считали эти зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшедствовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром[149]. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет – никто не знал того, а все были в тревоге. Оставляли[150]самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, – но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали[151], начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире[152] могли только несколько человек: это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей[153] и новую жизнь, обновить и очистить землю, – но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса».
«Преступление и нак.», Эпилог, II.
Здесь мы имеем, таким образом, как бы узел, в котором связаны лучшие произведения Достоевского: это – заключение «Преступления и наказания», в то же время – это тема «Бесов»; она входит, как образующая черта, в «Легенду о Великом инквизиторе», которая и отвечает на потребность умиротворить этот хаос, уничтожить это смятение, и, хотя одною стороною, косым намеком, указывает на «Сон смешного человека» в «Дневнике писателя».
«Идея понижения психического уровня человека, сужения его природы как средство устроения судьбы его на земле составляет вторую образующую черту „Легенды“, отвечающую только что выясненной первой». – Первоначальное ее выражение, но без примеси религиозно-мистических основ, было сделано Достоевским в 1870–1871 гг. в романе «Бесы». Это – теория, высказанная эпизодически вставленным лицом, Шигалевым, и мы приведем из главы VII («У наших», отд. II) места, в которых или он сам, или за него другие указывают коренные пункты этой теории:
«Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом медленно поднялся с своего места и меланхолически положил толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь на стол. Он не садился и молчал. Многие с замешательством смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой учитель были, казалось, чем-то довольны.
– Посвятив мою энергию, – начал он, – на изучение вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187… года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном[154], которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия – все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему устройства мира.
Объявляю заранее, что система моя не окончена. Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом[155]. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого.
– Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то нам-то тут чего делать? – осторожно заметил один из слушающих.
– Вы правы, – резко оборотился к нему Шигалев, – и всего более тем, что употребили слово „отчаяние“. Да, я приходил к отчаянию; тем не менее все, что изложено в моей книге, – незаменимо, и другого выхода нет; никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя времени, пригласить все общество, по выслушании моей книги, заявить свое мнение. Если же члены не захотят меня слушать, то разойдемся в самом начале, – мужчины – чтобы заняться государственною службой, женщины в свои кухни, потому что, отвергнув книгу мою, другого выхода они не найдут. Ни-ка-кого! Упустив же время, повредят себе, так как потом неминуемо к тому же воротятся[156].
Среди гостей началось движение: „Что́ он, помешанный, что ли?“ – раздались голоса…
– Тут не то-с, – ввязался наконец хромой. Вообще он говорил с некоторой как бы насмешливою улыбкой, так что, пожалуй, трудно было и разобрать, искренно он говорит или шутит. – Тут, господа, не то-с. Г. Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, – разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и, при безграничном повиновении, достигнуть – рядом перерождений – первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений, – весьма замечательны, основаны на естественных данных и очень логичны[157]. Можно не согласиться с иными выводами, но в уме и знаниях автора усомниться трудно. Жаль, что условие десяти вечеров совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы мы могли услышать много любопытного.
– Неужели вы серьезно? – обратилась к хромому m-me Виргинская, в некоторой даже тревоге. – Если этот человек, не зная, куда деваться с людьми, обращает девять десятых их в рабство? Я давно подозревала его.
– То есть вы про вашего братца? – спросил хромой.
– Родство? Вы смеетесь надо мною или нет?
– И, кроме того: работать на аристократов и повиноваться им, как богам, – это подлость! – яростно заметила студентка.
– Я предлагаю не подлость, а рай, земной рай, – и другого на земле быть не может, – властно заключил Шигалев.
– А я бы вместо рая, – вскричал Лямшин, – взял бы этих девять десятых человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а оставил бы только кучку людей образованных, которые и начали бы жить-поживать по-ученому.
– Так может говорить только шут! – вспыхнула студентка.
– Он шут, но полезен, – шепнула ей m-me Виргинская.
– И может быть, это было бы самым лучшим разрешением задачи! – горячо оборотился Шигалев к Лямшину. – Вы, конечно, и не знаете, какую глубокую вещь удалось сказать, господин веселый человек. Но так как ваша идея почти невыполнима, то и надо ограничиться земным раем, если уж так это назвали.
– Однако, порядочный вздор! – как бы вырвалось у Верховенского. Впрочем, он совершенно равнодушно и не подымая глаз продолжал обстригать свои ногти.
– Почему же вздор-с? – тотчас же подхватил хромой, как будто так и ждал от него первого слова, чтобы вцепиться. – Почему же именно вздор? Господин Шигалев отчасти фанатик человеколюбия; но вспомните, что у Фурье, у Кабета особенно и даже у самого Прудона есть множество самых деспотических и самых фантастических предрешений вопроса. Господин Шигалев даже, может быть, гораздо трезвее их разрешает дело. Уверяю вас, что, прочитав книгу его, почти невозможно не согласиться с иными вещами. Он, может быть, менее всех удалился от реализма, и его земной рай есть почти настоящий – тот самый, о потере которого вздыхает человечество, если только он когда-нибудь существовал».
Дальнейшее изложение и оценку мысли Шигалева мы находим в разговоре между Ставрогиным и П. Верховенским, когда они шли с вечера:
«– Шигалев – гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье, но – смелее Фурье; я им займусь. Он выдумал „равенство“! – проговорил Верховенский.
„С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось особенное“, – подумал о нем еще раз Ставрогин. Оба шли не останавливаясь.
– У него хорошо в тетради, – продолжал Верховенский, – у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях – клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, – не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть