Царь ответил, что «Думе ничего не угрожает». «Это я определенно готов показать, где угодно», – свидетельствовал Родзянко.

Как же согласовать с таким категорическим утверждением тот факт, что за неделю до фактического начала текущей сессии Гос. Думы Н. Маклаков получил повеление написать проект манифеста в связи с роспуском Думы? Прежде всего надо определить, какое содержание было вложено в проект манифеста. Самый документ отсутствует. Его содержание мы знаем только из весьма краткого и общего изложения Н. Маклакова в двух показаниях при допросе в Чр. Сл. Ком. «Канвой» манифеста служило обвинение по отношению к личному составу Думы, ведущему борьбу с властью в то время, когда «всем надо быть воедино», и призыв ко всей «верной России» в «такую страшную военную годину» объединиться около Престола и помочь Царю «послужить» стране. В нашем распоряжении имеется упомянутое письмо Н. Маклакова 9 февраля, которое является само по себе комментарием к проекту манифеста. «Да поможет мне Господь найти надлежащие слова для выражения этого благословляемого мною взмаха царской воли, – писал Н. Маклаков, – который, как удар соборного колокола, заставит перекреститься всю верную Россию и собраться на молитву службы Родине со страхом Божиим, с верою в нее и с благоговением перед царским призывом. Мы обсудим внимательно со всех сторон проект манифеста с Протопоповым, и тогда позвольте мне испросить у В. В. счастье лично представить его на Ваше милостивое благовоззрение. Но я теперь же дерзаю высказать свое глубокое убеждение в том, что надо, не теряя ни минуты, крепко обдумать весь план дальнейших действий правительственной власти для того, чтобы встретить все временные осложнения, на которые Дума и Союзы несомненно толкнут часть населения в связи с роспуском Гос. Думы, подготовленным, уверенным в себе, спокойным и неколеблющимся. Это должно быть делом всего Совета министров, и министра вн. д. нельзя оставить одного, в одиночестве со всей той Россией, которая сбита с толку. Власть более чем когда-либо должна быть сосредоточена, убеждена, скована единой целью восстановить государственный порядок, чего бы то ни стоило, и быть уверенной в победе над внутренним врагом, который давно становится и опаснее, и ожесточеннее, и наглее врага внешнего561. Смелым Бог владеет, Государь. Да благословит Господь Вашу решимость и да направит Он Ваши шаги к счастью России и Вашей славе». Маклаков настаивал в показаниях, что «даже разговора не было о каком-нибудь изменении положения Думы». Дума просто распускалась с назначением новых выборов на 15 ноября.

11 февраля Маклаков лично отвез проект манифеста в Царское. Царь «куда-то очень спешил, ему было не по себе, он был очень замкнут в этот день»562. Маклаков прочел проект манифеста, Николай II сказал: «Оставьте, я посмотрю», и прибавил, что «это на всякий случай, что он еще не знает, как поступить, и что вообще вопрос требует обсуждения со всех сторон».

«На всякий случай…» Царь определенно вскрыл содержание, заключавшееся в этой формулировке, при последнем приеме председателя Думы 10 февраля, т.е. накануне получения проекта будущего манифеста. Доклад Родзянко был представлен в письменной форме, – прочитав его, Председатель Думы свою аргументацию развил в «большей степени» на словах. Этот «сильно, горячо составленный», по характеристике Муравьева, документ напечатан.

«…Мы подходим к последнему акту игровой трагедии в сознании, что счастливый конец для нас может быть достигнут лишь при условии самого тесного единения власти с народом во всех областях государственной жизни. К сожалению, в настоящее время этого нет. Это убеждение не только нас, членов Гос. Думы, но в настоящее время это убеждение и всей мыслящей России. Россия объята тревогой… Она вылилась в многочисленных резолюциях, известных уже В. В. …В то время как вся Россия сумела сплотиться воедино, отбросив в сторону все свои разногласия (как это далеко было от действительности!), правительство в своей среде не сумело даже сплотиться, а единение страны вселило даже в него страх. Оно… вспомнило свою старую, уже давно отжившую систему. С прежней силой возобновились аресты, высылки, притеснения печати. Под подозрением находятся даже те элементы, на которые раньше всегда опиралось правительство, под подозрением вся Россия. Чувствуя возможность приближения окончания войны, тревога наша усиливается, так как мы сознаем, что в момент мирных переговоров страна может быть сильна в своих требованиях только при условии, когда у нее будет правительство, опирающееся на народное доверие… Министры всячески устраняют возможность узнать Государю истинную правду… Гос. Думе грозят роспуском, а ведь она в настоящее время по своей уверенности и настроениям далеко отстает от страны. При таких условиях роспуск Думы не может успокоить страну».

Настаивая на необходимости продлить полномочия нынешнего состава Гос. Думы «вне зависимости от ее действий», Родзянко заканчивал указанием на то, что «отсрочка принятия этой меры порождает убеждение, что именно в момент мирных переговоров правительство не желает быть связанным с народным представительством». Заключительные строки звучали уже угрозой, что «страна, изнемогая от тягот жизни, ввиду создавшихся неурядиц в управлении, сама могла бы стать на защиту своих законных прав. Этого допустить нельзя, это надо всячески предотвратить, и это составляет нашу основную задачу»563.

То, что Родзянко развил на словах, мы знаем из его показаний Чр. Сл. Ком. и его воспоминаний, обработанных для печати журналистом Ксюниным. Показания изобилуют более яркими подробностями, слова председателя Думы на аудиенции зафиксированы более резкими чертами – возможно, перед революционной Комиссией Родзянко несколько рисовался. Доклад был «самый тяжелый и бурный относительно настроения Императора ко мне и Думе» – показывал Родзянко. Царь был «заранее агрессивно настроен». Председатель Думы говорил об угрожающем настроении страны и о возможности революции. При этом упоминании Николай II прервал докладчика: «Мои сведения совершенно противоположны564, а что касается настроения Думы, то если Дума позволит себе такие же резкие выступления, как прошлый раз, то она будет распущена». По словам жены Родзянко, Царь сказал: «Если не будет неприличных, резких выступлений против правительства, Дума не будет распущена», на что председатель Думы заметил: «Резкие выступления будут – я не в состоянии буду сдержать 400 человек, у которых накопилось столько справедливой горечи против правительства, в котором сидят лица, как Протопопов». На просьбу удалить последнего Царь ответил уклончиво, но вспомнил Н. Маклакова со словами: «Я очень жалею его, он был мне полезен» («во всяком случае, не был сумасшедшим», – заметил Царь в изложении самого Родзянко: «Ему не с чего было сходить, В. В., – не мог удержаться я от ответа»). По рассказу корреспондентки Юсуповой Царь в течение доклада несколько раз «отвечал резко, с досадой и, наконец, прервал чтение… словами: “Кончайте скорее, мне времени нет”, на что Родзянко сказал: “Государь, Вы должны выслушать до конца” – и продолжал доклад. “Я считаю своим долгом, Государь, высказать Вам мое личное предчувствие и убеждение, что этот доклад мой у Вас последний”, – заключил Родзянко. “Почему?” – спросил Царь. “Потому, что Дума будет распущена, а направление, по которому идет правительство, не предвещает ничего доброго. Еще есть время и возможность все повернуть и дать ответственное перед палатами правительство565. Но этого, по-видимому, не будет… Вы, В. В., со мной не согласны, и все останется по-старому. Результатом этого, по-моему, будет революция и такая анархия, которую никто не удержит”. Государь ничего не ответил и очень сухо простился». Согласно «показаниям», Родзянко предупреждал Царя, что «не пройдет и трех недель… как вспыхнет революция, которая сметет династию, и Царь не будет царствовать…» «Вы пожнете… то, что Вы посеяли». «Ну, – возразил Царь, – Бог даст…» По словам Белецкого, Николай II не хотел верить, что войска могут оказаться по ту сторону баррикад, хотя Протопопов об этом его предупреждал. Предупреждали и другие – например, Бьюкенен, Игнатьев, говорившие, что армия в этот момент была «вооруженным народом».

Чем следует объяснить перемену настроения, происшедшую в Николае II в промежуток времени, который протек между двумя последними приемами председателя Гос. Думы? Об условиях аудиенции в январе Родзянко подробно рассказал в воспоминаниях. 5 января он обратился к Царю с просьбой о приеме и писал: «…В этот страшный час, который переживает родина, я считаю своим верноподданнейшим долгом, как председатель Думы, доложить Вам во всей полноте об угрожающей российскому государству опасности…» Через день Родзянко был принят566.

«Миша… говорил так сильно и убежденно, – писала Родзянко своей сестре, – что взволновал и напугал Царя. Он изобразил всю картину разрухи правительства, преступного назначения недостойных лиц, ежечасное оскорбление всего народа сверху донизу, полный произвол и безнаказанность темных сил, которые продолжают через Императрицу влиять на судьбу России и ведут ее определенно на сепаратный и позорный мир… Слухи чудовищные и волнующие передаются всюду, и причины… всеобщей неурядицы… приписывают Императрице, и ненависть к ней достигла таких размеров, что жизнь ее в опасности567. Возбуждение растет с каждым днем, и, если не будут приняты скорые меры, государству грозит неминуемая опасность. Все было сказано, не жалея красок, и он, как в 1915 году, казалось, поверил и волновался». В изображении самого Родзянко он говорил: “Не заставляйте, В. В., чтобы народ выбирал между Вами и благом родины. До сих пор понятия Царь и Родина были неразрывны, а в последнее время их начинают разделять…” Государь сжал обеими руками голову, потом сказал: “Неужели я двадцать два года старался, чтобы все было лучше, и двадцать два ошибался”. Минута была очень трудная. Преодолев себя, я ответил: “Да, В. В., двадцать два года Вы стояли на неправильном пути”».

«…Неужели все это фальшь и притворство? – задавала себе вопрос корреспондентка Юсуповой. – Ведь голос Миши звучал искренне и убежденно. Он так горячо молился перед поездкой и так свято смотрел на исполнение своего долга перед родиной, что его слова были вдохновенны и не могли не убедить. Я надеюсь и верю, что Господь вразумит этого несчастного человека. Самарин тоже должен говорить от имени дворянства в таком же направлении, указывая на весь вред А. Ф. и ее ставленников»568.

Родзянко вспоминает, что Царь «не высказал ни гнева, ни даже неудовольствия по поводу «откровенных слов», которые ему пришлось выслушать, и «простился ласково» с председателем Думы. Мало того, после аудиенции пошли «слухи», что Трепову будет предложено составить «кабинет доверия из членов законодательных палат». Когда в феврале был назначен новый прием «на другой день после прошения» председателя Думы, в кругах, близких Родзянко, «радовались», считая это «хорошим знаком», но «вышло совсем не то, что ожидали», – признавала 12 февраля осведомительница Юсуповой. «Резкий, вызывающий тон, вид решительный, бодрый и злые, блестящие глаза» – таков Царь в изображении жены Родзянко. «Миша вынес впечатление, что никакие слова, ни убеждения не могут больше действовать. Они все слишком уверены, что сила за ними и надо всю страну сжать в кулак».

Итак, чем же можно объяснить перемену? Было ли то усилившееся «боковым входом» влияние правых кругов, в фарватере которых как будто бы целиком уже шел запутавшийся в своих комбинациях и «шарахнувшийся» в сторону министр вн. д.? Как всякий ренегат, Протопопов был «более правым, чем самые правые» – такое впечатление производил он на Покровского. Он сделался «сильнее, чем когда-либо», так как на его плечи «перешла мантия Распутина» (Бьюкенен). Однако представление о Протопопове, как выразителе крайне правых течений, едва ли будет правильно. Протопопов органически не был связан с «правыми», поэтому он и не был посетителем салона Римского-Корсакова: «Ему не верили, – утверждал Н. Маклаков, – и никакого значения в общем сцеплении игры с правыми группами он не имел»569. Не верили не потому только, что считали Протопопова больным, человеком с «прогрессивным параличом» и все время ждали его ухода с министерского поста, но и потому, что считали при видимой «непримиримости» отношения его к оппозиции недостаточно решительным в борьбе с последней. Припомним, что этот именно мотив был выдвинут в декабрьском письме астраханского Тихановича в отношении к Протопопову. И по мнению Белецкого, главная «политическая ошибка» Протопопова, вытекавшая из свойств его «характера и воспитания» (очевидно, политического), заключалась в том, что он не наносил решительного удара, а шел полумерами, которые «вызывали обратное соотношение сил и привели к неизбежному кризису»570. Белецкий, утверждая, что Протопопов «совершенно перешел на правую сторону и курс своей политики вел в этом направлении», тем не менее делал оговорку, что Протопопов воспринимал пожелания правых групп постольку, поскольку они «соответствовали его видам», и, в частности, не шел «навстречу пожеланиям… правых организаций об изменении выборного закона». Очень отрицательно относившийся к министру вн. д. его коллега по кабинету Покровский, охарактеризовав в показаниях Протопопова, как человека ненормального с гипертрофическим воображением о своих силах и могуществе, граничащим с «манией величия», однако, определенно заявил, что он «ни разу не слышал» от Протопопова, чтобы тот в отношении к Гос. Думе пытался занять крайнюю позицию в смысле «поворота назад».

По словам Покровского, Протопопов дважды в Совете министров развивал свои «необыкновенные теории политических течений в России». Впервые тогда, когда обсуждался вопрос о созыве Думы 12 января. Опираясь на эти теории, он высказывался за отложение созыва Думы на «возможно больше». Те же теории Протопопов повторил 25 февраля. Это не было «ново для нас», – показывал Покровский, – и тем не менее несколько лиц, сидевших тут, слушая его, переглянулись и спросили друг друга: “Вы что-нибудь поняли? ” И мы здесь же сказали друг другу, что ничего не поняли». На просьбу Комиссии изложить мнения Протопопова свидетель пояснил: «Изложить вам точно то, чего нельзя было хорошо понять, довольно трудно. Это очень сложная теория, сочиненная, вероятно, кем-нибудь другим – может быть, каким-нибудь мудрецом или каким-нибудь государственником… Насколько могу припомнить, у него выдвигалась идея каких-то течений, если не ошибаюсь – революционного течения и оппозиционного течения, причем революционное течение изображается рабочими учреждениями и вот этими разными советами рабочих депутатов, анархистов, социалистов и пр., а оппозиционное – общественными элементами, с Гос. Думой во главе. И вот революционное течение втекает постепенно, по его мнению, в оппозиционное, так что в результате нельзя уже опираться и на эту оппозиционную часть, потому что она, так сказать, совпадает постепенно с революционной частью и стремится к власти. Оппозиционная часть самой Думы постепенно сливается с революционным течением; идея о захвате власти является и у нее, и она будет пользоваться всякими случаями, чтобы захватить эту власть, а потому следует бороться с этим самыми решительными средствами, надо распустить Думу». При этом фигурировало «графическое изображение, схема» – «вот тут… у меня возникло сомнение в состоянии его умственных способностей».

Такие же сомнения возникли и у историка Покровского при ознакомлении его со схемой Протопопова о взаимоотношениях Думы и революционного движения. Возможно, что при неуравновешенности, даже некоторой «маниакальности» министра вн. д. (не забудем, что Протопопов, по собственным словам, в декабре усиленно пользовался советами психиатра Бехтерева) «схема» была изложена весьма туманно. Но в «околесице», которую нес Протопопов в Совете министров, не только был смысл, который в сущности прекрасно уловил Покровский и достаточно отчетливо изобразил по памяти через полгода, но эта «околесица» совершенно соответствовала действительности. Конечно, и «графическое изображение» и самую «схему» министр вн. д. заимствовал в значительной степени из записок Департамента полиции, в которых «необыкновенная идея» проходила красной нитью571.

Нетрудно и в показаниях самого Протопопова найти противоречия, объясняемые не только тем, что допрос в Чр. Сл. Ком. был преддверием к революционному трибуналу и что допрашиваемый даровито напускал туман, но и тем, что мысли и деятельность этого более чем своеобразного министра действительно не всегда отличались логическою последовательностью. Его «мысль» писать слово «революция» без «р», сохранить монархическую власть эволюционным путем, завоевать массы «либеральными реформами», остановить народное движение, которое текло «слишком быстро» и которого он «очень боялся», при практическом осуществлении на фоне брезжившего «государственного переворота», знаменовавшего собой «движение назад», – должна была безнадежно запутываться в лабиринте перманентного роспуска оппозиционной, недееспособной Гос. Думы. В оголенном виде «мысль» его сводилась к тому, чтобы «жить без Думы» – так формулировал план министра вн. д. не кто иной, как последний председатель Совета министров: «Когда я на это возражал, – показывал Голицын, – и говорил, что “если бы был теперь роспуск, что же вы думаете, что новый состав будет лучший, чем бывший? Нет, он в десять раз будет хуже. Затем выборы были бы даже незаконными, так как большинство выборщиков не находится на месте и не могло бы принять участие”. Он говорит: “Да, я уверен, что состав Думы был бы еще хуже этого. Япония одиннадцать раз распускала парламент, и мы распустим”. Вот был его взгляд на Гос. Думу… Но я думаю, что он сам вам повторит то же самое».

Протопопов решительно протестовал против приписывания ему такого плана и утверждал, что Голицын его «не понял» – он был «за перерыв, но не роспуск», а «дальнейшее» показала бы «сама жизнь». «Я определенно скажу, что против существования Гос. Думы, законодательной и даже с некоторым расширением ее прав, я не был. Я никогда не говорил об уничтожении Думы. Это была бы невозможная вещь». «Давайте логически рассуждать, – заметил председатель. – Можно достигнуть отсутствия Думы не путем ее уничтожения, а путем целого ряда перерывов ее занятий, а в промежуток – путем давления на выборы. Вот вы и хотели давить на выборы и добиться таким путем отсутствия Думы в стране». Протопопов: «Разрешите мне сказать, что это чужие мысли мне приписывают, причем уклоняются от истины и приписывают чуть ли не мне практические шаги, предпринятые до меня, а, может быть, и не возобновленные… Относительно выборов… У меня пустая папка выборов была на столе; никаких шагов предпринято не было». Вместе с тем Протопопов заявлял, что он никогда не разделял известной формулы Столыпина: «сначала успокоение, а потом реформы», и считал, что реформы и успокоение должны идти параллельно. Противники министра на его «золотые грамоты» (отчуждение земли, равноправие евреев и пр.) смотрели, как на демагогию чистой воды (Милюков). Советские историки в лице Покровского в этой демагогии, имевшей целью возбудить симпатии населения к правительству, усмотрели, конечно, прямой подход к заключению сепаратного мира.

5. Заколдованный круг

Реально перед властью стояла проблема о той сессии IV Гос. Думы, которая должна была собраться через несколько дней и которая могла оказаться еще более оппозиционной, нежели сессия предшествовавшая, ибо действительно, «революционная» волна, казалось, начала проникать в «оппозиционное» течение. Еще в декабре собрание представителей общественных организаций «всех классов населения», съехавшихся на продовольственное совещание, выражало свое «возмущение» предшествовавшим разгоном съездов земского и городского союзов и призывало Гос. Думу «неуклонно и мужественно довести начатое великое дело борьбы с нынешним политическим режимом до конца. Ни компромиссов, ни уступок». «Наше последнее слово к армии, – заканчивала резолюция. – Пусть знает армия, что вся страна готова сплотиться для того, чтобы вывести Россию из переживаемого ею гибельного кризиса»572.

Начавшееся в Петербурге рабочее движение являлось симптомом угрожающим. Давно пора отказаться от попыток уложить предреволюционное движение (в смысле уличного выступления) на прокрустово ложе немецкой агентуры573 или измышленного министром вн. д. плана «спровоцировать беспорядки в столице на почве недостатка продовольствия, чтобы затем эти беспорядки подавить и иметь основание для переговоров о заключении сепаратного мира. (Как раз в том же – в устройстве «голодных бунтов» – охранная агентура обвиняла представителей «крайних групп».) «Слухи эти, – рассказывает Родзянко, – были настолько упорны, что вызвали смущение не только среди членов Думы, но и среди представителей союзных держав». Отражение современной молвы нашло отклик даже в позднейших мемуарно-исторических изысканиях первого по времени историка революции 1917 года574.

В такой обстановке и родился проект «манифеста», написанный Н. Маклаковым «на всякий случай». Протопопов и Маклаков не были тактическими единомышленниками в полном смысле слова – Белецкий утверждал даже, что «Протопопов вел войну и против Маклакова… так что, если Н. Маклаков не получал назначения в последнее время, то только благодаря Протопопову». Протопопов был за продолжение «экспериментов» (мне кажется, такое свидетельство Протопопова следует признать соответствующим действительности); Н. Маклаков был более ригористичен и считал подобную попытку, заранее обреченную на неудачу, ненужной. Сходились, однако, на необходимости данную оппозиционную Думу распустить. В теории, как мы в свое время видели, у Протопопова был, может быть, весьма эфемерный, план путем организации торгово-промышленного класса и привлечения к деятельному участию в выборной кампании банков добиться состава Думы, благоприятного в своем большинстве правительству. По-видимому, в этом отношении Н. Маклаков был настроен пессимистически – такой вывод приходится сделать на основании его показаний. По его словам, он решительно отказался от неоднократных предложений, которые ему делали, попытаться объединить разрозненные монархические группы – отказался потому, что не верил в «успех дела»: «не на что» было опереться. Н. Маклаков считал в создавшейся политической и общественной конъюнктуре революцию неизбежной.

На что же можно было тогда рассчитывать? – письмо Н. Маклакова Царю 9 февраля отнюдь не проникнуто чувством безнадежности. Стенограмма показаний Н. Маклакова в данном случае крайне невразумительна. Но смысл, вкладываемый Маклаковым в свои слова, все-таки в общих чертах ясен: распустив оппозиционную Думу и получив отсрочку на полгода, объединенное, однородное правительство с успехом могло бы закончить войну; он рассчитывал, что «в случае победоносного окончания такой будет общий подъем и радость, что они выльются в очень хорошую форму в конце концов и с одной и с другой стороны, в массах народных и сверху, т.е. революция “выльется в другую сторону”». Так полагал лидер правых, идеолог консервативных начал монархизма, защитник теории совместимости самодержавной формы правления с «конституционным» режимом.

По игре судьбы из той же предпосылки победоносной войны брат Маклакова, один из вождей либеральных конституционалистов, с кафедры Гос. Думы 15 декабря с обычным красноречием доказывал, что день подписания победоносного мира будет для России днем провозглашения политической свободы: «Россия борется с Вильгельмом и с германским засильем не за тем, чтобы, добившись победы, пойти в холопы к тем, кто не умеет ею управлять. И день подписания победного мира для нас будет днем подписания внутренней свободы». И это был лозунг не только умеренных, входивших в состав думского прогрессивного блока575. Это был лозунг и некоторых социалистических групп: «Путь, ведущий к победе, является и путем, ведущим к свободе», – так, например, формулировала вопрос резолюция заграничной конференции группы «Призыв» еще в ноябре 1915 г.

Чьи предвидения были более прозорливы? И на это нет безоговорочного ответа. Надежды того Маклакова, который свои устремления направлял в прошлое (оно для него не было «могилой России» – Россия не падала, а шла вперед при существовавшем режиме), были отнюдь не эфемерны. Эти надежды перевоплощались в очень серьезные опасения в сознании многих демократов того времени, чрезвычайно далеких по своим настроениям от каких-либо «пораженческих» концепций. Победоносный итог войны легко мог пробудить тот вредный подлинному духу политической свободы шовинистический задор, которым были более или менее отмечены первые месяцы войны и который захватил не только «верноподданные» элементы страны и городские низы, но и квалифицированные интеллигентские и пролетарские слои общества. Этот шовинизм потускнел за годы изнурительной войны и сменился даже возбуждением противоположного характера. Но он мог возродиться. Конечно, не оттого, что Царь шевельнул бы «мизинцем», как образно представлял себе английский посол. Накануне революции едва ли можно было ожидать, чтобы народные толпы вновь стали бы падать в патриотическом умилении на колени. Но в звоне фанфар и литавров победоносного мира фактически могли быть отсрочены все очередные вопросы, поставленные историческим процессом.

Таким образом, собравшееся в конце 1916 г. в Петербурге особое совещание губернаторов вполне реалистично рассуждало, что, несмотря на то что настроения в стране не в пользу «правых», при «ярко победоносном исходе войны» и быстром затем проведении выборов в Гос. Думу можно надеяться на «благоразумный исход».

Люди того времени склонны были обращаться к отдаленному уже прошлому и вспоминать 1812 год в истории России. «Отечественная война» сулила свободу – она привела в конечном результате к аракчеевщине, «свободу» она облекала в форму подчас изуверной мистической реакции. Примеры прошлого, конечно, не всегда убедительны, ибо нет законов исторических, довлеющих своей неизбежностью вне времени и пространства – все итоги зависят от обстоятельств, их сопровождающих, нередко случайных и непредвиденных. Небезынтересно, что тот же Маклаков-депутат, столь категоричный в своем выводе на публичном заседании Думы, ранее в интимных заседаниях блока (осенью 1915 г.) высказывался по-иному – Милюков записал такие слова депутата: «Если будет полная победа, не воскресим злобу против Горемыкина, будет без резонанса».

Итак, в переломный в истории России год либеральная и отчасти демократическая общественность требовала уничтожения «постыдного режима» во имя победоносной войны; она хотела развязать гордиев узел, оставаясь в пределах «оппозиции Его Величества». Борьба «до конца» приводила, однако, к революции, которая, если и устраняла насильственным путем режим, то ставила под сомнение победоносный конец войны… Во имя той же победоносной войны правая общественность требовала устранения, как ей казалось, источника брожения в стране – Гос. Думы, в уверенности при своего рода патриотическом ослеплении, что «святая Русь» непобедима576. Заколдованный круг противоречий! Из него тогда можно было попытаться, пожалуй, выйти лишь сохранением известного status quo: государственная машина как-то скрипела, дело победы приближалось (в этом были в действительности уверены и правительство и находившийся к нему в оппозиции прогрессивный блок), и лишь исторической реминисценцией являлось позднейшее утверждение деятеля прогрессивного блока Шульгина, что колебания правительства в ту или другую сторону неизбежно влекли к «сепаратному миру». Не так ли думал, в конце концов, колеблющийся в своих решениях монарх?

По словам Протопопова, Царь в беседах с ним не раз высказывал сомнение «насчет крайне правой политики, вместит или не вместит ее страна». Ни у Н. Маклакова, ни у Протопопова, поскольку речь шла о роспуске Думы, колебаний, по-видимому, не было. Маклаков был уверен, что «страна совсем не выражается в настроениях, которые всегда набегали в Петроград». Что же касается Протопопова, то ведь недаром он переслал в Царское Село Вырубовой для передачи «Государю и Государыне» полученную им в конце января записку от небезызвестного железнодорожника Орлова, прежнего соратника Пуришкевича, состоявшего тогда председателем «Главного Совета Отечественного Патриотического Союза» в Москве; в записке доказывалось, что «революции из-за Думы теперь не может быть, ибо она для корней народа звук пустой»577. «Государь, запугиваний не бойся, осуществить их не удастся, – вторил из Астрахани Тиханович (телеграмма 20 февраля). Простой народ и армия останутся с тобою и поплатятся сами запугиватели, лишь окружи себя верными людьми и верными любимыми войсками и военачальниками… и в Ставке, и дома, и в дороге».

Императрица всецело разделяла подобный взгляд. Петербургское общество в ее представлении – «гнилое болото», а Дума почти «дом умалишенных». За подлинное мнение «народа» А. Ф. принимала телеграммы «Союза русского народа» (свидетельство Волконского578). «Я знаю слишком хорошо, как “ревущие толпы” ведут себя, когда ты близко» – писала А. Ф. 22 февраля, убеждая Царя «скорее» вернуться в Царское из Ставки. – Я понимаю, куда призывает долг – как раз теперь ты гораздо нужнее здесь, чем там… Твоя жена – твой оплот – неизменно на страже в тылу. Правда, она немного может сделать, но все хорошие люди знают, что она всегда твоя стойкая опора. Глаза мои болят от слез…» А. Ф. вся сказалась в этом письме: «Кажется, дела поправляются. Только… будь тверд, покажи властную руку, вот что надо русским. Ты никогда не упускал случая показать любовь и доброту – дай им почувствовать крепкий твой кулак. Они сами просят об этом – сколь многие недавно говорили мне: “нам нужен кнут”. Это странно, но такова славянская натура – величайшая твердость, жестокость даже и – горячая любовь… Ребенок, обожающий своего отца, все же должен бояться разгневать, огорчить и ослушаться его! Надо играть поводами: ослабить их, подтянуть, но пусть всегда чувствуется властная рука… Мягкость одну они не понимают».

К сожалению, для тех февральских дней, когда Н. Маклакову было поручено составить проект манифеста, мы не имеем комментариев в виде интимной переписки царской супружеской четы. Из отметок гофм. Нарышкиной (дневник 8 февраля) «мы знаем, что Царь считал, что нет никакой возможности жить в мире с Думой и что ее надо сжать “в кулак”», и тем не менее нет основания считать, что инициатива «государственного переворота» – возвращение к «самодержавному строю», – в данном случае принадлежала самому Монарху и вызвала появление на сцену людей, «с восторгом» схватившихся «за этот самоубийственный план» (воспоминания Маклакова-депутата). Во всяком случае, вопрос о роспуске Думы вовсе не был вопросом уже разрешенным, как это представлялось и Керенскому, – и тем более для осуществления воображаемого плана Протопопова о сепаратном мире, Протопопова, который возомнил себя «Бисмарком и грозит всем железным кулаком». Гораздо вероятнее предположение самого Протопопова, что приказ о роспуске «едва ли последовал» – положение в стране все же требовало «опоры на Думу». Этого требовала «война и отношения к союзникам»579. В конце концов «они» – насколько дело касалось самого Царя – не были так уверены, что «сила за ними, и надо всю страну сжать в кулак», как уверяла жена Родзянко в переписке с Юсуповой. Даже А. Ф. при всей своей ненависти к оппозиционной Думе, при всех своих напористых требованиях отсрочек созыва Думы и кратковременных ее сессий, фактически ни разу не ставила в письмах ребром вопрос о «роспуске» Думы в смысле изменения ее «конституции».

IV. Канун революции