После Евангелия ректор поднялся на кафедру, чтобы сказать проповедь.
– Прихожане, – сказал он, – кто осуждает в этом мире, тот будет осужден в ином. Здесь есть женщина, жизнь которой стала ее чистилищем на этом свете из-за ваших злых наветов. Но я говорю вам – берегитесь! Или вы будете осуждены за свое злословие. Вы и вправду вцепились в нее, как разъяренные собаки в юбку честной женщины… Катик Кераннью, поднимите голову! Не вам ее держать опущенной, а тем, кто плохо говорит о вас.
Начиная с этого дня вдову оставили в покое. Она разродилась слабеньким ребенком, который был такой же, как другие дети, за исключением одной детали: у него были пустые глазницы.
Зато он был необыкновенно умен. Понесли его крестить. Когда вернулись с ним на ферму, он заговорил, как взрослый, и рассказал матери, сколько стаканов и какие ликеры выпили в сельской таверне люди, которые были на крещении. Услышав это, все присутствующие оторопели. Они поняли, что у ректора были основания говорить так, как он говорил. И с этой минуты только и толков было в округе, что о новорожденном из Кераннью.
Вечером того дня, когда он родился, люди увидели, как пришел Старик, который не появлялся на ферме после того случая с блином. Не то чтобы он ушел. Его видели не раз в окрестностях, в заброшенных местах. Иногда показывалась голова за окном. Но он больше не переступил порога.
Тем вечером он занял свое место у очага, с той стороны, где была колыбель, возле кровати матери. Там он проводил дни и ночи. Когда ребенок плакал, он торопился к нему, чтобы его укачать, – этого он никогда не делал, когда был жив. Поэтому его движения были немного резкими. Иногда он нажимал на край колыбели, словно на рукоять плуга. И тогда ребенок его приговаривал:
– Потише, потише, потр-коз!
Ребенок прожил семь месяцев. Он прекрасно говорил и, казалось, все видел, несмотря на пустые глазницы.
Однажды утром его нашли мертвым на кушетке. Старик проводил его до кладбища и с этого времени больше не давал о себе знать. Говорят, что он ждал, когда ребенок отведет его за руку в рай.
Это было в Керибо, в Пенвенане, в двухэтажном доме. Я со своей женой и детьми занимал нижний этаж. А на верхнем этаже жил старик, по профессии прядильщик пакли.
Старик этот скоро умер.
Тогда я был тем же, что и сегодня, – бедным сельским портным, исключая лишь то, что в те времена я был молод, энергичен и в работе у меня никогда не было недостатка. Наоборот, чаще бывало, что я даже не знал, за что взяться в первую очередь. Приходилось проводить за шитьем бо́льшую часть ночи. Жена моя, вязальщица, составляла мне компанию. Укладывали детей мы рано и занимались, каждый в своем углу, своим делом.
Однажды поздним вечером, когда мы так вот бодрствовали в тишине, моя жена Соэз вдруг мне говорит:
– Ты слышишь?
И она показала пальцем на потолок над нашими головами.
Я прислушался.
Можно было подумать, что старый прядильщик воскрес и снова стал вертеть свою прялку, там, наверху, в комнате. Время от времени шум затихал, как будто, заполнив одно веретено, прядильщик прерывался, чтобы приготовить другое. Потом жужжание возобновлялось.
– Шарло, – умоляюще попросила жена, она была вся бледная: – Пойдем спать. Мне всегда говорили, что нехорошо работать после полуночи в субботу.
Мы легли, но не могли сомкнуть глаз: нам мешали заснуть страх и жужжание прялки; оно умолкло только с приближением утра.
На следующий вечер – это было в воскресенье – о работе не могло быть и речи. Мы улеглись в постель почти сразу за детьми, и в эту ночь ничто не потревожило наш сон.
Но ночью в понедельник, во вторник и все другие ночи недели, вплоть до субботы и включая ее, в наших ушах стояло постоянное монотонное жужжание. Это становилось невыносимым.
В субботу вечером, укладываясь спать, я сказал жене:
– Надо покончить с этим. Завтра я поднимусь. Хочу все выяснить.
Я провел послеобеденное время, выпивая понемногу то в одном кабачке, то в другом, с одной целью – приободриться, так что когда я вернулся домой, то был слегка в подпитии.
Мой ужин ждал меня на очаге. Я очень быстро его съел и крикнул:
– Соэз Шаттон, зажги шандал, чтобы я пошел узнать, что нужно старому торговцу паклей!
– Ни за что на свете, Шарло! Ты этого не сделаешь! С нами случится беда!
Я становлюсь упрямым, когда не пропускаю мимо носа полные стаканы. Я сам зажег свечу, и вот я уже на лестнице… Я не поднялся и на шесть ступенек, как остановился, словно пригвожденный. Сверху дул ужасный ветер, ледяной ветер, который чуть не сбросил меня вниз.
Вся моя выпивка разом испарилась, а вместе с нею и моя смелость.
Я спустился вниз.
– Это тебе послужит уроком, – сказала мне жена.
Хотите – верьте, хотите – нет, но целый год мы безропотно слушали над собою жужжание веретена, и год закончился, но наше терпение мертвецу не наскучило. Впрочем, мы уже привыкли к этой пытке. Жужжание почти не беспокоило нас. И даже если оно иногда запаздывало, мы начинали тревожиться, нам чего-то не хватало.
Я часто говорил Соэз:
– Лишь бы старый прядильщик не будил детей, это все, что нужно.
Но через год дети подросли. Как-то поздно вечером один из наших вдруг резко выпрямился на кровати:
– Мама, кто же это прядет?
Жена бросилась к нему и снова уложила в постель:
– Никто не прядет. Спи.
И я крикнул от стола, где обычно работал:
– Это барашки шумят в хлеву.
Ребенок в конце концов заснул.
И все-таки это не могло больше так продолжаться.
Я отправился к сыну нашего прядильщика пакли, который был фермером в соседнем приходе, в Плугьеле.
– Вот что, – сказал я ему, – странные вещи происходят у нас. Твой отец вернулся. Он прядет и прядет, как при жизни, в своей старой комнате. Мое мнение, что нужно по нему отслужить панихиду. Если не закажешь ты, тогда я сделаю это сам.
– Я должен посмотреть на это, – ответил мне он.
И он пошел со мною и услышал то, что слышали мы.
Он был добрый христианин. Ранним утром он пошел к настоятелю Пенвенана и заказал за шесть франков молебен за своего отца. С этого времени мы зажили спокойно. И даже мне случалось работать в субботу вечером за полночь.
Я слышал это от моего деда с отцовской стороны, он был лоцманом на острове, как и все Питоны, из поколения в поколение.
Один испанский корабль – или бразильский, не знаю точно – пошел ко дну на рифах Сейна, и из всех, кто был на борту – экипаж и пассажиры, – не спасся ни один человек, несмотря на все попытки помочь им. В течение следующих дней море было покрыто трупами и вещами и обломками корабля. Первых похоронили по-христиански, вторые – их уж никто не мог потребовать – собрали и разделили между собою. Мой дед, как и другие, взял свою долю вещей. Среди них было зеркало, очень толстого стекла, в красивой раме резного дуба. Зеркало местами немного помутнело после пребывания в воде, но других изъянов у него не было. И когда дед его немного почистил и повесил в главной комнате своего дома, оно вызывало восхищение у всех, кто его видел: в то время зеркала были редкостью в наших краях.
Зала, где повесили зеркало, была комнатой парадной, она предназначалась для приезжих гостей, важных людей, оптовых торговцев морскими продуктами или омарами, с которыми мой дед был в деловых отношениях и которые раз или два в год наносили ему визит.
В обычные дни зала стояла закрытой. Никто туда не входил, кроме бабушки: она вытирала пыль или мыла пол, и, естественно, славная старушка не упускала возможности посмотреться в красивое зеркало, проходясь заодно по нему тряпкой.
И вот пять или шесть месяцев спустя после кораблекрушения, о котором шла речь, крестница моего деда, жившая в Одиерне, сообщила письмом, что собирается приехать на пардон святого Геноле – это праздник острова. Она была настоящая барышня, как все городские девицы, и было решено устроить ее ночевать в зале, чтобы оказать ей честь.
Итак, в день приезда моя бабушка проводила ее на второй этаж, в отведенную ей залу, и не преминула, как вы понимаете, сказать ей с порога:
– Посмотрите, Мари Дрогон, какое у нас красивое зеркало!
Но почти тут же она воскликнула изменившимся голосом:
– Ой, да что же это такое?
Стекло, которое она так тщательно протерла накануне, затянулось туманом, и сверху вниз по нему текли капли воды, похожие на слезы.
– О, да это ничего, – сказала девушка, – немного влаги, наверное.
Бабушка не стала спорить, но она была встревожена, и вечером, когда она была уже в постели, наедине с мужем, она сказала ему:
– Ты знаешь, Питон, с зеркалом явно что-то не так. Сегодня мы застали его плачущим.
Старик посмеялся над ней:
– Ну конечно! А ты, дожив до своих лет, разве не знаешь, что зеркало иногда запотевает?
– Запотевает!.. Запотевает!.. Но не в разгар лета и не в самом сухом месте дома!
– Та, та, та!.. Глупости!.. Не мешай мне спать.
Прошла ночь. Когда утром бабушка встала, чтобы приготовить кофе, она услышала наверху шаги крестницы, которую, видимо, разбудили колокола пардона и которая, должно быть, наряжалась, чтобы в лучшем виде появиться среди женщин острова. Потом звук шагов прекратился и вдруг раздался громкий крик.
– Господи Иисусе! Что такое? – спрашивала бабушка, спеша подняться по лестнице.
Она толкнула дверь комнаты: Мари Дрогон, едва не лишившись чувств, показывала пальцем на зеркало. И теперь настала очередь старушки отступить в ужасе: в зеркале проступало женское лицо – не ее лицо и не крестницы, а совсем незнакомое. Это было, рассказывала она потом, бледное лицо, с белыми глазами, без зрачков, и с длинными мокрыми волосами, с которых стекали капли.
Бабушка с трудом позвала мужа.
Он прибежал полуодетый. Но тем временем видение растворилось.
– Это зеркало не должно больше и минуты оставаться в моем доме, – заявила бабушка.